— Анжел, ты серьёзно?! — я почти рычу, швыряя ложку на стол так, что она звякает о край тарелки с засохшим супом. Кухня — как поле боя: гора посуды в раковине, липкие пятна на столе, крошки хлеба, будто кто-то специально разбрасывал их для антуража. — Это что, теперь вечно так будет?!
Она стоит у плиты, в старом халате, с растрёпанным хвостом волос, и лениво помешивает что-то в кастрюле. Не оборачивается. Только плечи чуть дёргаются — то ли от смеха, то ли от раздражения.
— Артём, ну что ты опять завёлся? — голос у неё тягучий, как патока, с лёгкой насмешкой. — Уберу я. Потом. Чего ты орёшь?
— Потом?! — я встаю, стул скрипит по линолеуму, а в груди уже пожар. — Три года твоего "потом", Анжела! Три года я тону в этом бардаке — носки под диваном, кружки с плесенью, вчерашний чай на полу! Ты хоть раз видела, как я живу?!
Она наконец поворачивается. Лицо бледное, под глазами тени, губы сжаты. В руках ложка, с которой капает жир — кап, кап, прямо на пол. И это "кап" — как спичка в бензин.
— Знаешь что? — голос мой дрожит, но я уже не могу остановиться. — Всё. Собирай свои шмотки и вали отсюда. Я больше не буду это терпеть.
Её глаза — большие, карие, всегда такие тёплые — вдруг становятся холодными, как лёд на реке. Она молчит. Потом тихо, почти шёпотом:
— Ты серьёзно, Артём?
— Уходи, — бросаю я, и слово падает между нами, как камень.
Я стою у окна, смотрю, как она тянет чемодан по мокрому асфальту. Колёса скрипят, ветер треплет её пальто, а дождь стучит по стеклу — ровно, зло. Она не оглядывается. И только когда её фигура растворяется в серой дымке, я чувствую, как внутри что-то рвётся — тонкая ниточка, которую я сам же и перерезал. Дверь хлопает на сквозняке, и квартира замолкает.
***
Мы с Анжелой поженились четыре года назад. Я тогда работал на заводе, только устроился, весь такой правильный, с планами на жизнь. Она — продавщица в цветочном, с лёгкой походкой и улыбкой, от которой у меня внутри всё загоралось.
"Ты слишком серьёзный, Артём, — смеялась она, теребя мои волосы, — расслабься хоть немного!"
Я думал, что смогу её приручить, подстроить под себя. А она… она была как весна — яркая, живая, но с ней всегда приходил беспорядок.
Я вырос у тёти Лили, в деревне. Мать умерла, когда мне было пять, отец пропал в бутылке, и тётя забрала меня к себе. Она — женщина крепкая, с руками как клещи и взглядом, который видит тебя насквозь. У неё в доме всё сверкало: полы — как лёд на катке, кастрюли — как зеркала.
"Порядок — это сила, Артёмка, — говорила она, вытирая стол до скрипа. — Без него человек — не человек".
И я впитал это. Порядок стал моим щитом, моим способом держать жизнь в узде.
А Анжела…
Она могла бросить мокрую кофту на стул, забыть выключить свет, разлить сок и просто махнуть рукой: "Ну и что?" Сначала я терпел. Убирал, ворчал, но убирал. Думал, изменится. А она только смеялась. Последней каплей стал её "ужин" — тарелка с недоеденной картошкой, которую я нашёл под диваном. С плесенью. С запахом. Я орал, она пожала плечами. И всё.
На следующий день я сижу на кухне. Чистота — как в музее. Стол выскоблен, посуда на полках, ни пылинки. Тишина звенит в ушах, и я ловлю себя на том, что прислушиваюсь — к шагам, к её голосу. Но ничего. Она ушла к Майе Викторовне, своей тётке — громогласной бабе с рыжими волосами и вечной сигаретой в зубах. Майя меня недолюбливала.
"Ты как робот, Артём, — шипела она, щурясь, — где душа-то?"
Стук в дверь. Я вздрагиваю. Открываю — тётя Лиля. В руках сумка, пахнет пирогами с капустой. Она проходит, оглядывает всё, хмыкает.
— Ну что, герой, выгнал жену? — голос у неё низкий, с хрипотцой, как у старой певицы. — Чисто, конечно. А счастье где?
— Тёть Лиль, не лезь, — бурчу я, чувствуя, как щёки горят. — Я так жить не мог. Она меня в могилу бы свела своим хаосом.
Она садится, смотрит на меня — долго, пронзительно. Потом вздыхает.
— Артёмка, порядок — это хорошо. Я тебя учила. Но любовь… любовь — это не чистые полы. Анжелка твоя — не неряха, она просто другая. Ты её выгнал, а сам-то лучше стал? Сидишь тут, как пёс на цепи, в своей чистоте. И что дальше?
Я молчу. Слова её — как иголки, колют, жгут. А перед глазами — Анжела, её чемодан, её шаги под дождём. И эта тишина, которая теперь не спасает, а душит.
Проходит месяц.
