И тут было бы нечестным пройти мимо красноречивого сюжета, запечатлевшего один из моментов, где дистанцию потерял… Бенкендорф, пусть не по отношению к Пушкину, но к другому его однокурснику по Царскосельскому Лицею. Среди устных рассказов Александра Михайловича Горчакова, из числа за ним записанных, в Ницце, весною 1882 года, есть следующий:
«Как-то однажды, в небольшой свите императора Николая Павловича приехал в Вену граф Александр Христофорович Бенкендорф. За отсутствием посланника я, исполнявший его должность в качестве старшего советника посольства, поспешил явиться, между прочим, и к графу Бенкендорфу. После нескольких холодных фраз он, не приглашая меня сесть (тут надо заметить, что светлейший князь Горчаков был из рода Рюриковичей! — А. Р.), сказал:
«Потрудитесь заказать хозяину отеля на сегодняшний день мне обед».
Я совершенно спокойно подошёл к колокольчику и вызвал метрдотеля гостиницы.
«Что это значит?» — сердито спросил граф Бенкендорф.
«Ничего более, граф, как то, что с заказом об обеде вы можете сами обратиться к метрдотелю гостиницы».
Этот ответ составил для меня в глазах всесильного тогда графа Бенкендорфа репутацию либерала».
Следует добавить: вскоре на бывшего лицеиста, в будущем последнего канцлера Российской империи Горчакова заведут дело, где будут фигурировать знаменитые безапелляционно обвинительные слова генерала Бенкендорфа: «Князь Горчаков не без способностей, но не любит Россию». Ему по роду службы, надо думать, было лучше известно, кто любит, а кто не любит Россию.
Без преувеличения переписка Пушкина и Бенкендорфа показывает, что опекун отнюдь не на бумаге, а по жизни постоянно сопровождал Александра Сергеевича до самой смерти. Не этим ли объясняется слух, некогда запущенный критиком и публицистом А. Скабичевским в массово изданной биографии Пушкина о том, что Бенкендорф, зная о предстоящей дуэли, намеренно отправил наряд жандармов, призванный помешать поединку, в другую сторону. Впоследствии слух был справедливо опровергнут, но, как это часто случается, среди рассуждений знатоков-обывателей он нет-нет да всплывает на поверхность.
Можно, конечно, сказать, что, мол, дыма без огня не бывает. Коли всегда был в курсе всего происходящего, почему же тут не предотвратил? Сошлюсь на статью литературоведа Александра Полякова «О смерти Пушкина. По новым данным» (1922), появившуюся в печати в 2013 году, где эта тема рассматривается с должной серьёзностью:
«Третье Отделение, конечно, знало об анонимных письмах, полученных поэтом, как знал о них всякий, кто интересовался Пушкиным; жандармы более десяти лет следили за ним, были хорошо осведомлены о его делах и жизненной обстановке. Вплоть до смерти они имели за ним глаз, и драма Пушкина не была для них секретом. Вмешиваться в семейные дела, их устраивать, оказывать на ход их то или иное влияние — было обычным делом для шефа жандармов и его присных. Примеров тому мы в архиве III Отделения найдём не мало. Но в деле Пушкина жандармская власть «безмолвствовала», она держалась в стороне, не принимая никакого участия. Только после смерти поэта, когда общественное мнение высказалось очень решительно и дружно и своей горячностью напугало правительство и Николая, есть намёки на следствия об анониме. Но только намёки, волнующие наше воображение и привлекающие новые имена к этому делу».
Жандармская власть «безмолвствовала» и держалась в стороне до определённого момента. Но она приняла самое активное участие в событиях, как только жизнь Пушкина оборвалась. Собственно, тогда-то всё и закрутилось-завертелось. Началась операция устранения почестей. Почему?
Если верить «Запискам» Смирновой-Россет, события разворачивались так:
«Государь немедленно приказал Жуковскому собрать все бумаги Пушкина, опасаясь, чтобы они не затерялись или чтобы их не украли, среди наплыва посетителей. Граф Бенкендорф вмешался в это дело. Он послал двух чиновников составить опись для полиции; они перенумеровали каждый лист, — точно бумаги о каких-нибудь административных делах. Маньяки бюрократии! Он написал довольно резкое письмо Жуковскому, действовавшему на основании приказаний, лично полученных от Его Величества; Государь сказал ему: «Возьми и опечатай их твоею печатью, я тебе поручаю их». Бенкендорф воспользовался предлогом, будто это необходимо для детей; опека должна знать, что будет напечатано. Опекуном назначен Строгонов; он, конечно, знает, что Жуковскому бумаги доверены Государем и что Плетнёв напечатает их. Но Бенкендорф сваливает всё на Строгонова и приписывает самому Государю распоряжения, которых они вовсе не делали. Это тем более неосновательно, что Его Величество печатает на свой счёт собрание прежних и ещё не изданных сочинений Пушкина, Строгонов знает об этом, потому что он опекун. Но цензор Катон остался до конца верным какой-то антипатии, которую питал к Пушкину с 1826 г. Блудов однажды сказал при мне: “Государь призвал Пушкина, не посоветовавшись с графом Бенкендорфом, воображающим, что с ним следует совещаться по всякому делу. В качестве шефа жандармов, он хотел распространить свою опеку даже на самого Государя”».
