Найти в Дзене

— Не смей пачкать мой безупречный забор! — требовала бабушка, а я бунтовала

Я ненавидела бабушку. Только за одну вещь: её дом был «образцового содержания». Табличка с этими словами, прикрученная к воротам, сияла словно орден, вручённый не мне, не маме, не кому-то из соседей — а именно этому квадратному строению с безукоризненно побеленными стенами, узорной калиткой и безжизненной, на мой детский взгляд, чистотой. Мне было лет семь, когда я впервые заметила этот знак и спросила у мамы, что значит «образцовое содержание». Мама отмахнулась: «Это когда всё идеально убрано, так заведено ещё со времён твоего деда. Не обращай внимания, маленькая». Но я уже тогда почувствовала: в этом порядке есть что-то холодное, что-то, что отталкивает и пугает. Почему я говорю, что ненавидела бабушку? Вряд ли ребёнок осознаёт такие чувства до конца. Это было похоже на внутренний протест — едва я оказывалась на её «идеальной» территории, в моей душе загорался огонёк негодования. Я называла это ненавистью, хотя, возможно, точнее было бы сказать: невыносимое отторжение. Ведь она не д

Я ненавидела бабушку. Только за одну вещь: её дом был «образцового содержания». Табличка с этими словами, прикрученная к воротам, сияла словно орден, вручённый не мне, не маме, не кому-то из соседей — а именно этому квадратному строению с безукоризненно побеленными стенами, узорной калиткой и безжизненной, на мой детский взгляд, чистотой.

Мне было лет семь, когда я впервые заметила этот знак и спросила у мамы, что значит «образцовое содержание». Мама отмахнулась: «Это когда всё идеально убрано, так заведено ещё со времён твоего деда. Не обращай внимания, маленькая». Но я уже тогда почувствовала: в этом порядке есть что-то холодное, что-то, что отталкивает и пугает.

Почему я говорю, что ненавидела бабушку? Вряд ли ребёнок осознаёт такие чувства до конца. Это было похоже на внутренний протест — едва я оказывалась на её «идеальной» территории, в моей душе загорался огонёк негодования. Я называла это ненавистью, хотя, возможно, точнее было бы сказать: невыносимое отторжение. Ведь она не делала мне ничего откровенно плохого, не била и не ругала без причины, но постоянно загоняла в рамки, которые я понимала как «ты никогда не соответствуешь нашему стандарту».

Бабушка была строгой до фанатизма, всё в её доме дышало аккуратностью, где каждая вещь имела своё место и любую мелочь требовалось вернуть туда, откуда взял. Будь то линейка на столе, коробка с пуговицами, веник или полотенце. Нельзя было просто взять и бросить где попало: и за это я порой чувствовала себя преступницей.

Первое яркое воспоминание: знойное лето, в саду трещат кузнечики, а я стою в трёх шагах от идеальной полосы побеленных стволов деревьев. Бабушка вручает мне ведёрко известки и кисть, указывает на аккуратно натянутую между деревьями шнурку. «Белить надо чётко по линии, — говорит она. — Не выше, не ниже».

Я лет с шести уже умела помогать, как гордилась мама: мол, смотри, наша девочка не ленится. Но это беление по шнуру казалось мне пыткой: под палящим солнцем, с обожжёнными коленками, я старалась провести кистью ровно по границе, и каждый раз капли известки стекали чуть не туда, капли делали потеки, а бабушка кидала взгляд и прицокивала языком, мол, «Ах ты растяпа!». Не скажу, что она кричала. Скорее говорила тихо, но в её голосе звучали колкие нотки, будто она смеялась над моими неловкими руками. Я ощущала себя маленькой виноватой, ведь хотела же стараться, но почему-то у меня не получалось идеально.

Тогда я впервые осознала, что само слово «порядок» мне противно. Хотелось вырваться из объятий этой белёсой субстанции и убежать на луг, где нет никакого шнура, никаких стандартов, можно разувшись бегать по жёсткой траве и вопить в голос. Но была и мама, которая смотрела на меня укоризненно: «Ну помоги бабушке, разве так сложно? Она для тебя старается».

