Гале двадцать шесть на днях стукнуло. И вот встала она однажды утром с тахты, в зеркало на себя глянула и обмерла - старость! Старость, девочки! Беспощадное увядание! И до нее добралось...
За голову схватилась. И шепчет одно: вопиющий караул.
Но удивляться тут, конечно, особенно нечему. Везде черным по белому так и пишут медики: после двадцатипятилетия неизбежное угасание начинается. И вот Галя на себя смотрит и понимает: натуральное угасание и есть. И ежедневно подолгу все симптомы очень ярко у себя отныне диагностирует.
Вон, давеча-т, кожица на скуле была упруже, а нынче чуток уж мятая. И носогубки какие ползут. На родинках волосы подозрительные кустятся. Меж бровей борозда прокладывается. Волосюшки редеют и сквозь них просвечивает розовая лысинка. Как у бабы Клавы! Один в один. И гармонь еще на щеках - хоть и вовсе не улыбайся. А чему тут улыбаться? Тут плакать надо! И срочно дачу брать - чтобы с посадками помидоров не запоздать.
И супа перетертого Гале с того самого дня все чаще хочется. Или каши какой из пшена. Платок еще повязать. Спину замотать шарфом собачьим. Жакетку потеплее накинуть. И жизни для себя в целом тихой. Без особых потрясений.
Клюнул возраст!
А характер? Тот портится вовсе на глазах. Более всего поскандалить с незнакомыми гражданами хочется, а потом сладко поплакать в одиночестве. И суставы все время щелкают.
С женским коллективом чай вот швыркать очень вдруг приглянулось. Пьешь себе жиденький чай и про невесток чужих слушаешь. И головой киваешь: ишь, невестки эти. И сама уж Галя все чаще у коллектива неподдельно интересуется:
- А что же, Марья Иванна, невестка-то ваша, неужто, по-прежнему вас со свету белого изживает? Ай-яй-яй, Марья Иванна, очень уж я вам, миленькая, сочувствую. А оне, молодежь, вся такая, нахальная. Им бы, молодежи этой, воспитания дать нашего.
И мужчины, конечно, скоро на Галю любоваться забудут. Только рабочий водитель Анатолий из обожателей и останется. Анатолий этот водит “каблук” и носит кепи. Сорок лет. И всех дам он - даже тех, кто предпенсионер - называет “девчатами”. Галю тоже на такой манер называет - “девчата”.
Допрыгалась!
А мама Гали, затяжные страдания у зеркала наблюдая, всегда и говорит.
- Огурцов, Галюша, вон накромсай. На моську наляпай и походи так. Час или два. Или творогу шурани. Только жирного бери. Процентов девять чтобы. Все разгладится. Будешь восьмиклассницей.
И хохочет. А Галя - в слезы. Еще вон и цвести не начала по-человечески, а уже и кукожится. Недолог, однако, бабий этот век. Эх, годы.
А баба Клава, которая с розовой лысинкой, так та и вовсе.
- Тю, девка, - шамкает, - дык к тридцати тебе уже. Не девочка, чай. Женщина и есть. Я в твои годы на полях за урожай кукурузы билась, а потом на пляски шла. И в зеркало пялить глазья у меня времени никакого не имелось. А ты вон чего - с конторы своей мощи донесешь и у трюмо рыдаешь. На пляски бы лучше шла. Или пол вымой.
И рукой от Гали отмахивается. Блажь, мол, и безделица.
Только подруга Вера к Гале с пониманием.
- Ха, - говорит Вера, - а чего ты, Галя, вообще в этой жизни ожидала? Я вон уж третий год колю всякое и втираю. Сумасшедшие деньжищи на свою красоту расходую! Салонный уход делаю. И хоть мне двадцать шесть, все дают двадцать пять. Некоторые - двадцать четыре. И юноши на два-три года моложе проходу не дают. Спасай свое печальное положение изо всех сил!
А Галя поддержку моральную и дельные советы принимает, но еще больше грустит. Угасание-то никуда не денется. Хоть салонный уход, хоть творогом кутайся в три слоя. Годы!