Что же касается лично Бенкендорфа, то его мнение о Пушкине, высказанное по случаю трагической гибели того, кого ему было поручено опекать, напомню, представлено в отчёте III Отделения за 1837 год, где говорится «Пушкин соединял в себе два единых существа: он был великий поэт и великий либерал, ненавистник всякой власти». Самое время продолжить знакомство с этим отчётом:
«Сообразно сим двум свойствам Пушкина образовался и круг его приверженцев. Он состоял из литераторов и из всех либералов нашего общества… И те и другие приняли живейшее, самое пламенное участие в смерти Пушкина… дошли слухи, что будто в самом Пскове предполагалось выпрячь лошадей и везти гроб людьми, приготовив к этому жителей Пскова. Мудрено было решить, не относились ли все эти почести более к Пушкину-либералу, нежели к Пушкину-поэту. В сём недоумении и имея в виду отзывы многих благомыслящих людей, что подобное как бы народное изъявление скорби о смерти Пушкина представляет некоторым образом неприличную картину торжества либералов, высшее наблюдение признало своею обязанностью мерами негласными устранить все сии почести, что и было исполнено».
Вот и дан ответ, чего боялись жандармы и вместе с ними власть. Имелись ли у них основания для подобной реакции? Ясное дело, у страха глаза велики. И тем не менее…
Слух, что умирает Пушкин, разнёсся по Петербургу с небывалой скоростью. Уже утром 28 января, то есть на следующий день после дуэли, его квартира осаждалась толпами людей, совершенно незнакомых, приходивших справиться о состоянии здоровья раненого. А когда Пушкин скончался, его смерть, неожиданная для большинства, не просто вызвала печаль, она произвела потрясение. Более десяти тысяч человек перебывало у гроба поэта*. Глубокая скорбь рождала у людей сознание, что произошла национальная трагедия, что его смерть стала общественным бедствием, ощутимой потерей для России.
* Цифра взята из письма В. А. Жуковского А. Х. Бенкендорфу. Она, скорее всего, была целенаправленно занижена, дабы «не дразнить гусей». По другим сведениям, количество людей, пришедших проститься с Пушкиным, достигало 30—40 тысяч.
Власть не могла на такое не реагировать. В николаевской России общественное проявление горячего и искреннего чувства горя, скорби по человеку совершенно частному, нечиновному, умершему в бедности, оказалось событием невиданным и невероятным. А с точки зрения охранителя государственного порядка и общественного спокойствия, каковым был Бенкендорф, чрезвычайно опасным.
Власть и отреагировала. Как могла и умела. Было строго воспрещено всем газетам и журналам писать о дуэли и смерти Пушкина, оценивать его значение как поэта. Министр народного просвещения С. С. Уваров отправил строгое предписание московскому попечителю графу С. Г. Строганову поддерживать «надлежащую умеренность и тон приличия» в статьях московских изданий по случаю смерти поэта. Власть опасалась, что Москва также не останется равнодушной к кончине Пушкина и выкажет «неприличную картину торжества либералов». Профессорам столичного университета и студентам было воспрещено поклониться поэту в гробу. Приказом III Отделения было запрещено М. П. Погодину отслужить торжественную панихиду по умершему Пушкину.
На вынос тела пропустили всего 12 человек родных и самых близких друзей поэта. Вяземский писал впоследствии, что у гроба собрались в большом количестве не друзья, а жандармы во главе с Дубельтом. «Нас оцепили, — писал Жуковский Бенкендорфу, — и мы, так сказать, под стражей проводили тело до церкви». Всё происходило по традиционной форме: «свободно, под надзором».
Бенкендорф пишет управляющему III Отделением А. Н. Мордвинову:
«...Я только что видел императора, который приказал сказать Вам, чтобы Вы написали Псковскому губернатору: пусть он запретит для Пушкина всё, кроме того, что делается для всякого дворянина; к тому же, раз церемония имела место здесь, не для чего уже её делать».
Этим думали ослабить впечатление, которое произвела кончина Пушкина на русское общество. По мнению охранителей государственного порядка, тот, кого провозглашали великим поэтом России, исповедовал идеи, которые не разделялись в официальных сферах, но находили сторонников среди мыслящих людей. Боялись не Пушкина, боялись, что его смерть может стать своеобразным знаменем, под которое соберутся люди и…
Политически неблагонадёжный человек, находившийся при жизни под неусыпным наблюдением, он и мёртвый внушал не меньшие опасения. О каждом реальном и просто вероятном шаге друзей покойного извещали Бенкендорфа. В итоге Бенкендорф через своих агентов обвинил благонамеренного Жуковского в похищении бумаг, компрометирующих Пушкина. И Василия Андреевича не допустили одного к разборке рукописей. К нему был приставлен в качества помощника, а на самом деле в качестве наблюдателя, начальник корпуса жандармов Леонтий Васильевич Дубельт.
Уважаемые читатели, голосуйте и подписывайтесь на мой канал, чтобы не рвать логику повествования. Буду признателен за комментарии.
И читайте мои предыдущие эссе о жизни Пушкина (1—88) — самые первые, с 1 по 28, собраны в подборке «Как наше сердце своенравно!»
Нажав на выделенные ниже названия, можно прочитать пропущенное:
Эссе 41. У любви не может быть причин
Эссе 47. Пушкина и весельчака Соболевского сближала общая привычка к кутежам, картам и цыганам