А я не понимала, для чего ей вся эта стерильность: и деревья, и дорожки с геометрией, и крыльцо без пыли. Казалось, что всё делается не для людей, а ради какого-то эфемерного приза. И когда я смотрела на табличку «Дом образцового содержания», у меня невольно сжимались кулаки. Я не знала, что такое фанатизм, но чувствовала: в этом порядке нет места ни радости, ни живому теплу.

Второе воспоминание перескакивает на несколько лет вперёд: мне уже около девяти, и я приехала к бабушке на летние каникулы. В те годы мама работала в городе, а на лето любила отправлять меня в деревню «на свежий воздух». Там была чудесная река, где купались ребята моего возраста, но чтобы добраться до неё, нужно было выполнить все «задания», которые выдавала бабушка: подмести двор, потом тщательно вырезать сорняки серпом.

Да, серп стал моим вечным детским кошмаром — с его помощью бабушка заставляла меня вырывать траву под забором и возле дорожек. Причём не тяпкой, не лопатой (как это делали в большинстве других дворов), а именно серпом, которым надо было махать осторожно, чтобы не порезать себе ногу. Для меня, девятилетней, это было не просто утомительно, но и страшновато. Бабушка настаивала, что «серп лучше срезает у корня, аккуратнее всего получается». И я уныло ползала по камешкам, пытаясь отчекрыжить каждый стебелёк. Иногда принималась плакать, уставала, а бабушка только повторяла: «Раз начала, доведи до конца».

Мама объясняла: «Пойми, она так выражает свою заботу, приучая тебя к труду, ведь ей саму в детстве приучали». Но детский разум упрямился: «Ну почему же так жёстко? Неужели нельзя дать мне побегать, пока каникулы?»

Однажды я решила взбунтоваться. Это было в году, когда мне исполнилось одиннадцать. Я уже научилась разговаривать с бабушкой более-менее прямо. Проснувшись в солнечное утро, я почувствовала бесконечную лень и протест: я не хочу быть пешкой в бабушкиной системе «образцового содержания», мне хочется уползти куда-нибудь и почитать книжку в тени сада, или сходить к речке, или просто поспать дольше. Но нет, по расписанию нужно было отодрать мох со стволов деревьев — новое изобретение бабушки, убеждённой, что так надо делать каждый сезон.

Я села за стол завтракать, а внутри у меня бурлила настоящая ярость. Стоило бабушке приказать: «Как покушаешь, возьми ножичек и снимай этот мох — не забудь, где шнурочки натянуты», — я отбросила ложку с кашей и воскликнула: «Нет! Я не буду! Я и так два дня подряд что-то мыла, чистила! Я хочу отдохнуть, поиграть, я не твоя рабочая лошадь!» Бабушка только надменно сощурилась. А мама села напротив меня и сердито зашипела: «Не перечь старшим! Она-то всё это для твоего же блага».

В глубине души я понимала, что мама не горит желанием защищать бабушкины методы, но из-за привычки к послушанию считала, что надо помогать. Резко вскочив, я закричала, что сбегу, что пойду жить куда угодно, только не хочу ни мох этот снимать, ни слушаться такую деспотию. Мама рассердилась, бабушка назидательно молчала, и я разрыдалась. Та сцена запомнилась мне на всю жизнь — я тогда чувствовала, что любой шум или беспорядок вызывает в бабушке желание немедленно навести «правильную форму», и не важно, речь ли об участке земли или о моих эмоциях.

Сейчас, когда мне тридцать с лишним, я понимаю, что именно тогда во мне начало формироваться стойкое ощущение: любовь бабушки выражалась в постоянном контроле и мелочных указаниях. Она думала, что если ребёнок занят тяжёлой, но регулярной работой, он вырастет дисциплинированным, сможет «в жизни не пропасть», а всё, что выбивается за рамки её понимания хороших привычек, считала баловством и ленью.

