Бориса Рыжего считают голосом последнего советского поколения. В подростковом возрасте он начал писать стихи и стал чемпионом по боксу. Рыжего высоко ценили Евгений Рейн и Евгений Евтушенко, в разные годы он получал премии «Антибукер» и «Северная Пальмира». По мотивам его творчества записывали песни, ставили спектакли, а голландский режиссер Алёна ван дер Хорст сняла документальный фильм о нем.
Осыпаются алые клены
Осыпаются алые клены,
полыхают вдали небеса,
солнцем розовым залиты склоны –
это я открываю глаза.
Где и с кем, и когда это было,
только это не я сочинил:
ты меня никогда не любила,
это я тебя очень любил.
Парк осенний стоит одиноко,
и к разлуке и к смерти готов.
Это что-то задолго до Блока,
это мог сочинить Огарёв.
Это в той допотопной манере,
когда люди сгорали дотла.
Что написано, по крайней мере
в первых строчках, припомни без зла.
Не гляди на меня виновато,
я сейчас докурю и усну –
полусгнившую изгородь ада
по-мальчишески перемахну.
Осень
Уж убран с поля начисто турнепс
и вывезены свекла и капуста.
На фоне развернувшихся небес
шел первый снег, и сердцу было грустно.
Я шел за снегом, размышляя о
бог знает чем, березы шли за мною.
С голубизной мешалось серебро,
мешалось серебро с голубизною.
Осень в парке
Ангелы шмонались по пустым аллеям
парка. Мы топтались тупо у пруда.
Молоды мы были. А теперь стареем.
И подумать только, это навсегда.
Был бы я умнее, что ли, выше ростом,
умудренней горьким опытом, мудак,
я сказал бы что-то вроде: «Постум, Постум...»,
как сказал однажды Квинт Гораций Флакк’.
Но совсем не страшно. Только очень грустно.
Друг мой, дай мне руку. Загляни в глаза,
ты увидишь, в мире холодно и пусто.
Мы умрем с тобою через три часа.
В парке, где мы бродим. Умирают розы.
Жалко, что бессмертья не раскрыт секрет.
И дождинки капают, как чужие слезы.
Я из роз увядших соберу букет...
Трубач и осень
Полы шляпы висели, как уши слона.
А на небе горела луна.
На причале трубач нам с тобою играл -
словно хобот, трубу подымал.
Я сказал: посмотри, как он низко берет,
и из музыки город встает.
Арки, лестницы, лица, дома и мосты -
неужели не чувствуешь ты?
Ты сказала: я чувствую город в груди -
арки, люди, дома и дожди.
Ты сказала: как только он кончит играть,
все исчезнет, исчезнет опять.
О, скажи мне, зачем я его не держал,
не просил, чтоб он дальше играл?
И трубач удалялся — печален, как слон.
Мы стояли у пасмурных волн.
И висели всю ночь напролет фонари.
Говори же со мной, говори.
Но настало туманное утро, и вдруг
все бесформенным стало вокруг -
арки, лестницы, лица, дома и мосты.
И дожди, и речные цветы.
Это таял наш город и тек по рукам -
навсегда, навсегда — по щекам.
И теперь не понять, разобрать нету сил,
кто за музыку эту платил
жизнью, смертью, разлукой, туманной строкой,
кто стоял и стоял над рекой.
Ты? — спрошу тебя. — Нет. Я? — спрошу себя. — Нет.
Только бледный и траурный свет
остается — уныл, вроде долгого сна,
и тяжел, словно выдох слона.
Романс
Мотив неволи и тоски.
Откуда это? Осень, что ли?
Звучит и давит на виски
мотив тоски, мотив неволи.
Всегда тоскует человек,
но иногда тоскует очень,
как будто он тагильский зек,
нет, ивдельский разнорабочий.
В осенний вечер, проглотив
стакан плохого алкоголя,
сидит и слушает мотив,
мотив тоски, мотив неволи.
Он в куртке наголо сидит,
в трико и тапках у подъезда,
на куст рыдающий глядит,
а жизнь темна и неуместна.
Жизнь бесполезна и черна.
И в голове дурные мысли,
сперва о смерти — до хрена,
а после заново о жизни.
Мотив умолкнет, схлынет мрак,
как бы конкретно ни мутило,
но надо, чтобы на крайняк
у человека что-то было.
Есть у меня дружок Вано
и адресок его жиганский.
Ширяться дурью, пить вино
в поселок покачу цыганский.
В реальный табор пить вино.
Конечно, это театрально,
и театрально, и смешно,
но упоительно-печально.
Конечно же, давным-давно,
давным-давно не те цыганы.
Я представляю все равно
гитары, песни и туманы.
Кружится сумрачная даль.
Плывут багровые полоски.
И забывается печаль.
И вспоминается Полонский.
И от подобных перспектив
на случай абсолютной боли
не слишком тягостен мотив
тоски, неволи.