Я подаю на развод. Анжела не спорит, подписывает бумаги молча, не глядя на меня. Её пальцы дрожат, лак на ногтях облупился — мелочь, а цепляет. Она уходит, а я стою, смотрю на пустой стол в кабинете юриста и думаю: вот и всё.
Квартира сверкает. Жизнь идёт по плану — работа, дом, сон. Но ночью я слышу, как капает кран — кап, кап, кап, будто напоминает о чём-то. О ней. О том, как она смеялась, разливая чай, как танцевала на кухне, разбрасывая крошки. Я злюсь на себя — за то, что не смог её принять. Но назад не повернуть.
Однажды я вижу её у рынка. Она с подругой, в руках сумка, на губах улыбка — слабая, но живая. Меня замечает, кивает — коротко, без тепла. И уходит. А я стою, смотрю ей вслед и понимаю: я победил бардак. Но проиграл семью. Тётя Лиля была права — порядок не греет. И я сам выбрал эту холодную, пустую чистоту.
Я стою у рынка, смотрю, как Анжела исчезает в толпе. Её силуэт мелькает между людьми — тонкий, лёгкий, как тень от облака. Ветер треплет её шарф, тот самый, синий, который я подарил ей на вторую годовщину. Тогда она смеялась, крутилась перед зеркалом, а я ворчал, что она опять оставила обёрточную бумагу на полу.
Теперь этот шарф — как кусочек прошлого, который она унесла с собой. Я разворачиваюсь и иду домой. Ноги тяжёлые, будто в ботинки налили свинца.
Дома всё так же — чисто, тихо, ровно. Я ставлю чайник, сажусь за стол, смотрю в окно. Дождь кончился, но асфальт блестит, отражая фонари, как разбитое зеркало.
И вдруг — звонок. Я вздрагиваю, чуть не опрокинув кружку. На экране телефона — "Майя Викторовна". Сердце ёкает. Зачем она звонит? С Анжелой что-то случилось?
— Артём, здорово, — голос её хриплый, с дымной ноткой, как всегда. — Ты дома?
— Дома, — бурчу я, чувствуя, как горло сжимается. — Чего надо?
— Поговорить надо, — коротко бросает она. — Через час буду. Жди.
Она кладёт трубку, а я сижу, смотрю на телефон, как на гранату. Майя Викторовна — не из тех, кто просто так звонит. У неё всегда цель, как у танка. Я встаю, машинально начинаю протирать стол — хотя он и так чистый. Руки дрожат, нервы звенят, как провода на ветру.
Через час она вваливается в квартиру — вся в облаке табачного дыма, с копной рыжих волос, которые торчат, как языки пламени. На ней старое пальто, в руках сумка, из которой торчит бутылка чего-то тёмного. Оглядывает кухню, хмыкает.
— Ну, прям операционная, — говорит она, садясь без спроса. — Ты хоть живёшь тут, Артём, или только пыль гоняешь?
— Чего приехала? — спрашиваю я, скрестив руки. Внутри всё кипит, но голос держу ровным.
Она достаёт сигарету, щёлкает зажигалкой, затягивается. Дым плывёт к потолку, ленивый, густой.
— Анжелика у меня, — начинает она, глядя мне в глаза. — Месяц уже. И знаешь что? У неё не всё в порядке. Ходит, как тень, молчит, ест через силу. А вчера… вчера она твоё имя во сне сказала. И заплакала.
Я молчу. В горле ком, в груди — будто кто-то кулак сжал. Майя смотрит на меня, щурится, как кошка перед прыжком.
— Ты её выгнал, Артём. За тарелки, за бардак. А она тебя любила, дурака. И до сих пор любит, хоть и не признаётся. Вот я и думаю — ты совсем бесчувственный или просто гордость твоя дурная всё сожрала?
— Она меня достала, — выдавливаю я, но голос срывается. — Этот хаос… я не мог так жить.
— Хаос! — Майя хлопает ладонью по столу, пепел с сигареты падает на пол. — А ты её спрашивал, почему она такая? Почему не убирает? Может, ей плохо было, а ты не видел? Она же работала, как проклятая, в своём магазине, цветы эти таскала, а ты только орал да тряпкой махал!
Я опускаю глаза. Вспоминаю — да, Анжела приходила уставшая, с синяками под глазами, с руками, потрескавшимися от воды и земли. А я… я видел только грязь на столе. Майя тушит сигарету прямо в блюдце — нагло, демонстративно.
— Думай, Артём, — говорит она, вставая. — Развод — это не конец. Но если ты её потеряешь по-настоящему, назад не отмотаешь. Она поживёт у меня ещё неделю, а там — её дело, куда идти. Ты знаешь, где нас искать.
Она уходит, хлопнув дверью. А я сижу, смотрю на пепел в блюдце, и чувствую, как внутри что-то рушится. Не порядок. Не гордость. А стена, которую я сам построил.