А я, наоборот, нуждалась в ласке, в добром слове, в том, чтобы меня иногда просто похвалили: «Молодец, что набелила деревья. Давай теперь отдыхай!». Но вместо этого я слышала лишь «Смотри, здесь капля растеклась, бери тряпку, переделывай». Или «Трава не до корня срезана! Что за безответственность!» От чувства, что меня оценивают по шкале «соответствует — не соответствует», во мне росла горечь.

Всё это осознать мне помог случайный момент много лет спустя. В один из скучных выходных я рылась в старом мамином шкафу, перебирала фотографии. Пальцы наткнулись на снимок: на нём я, лет пяти, стою на крыльце бабушкиного дома, сморщив нос от яркого солнца. Рядом запечатлена та самая табличка — «Дом образцового содержания». Не знаю, как фотограф сумел поймать, но она отсвечивала бликами, будто сияла ещё ярче, чем надо.

Вцепившись взглядом в это изображение, я вдруг вновь ощутила внутри кипящую волну: отвращение, гнев, тоску. Я думала, что с годами эти эмоции утихли, ведь с тех пор много воды утекло. Но нет: стоило мне увидеть эту табличку, как воспоминания обрушились, точно град на стекло. Я опять почувствовала себя девочкой, покрытой брызгами извести, усталой от серпа и обязавшейся «переделать», если что-то не вышло.

Я несколько минут просто смотрела на фото, а потом достала из кармана телефон и набрала маму. Она давно переехала в другой город, но я помнила, что бабушкин дом всё ещё в деревне, вроде бы там теперь живёт какая-то дальняя родственница. Я спросила: «А что сталось с той табличкой?» Мама не сразу ответила, потом сказала: «Кажется, она всё ещё висит. А зачем тебе?» Я промолчала.

Мне захотелось увидеть этот дом своими глазами, прикоснуться к стенам, к забору, к воспоминаниям — почему-то я почувствовала, что без этого прикосновения не могу продвинуться дальше. Словно именно там, на пороге бабушкиного дома, я смогу распутать тот клубок обид, что до сих пор носила в сердце.

На следующий же день я собрала сумку и поехала в ту деревню. Не сказать, что путь был приятным: на душе скребли какие-то призраки прошлого, а в голове билась мысль: «Зачем мне это надо? Я ведь не хочу испытывать боль снова!» Но любопытство и смутная жажда освобождения взяли верх. Когда я оказалась на знакомой улочке, сердце моё застучало так громко, что я подумала: «Ещё пара шагов, и всё вернётся».

Дом стоял там же, хотя и казался уже не таким «образцовым». Крышу подпирал покосившийся конёк, краска на воротах облупилась, клумбы заросли сорняками. Но табличка висела на своём месте: белая с синими буквами, потускневшая, но всё ещё отчётливо дающая понять, что когда-то здесь была самая что ни на есть идеальная усадьба.

Я остановилась у калитки и прикоснулась рукой к прохладному металлу. Странное чувство: много лет назад эта калитка скрипела, а бабушка за ней выглядывала с суровым взглядом: «Чего впустую хлопаешь? Закрой аккуратно!» Теперь калитка была приоткрыта и скрипела от ветра. Никто не выбегал с надменной фразой. Казалось, дом пустовал в тот момент. Мне даже сделалось страшно, будто шагни я вовнутрь — и за мной появится призрак бабушки, скажет: «Ты зачем пришла без приглашения?»

Но дом молчал. Я стала осматривать двор, в голове одна за другой всплывали картинки: вот здесь мы белили деревья, а вот там был забор, возле которого я серпом срезала мелкие сорняки. Вдруг за забором показался мальчишка лет десяти, он рисовал мелом сердечки и свои каракули. Я машинально улыбнулась: «Какая красота, чистый забор — и вдруг цветные детские рисунки».

Поймала себя на мысли: а что, если бы такое произошло при жизни бабушки? Она бы выгнала ребёнка за то, что тот смеет портить «идеальный» забор. Но сейчас этот забор уже не был идеальным, да и вид у него был совсем облупленный. Я вспомнила, как когда-то сама хотела нарисовать огромный разноцветный узор на деревянных досках, представляла, что это будет весело, но бабушка даже не выслушала. Мне сказали: «Не смей! Знаешь, сколько мы сил вложили, чтобы забор был безукоризненным?»

Той ночью, оставшись в небольшой гостинице на другой окраине деревни, я никак не могла уснуть. Перед глазами всё время вспыхивали эпизоды моего детства. В каком-то из них я пятилетняя прячусь за дверцей шкафа, чтобы бабушка не заставила меня убираться в доме. В другом — мне уже одиннадцать, и я напрочь заявляю, что больше не приеду, устав от бесконечных летних «пыток». Мама тогда на меня кричала, что я веду себя неблагодарно, ведь бабушка «даёт тебе всё самое лучшее — питание, воспитание, свежий воздух». А я не хотела «самого лучшего», я хотела свободы.

Под утро меня внезапно клонило в сон, и приснилось: я снова маленькая, сижу на крыльце, обхватив колени, и молчу. Бабушка выходит на улицу, зовёт меня обедать. Я жду, что сейчас прозвучит привычное «Чего ты раскидала там свои игрушки? Сначала убери!» Но она ничего не говорит об уборке, только протягивает мне кусок свежего хлеба с маслом и мёдом. Во сне бабушка улыбалась — такого в реальности я не помню. И эта улыбка вдруг наполнила меня теплом, которого так не хватало в детстве. Я проснулась в слезах, не понимая, почему плачу, но чувствовала, что этот сон — знак: внутри меня наконец прорезалось что-то, готовое к прощению.

Утром я пошла к дому снова. Теперь погода стояла пасмурная, серые облака стелились низко, словно навевали новую краску на знакомые дорожки. Я осторожно толкнула калитку, прошла по двору.

Вышла женщина — та самая дальняя родственница, про которую говорила мама. Она меня узнала, кивнула: «Смотришь дом? Ну, заходи. Я тут кое-что чиню после зимы». В голосе её не было ни упрёка, ни холодка. Я осмотрелась: дорожки заросли травой, которая когда-то бесила бабушку. Серп, наверное, валяется где-то в старом сарае, заржавленный и ненужный. На домике где-то облупилась штукатурка. И только табличка казалась упрямой, словно кусок прошлого, не желающий исчезать.

Я попросила у хозяйки разрешения снять табличку. Сама не знала, зачем мне это нужно. Может, просто хотела, чтобы эта надпись перестала покоиться здесь, в обветшалом дворе, и ушла вместе со мной. Женщина удивлённо пожала плечами: «Ну, если хочешь — забирай. Я давно думала её снять, да руки не доходили. Пусть уезжает вместе с памятью».

Я аккуратно открутила ржавые болтики. Металлическая пластинка, когда-то белая, теперь слегка желтоватая, с потёртыми буквами: «Дом образцового содержания». Держала её в руках, а перед глазами стояли строчки из моего прошлого: как бабушка гордилась, что у неё во дворе всё «как надо». Мама могла восхищаться, да что там, все соседи твердили: «Вот это хозяйка, образцовый порядок!» А я бунтовала: «За этим порядком нет души».

Оказавшись с табличкой, я долго водила пальцами по буквам, вспоминая, какую горечь эти слова мне внушали. И почему-то, глядя на облупившуюся краску, я почувствовала к бабушке не гнев, а что-то вроде жалости. Может, она и хотела любить меня открыто, но сама росла в страхе, что если не будет идеальной, её засмеют или осудят.

Так ли уж она виновата, что не знала другого способа приблизиться к собственной внучке? Может, все эти указания и приказы были её формой заботы. Суровой, неловкой, но искренней. Лишь теперь, когда её нет на свете, я поняла: я бежала не от неё, а от своей раненной души, от обиды, что меня никогда не хвалили, а вместо этого заставляли работать и исправлять ошибки. Но ведь у неё самой не было, вероятно, иного образца, кроме как жить по инструкции.