Ночь. Я не сплю. Лежу, смотрю в потолок, а перед глазами — Анжела. Её улыбка, её голос, её шаги по кухне. И её слёзы, о которых рассказала Майя. Я встаю, беру телефон, пишу: "Анжел, давай поговорим". Отправляю. Жду. Минуты тянутся, как часы. Ответ приходит под утро: "Хорошо. Завтра в парке, в три".
День тянется медленно, липко. Я иду в парк, ноги дрожат, в руках — кофе в бумажном стакане, для неё. Она приходит — в том самом синем шарфе, с усталыми глазами, но живыми. Садится на скамейку, смотрит на меня.
— Зачем позвал? — голос тихий, но не злой.
— Прости меня, — выдавливаю я, и слова падают тяжело, как камни. — Я дурак был. Думал, порядок — это всё. А без тебя… без тебя это не жизнь.
Она молчит, смотрит на кофе в моих руках. Потом берёт стакан, греет пальцы, улыбается — слабо, но искренне.
— Я тоже виновата, — говорит она. — Не понимала, как тебе важно. Но я не хотела тебя терять, Артём.
Мы сидим молча. Ветер шуршит листвой, кофе остывает, а между нами — что-то новое. Я беру её руку — холодную, тонкую — и думаю: может, порядок — это не чистый стол. Может, это она рядом. И я готов учиться жить с её бардаком, лишь бы она осталась.
Мы сидим на скамейке, молчим. Ветер гоняет опавшие листья по дорожке, они шуршат, как старые письма, которые давно никто не читает. Кофе в её руках уже остыл, но она всё равно держит стакан, греет пальцы, будто ищет в нём тепло. Я смотрю на неё — на эти тени под глазами, на тонкую морщинку у губ, которой раньше не было. И понимаю: она изменилась. И я тоже.
— Анжел, — начинаю я, и голос дрожит, как струна, которую слишком сильно натянули. — Я не хочу окончательного развода. Не хочу, чтобы всё вот так закончилось. Давай попробуем ещё раз? Я… я постараюсь не орать из-за каждой тарелки. Научусь закрывать глаза на твои носки под диваном. Только вернись.
Она поднимает взгляд. Глаза её — глубокие, карие, как лесной пруд — блестят, но не от слёз, а от чего-то другого. Надежды, может быть. Или усталости. Она отпивает кофе, морщится — холодный, невкусный, — и вдруг улыбается. Той самой улыбкой, от которой у меня когда-то сердце загоралось.
— А я постараюсь убирать, — говорит она тихо, почти шёпотом. — Не сразу, не идеально, но… ради тебя, Артём, попробую. Только ты тоже обещай — не выгонять меня за каждую мелочь. Я ведь не специально, ты же знаешь.
Я киваю. Слова застревают в горле, но я беру её руку — холодную, чуть шершавую от работы с цветами — и сжимаю. Она не вырывается. И в этот момент я чувствую, как та стена, что я выстроил между нами, рушится — не сразу, по кирпичику, но рушится.
Проходит неделя.
Анжела возвращается домой. Чемодан скрипит по коридору, я помогаю ей занести его, и мы оба смеёмся — неловко, но искренне — когда он цепляется за косяк. Она разбирает вещи, а я вижу, как её кофта снова падает на пол.
И впервые за долгое время я не злюсь. Просто поднимаю, кладу на стул, а она смотрит на меня с удивлением и говорит: "Ну ты даёшь, Артём!"
Кухня оживает. Она готовит свои коронные оладьи — те, что всегда пригорают, но пахнут так, что слюнки текут. Я мою посуду, пока она жарит, и мы болтаем — о работе, о погоде, о том, как Майя Викторовна грозилась приехать и проверить, "не угробили ли мы друг друга". Бардак никуда не делся — крошки на столе, капли масла на плите, — но теперь это не война. Это жизнь.
Тётя Лиля заходит в гости через пару дней. Смотрит на нас, на Анжелу, которая возится с тестом, на меня, который вытирает стол, и улыбается — хитро, тепло.
— Ну что, Артёмка, — говорит она, ставя сумку с пирогами на стул. — Порядок-то у тебя теперь не в чистоте, а в сердце, вижу. И Анжелка твоя цветёт, как ромашка на солнце. Не зря я тебя тогда встряхнула.
Я краснею, бурчу что-то невнятное, а Анжела смеётся, мажет мне нос мукой. И я понимаю — тётя Лиля права. Порядок — это не выскобленный пол и не ровные стопки белья. Это она — рядом, с её смехом, с её теплом, с её маленькими хаотичными привычками, которые я учусь любить.
Проходит месяц.
Разводные бумаги лежат в ящике стола — мы так и не дошли до суда, просто забыли. Квартира уже не сверкает, как музей, но дышит — запахом еды, её духов, нашими голосами.
Я всё ещё ворчу иногда, когда нахожу её кружку под креслом, а она закатывает глаза и обещает "убрать завтра". Но теперь это не конец света. Это наш танец — неуклюжий, но наш.
И этот бардак, который я так ненавидел, оказался дороже всей моей холодной, пустой чистоты. Я глажу её волосы, шепчу: "Спи, Анжел", — и впервые за долгое время чувствую — я дома.