Я закрыла глаза, вдохнула сыроватый воздух. И вспомнила сон, где бабушка просто дала мне хлеб с мёдом и улыбнулась без упрёков. В том сне я ощутила себя ребёнком, которого принимают, а не учат «снова и снова правильно мазать белила по стволам». Кажется, эта тёплая улыбка была в бабушке и в реальности, но она стеснялась проявлять её, скрывала за жёсткостью. Я вдруг ясно ощутила: я могу её простить и перестать мучиться. Перестать считать, что всё детство было лишь холодным кошмаром под знаком дисциплины. Было в нём и другое: запах маминого пирога, вечерние посиделки на завалинке, смех соседских мальчишек, привкус деревенского молока.

Словно услышав мои мысли, женщина, живущая теперь в доме, сказала: «У неё тут всё было наладом, знаешь ли. Старики, они ведь как, им важно, чтобы всё шло по плану. А любить по-другому, может, и не умели. Но про неё многие говорили, что она добрая. Просто со своей жёсткой системой». Я кивнула. Склонившись к табличке, я вытерла с неё пыль, погладила буквы. «Образцовое содержание», — тихо пробормотала я. Когда-то это словосочетание меня бесило, но теперь воспринималось почти как реликт ушедшей эпохи.

Вскоре я вышла за калитку, плотно закрыла её за собой. Уходя, бросила прощальный взгляд на стены, где когда-то капли известки оставляли потеки. Казалось, я видела себя девочкой, которая больше не сердится, а просто смотрит на дом с лёгкой улыбкой. И такой проступил в моей душе покой, что я чуть не разрыдалась от облегчения. Повернула за угол, и на меня дохнул ветер: он казался дружелюбным, не мешал, не указывал, а просто обнимал пространство вокруг.

Я прижала к груди табличку и подумала: «Всю жизнь я старалась не быть таким «образцовым домом», мне хотелось хаоса, свободы, возможности дышать без инструкций. И всё же, наверное, что-то ценное в этой структуре бабушка хотела мне дать. Может, силу не падать духом, когда трудно, умение доводить дело до конца. Я смогу взять это без ненависти».

По дороге к автобусной остановке я пару раз поглядела на этот предмет в руках. Не знала, что делать с ним дальше: повешу ли я его где-нибудь у себя дома, чтобы помнить, что никогда не хочу жить по чужим шаблонам? Или, напротив, спрячу в шкаф, как реликвию, символизирующую мою примирённость с прошлым? Было одно ясно: я больше не prisoner тех лет, когда мне казалось, будто бабушка ломает мою личность. Я повзрослела, и пусть я не смогу вернуть ей ту нежность, которой она, возможно, сама не получала. Но я могу отпустить обиду.

Вернувшись в город, я позвонила маме и коротко сказала: «Мам, я была у бабушкиного дома. Забрала табличку». Мама долго молчала, а потом мягко произнесла: «Надеюсь, тебе стало чуть легче». И я поняла, что да, очень легче. Вечером я присела на диван, перевела дыхание, положила табличку на колени и посмотрела на неё. «Дом образцового содержания»… Боже, какое холодное определение для тех усилий, что старики вкладывали в чистоту. Но всё же, возможно, бабушка всю жизнь ждала, что её усердие похвалят, подарят ей безусловное признание. И всё, чего она добивалась от меня, было той же похвалой в отдалённом будущем: «Вот вырастет внучка дисциплинированной и скажет спасибо». Мне захотелось сказать: «Да, бабушка, я благодарна тебе». Но вышло лишь тихое «Прости, если сможешь».

Я не стала никому рассказывать подробно, что я чувствовала. Просто выпила чаю, достала какой-то подарок, оставшийся от бабушкиных запасов из прошлого, кажется, самодельную салфетку с вышивкой, и разглядывала её орнамент. То была вышивка, где каждый стежок, вероятно, вымерялся той же безупречной точностью, что и вся жизнь бабушки. Но теперь я видела в этом заботу и старание, а не давление. И вспомнила вдруг сон, в котором она протягивает мне хлеб с мёдом, молчит, но во взгляде светится тёплая улыбка. Поняла, что, может, такой улыбки я была лишена в детстве, но сейчас я могу вообразить её, словно достраивая в душе ту любовь, которую мы с ней не смогли разделить.

На следующий день я вынесла табличку во внутренний двор своего многоквартирного дома и сфотографировала её на фоне вечернего неба. Получился странный кадр, будто привет из прошлого. Потом в соцсетях я написала: «Никто не обязан быть домом образцового содержания, чтобы заслужить любовь. Иногда мы просто не знаем, как иначе. А порой стоит отпустить былую боль и позволить настоящему быть теплее». Мне не важно было, что подумают знакомые. Я сделала это ради себя: отметила факт, что моя душа наконец обрела спокойствие.

В сумке у меня лежала та самая пластинка, выцветшая, ржавая. Я решила увезти её к себе, возможно, хранить на чердаке как символ отношений с бабушкой: жёстких, неуклюжих, но всё же родственных. Когда-нибудь, если у меня будет дочь, я достану эту табличку и расскажу о бабушке, которая была очень строгой, но, наверное, по-своему любила нас всех, хотела, чтобы её дом был лучшим в деревне. Расскажу, как мы мирились с её дисциплиной, и как я в конце концов поняла, что бегала не от самой бабушки, а от страха, что меня не примут, если я не идеальна. Это ведь моё внутреннее зеркало: я сама боялась несоответствия.

И с этой мыслью, вечером я села у окна и смотрела на городские огни. Дома вокруг дышали своей жизнью, непохожей на деревенскую идиллию. В каких-то окнах беспорядок, в каких-то — идеальный блеск. Но все эти люди живут, любят, ссорятся, ломают стереотипы. Не нужен нам штамп «образцового содержания», чтобы понимать, кто мы есть. Я улыбнулась. Тёплая волна прошла по телу: «Бабушка, спасибо тебе за всё. И пусть мой дом не будет образцовым, зато в нём будет место для смеха и неидеальных поступков, которые всё равно могут дарить радость».

И тут я увидела отражение в стекле: передо мной женщина тридцати с лишним лет, с лёгкой грустной улыбкой. И поняла, что готова отпустить все детские обиды. Словно где-то внутри меня распахнулась дверца, и я выпустила наружу всю застывшую боль, что скапливалась годами. Стало тихо и светло, будто прошёл долгожданный дождь и смыл пыль из углов сердца. Как тогда, когда я шлёпала босиком по лужам у деревенского забора, ещё не зная, что, оказывается, немножко счастливее, чем потом, когда меня начали заставлять соблюдать «строй». Но теперь я понимаю: свободу мне не вернуть из прошлого, зато я могу осознанно нести её в будущее.

Сквозь полупрозрачное отражение я видела ночное небо, редкие звёзды над городом. И вдруг подумала: «Если бы бабушка могла видеть меня сейчас, что бы она сказала?» Может быть, что-то вроде «Смотри, ты наконец всё поняла. Теперь можешь отдохнуть». И я прошептала: «Да, я могу. Мне не нужны больше серп, шнурка, известь и строгие взгляды. Я уже большая, чтобы самой решать, чего я хочу. И, знаешь, я хочу иногда рисовать мелом на заборе, как тот деревенский мальчик. И хочу, чтобы мои руки оставляли цветные следы, а не только белила».

Подумав о том, что у меня теперь есть выбор, я вдруг вспомнила давнее ощущение в сердце: «Сбежать, лишь бы не дышать этим порядком». Но сейчас мне бежать уже не нужно. Я и так свободна. А бабушкин урок — в том, что иногда труд и упорство могут помочь выстоять, но если к этому не прибавить ласки, детская душа может превратиться в комок обиды. Осознав это, я хочу учиться быть нежнее и к себе, и к своим близким.

С тех пор у меня на полке в спальне лежит та самая табличка. Никто, кроме меня, не знает, насколько много она для меня значит. И иногда, просыпаясь утром, я смотрю на неё и тихо шепчу: «Я — не дом образцового содержания, но я — живой человек, и это лучше всякой идеальности». В такие минуты я мысленно вижу бабушку с её лукавым прищуром, как будто она готова бросить какую-нибудь фразу о беспорядке, но тут же отступает, улыбаясь. И, быть может, наконец признаёт: «Наверное, именно так тебе и нужно жить».

Конец