18
Горобец наложил свою ручищу на лицо умалишенному, зажимая ему рот. Тот укусил его сильно за ладонь. Старший надзиратель, поморщившись, сжал кулак и ткнул в бок своей жертве.
— Спивает, подлюга, опять, шо в Буре горланил, — как бы оправдываясь перед уполномоченным, пробормотал недовольно Горобец и еще раз попытался сунуть кулак в бок умалишенному, но ему нечаянно помешали самоохранники, толпившиеся вокруг.
Воспользовавшись моментом, беглец вновь крикливо запел:
— Мы наш, мы раб ...
Горобец не дал возможности допеть до конца, опять зажал ему рот рукой и, невзирая на укусы, терпеливо продолжал держать свою руку в таком положении.
В изоляторе раздавлю гада, как муху, — морщась от боли, угрожающе ревел старший надзиратель.
— Три дня ни жрать, ни пить не давать, — вмешался раздражительно уполномоченный Тузов. Лицо его при этом сильно покраснело.
- Будет выполнено, товарищ лейтенант, — покорно отрапортовал Горобец. — Я из него сроблю рака. Через нидилю он будет тилько ползать да шептунов пускати.
Наконец беглеца затащили в узкую дверь барака усиленного режима. Я все это время шел поблизости и наблюдал за происходящим. Остановившись у Бура, я еще некоторое время слышал выкрики уполномоченного, потом появились какие-то рыдающие напевы, — словно из могилы кричал заживо погребенный человек. Когда за высокой стеной Бура все стихло, я отправился в юрту, где проживал постоянно.
Однажды, месяца два спустя после этого случая, я спросил у самоохранника, которого неожиданно встретил вечером в лагере:
— Какая судьба постигла того сумасшедшего, что с песнями бегал по зоне?
— А черт его знает. В нашем лагере таких артистов девать некуда. Выступают с концертами почти каждый день. Где их всех запомнишь. Вчера один совершенно голый бегал, размалеванный с ног до головы крестами. На груди и брюхе слова: «Вызвали б нам теперь, ребята, в гости Сталина». В бане это художество едва отмыли. Уполномоченный кричал: «Дерите со шкурой всю эту мерзость на нем!»
На следующее утро на разводе начальник конвоя громко зачитал положение из инструкции ГУЛАГА, которое наверняка уже знал наизусть:
— «Внимание всем! Как в пути следования, так и на работе выполнять все требования конвоя. За невыполнение требований конвой будет применять оружие без предупреждения».
Шагавший рядом со мной бывший школьный учитель, недоумевая, произнес:
— Согласно этому изуверскому приказу, заключенного могут пристрелить, как паршивую собаку. Вот вам цена человеческой жизни, которая и гроша ломаного не стоит. Не пойму, зачем такие жестокости в местах заключения? Ведь мы и так покорны, как животные. Унижать нас больше некуда.
— Возможно, там, в Москве, думают, что мы еще мало наказаны за совершенные преступления, — ответил я, невольно улыбнувшись.
— Морить голодом и заставлять работать из последних сил. Разве этих карательных мер недостаточно для тех, кто лишил нас всего: семьи, свободы, званий, отправив за колючую проволоку совершенно невиновных на долгие годы? — взволнованно продолжал мой собеседник, фамилия которого была Козловский.
Покрытое бледностью худощавое его лицо вспыхнуло нервным румянцем, голубые глаза гневно блуждали. Козловский был моим соседом по нарам. Мы познакомились с ним на второй день после прибытия в лагерь.
— Наверное, это происходит потому, что в масштабах нашего государства действительно есть преступники, которые достойны этой меры наказания. К примеру: убийцы, грабители, воры-рецидивисты. Но по какой причине нас всех стригут под одну гребенку?..
— Да, я согласен с вами, — прервал меня Козловский, — но не совсем. Ведь все перечисленные уголовники, которых вы назвали, порождены социальным строем, вернее, жизнь их заставила быть такими.
— По-вашему, значит, убивать, грабить, воровать — совершенно закономерное явление, — возразил я.
— Нет, вы меня не совсем поняли. Я не оправдываю эту категорию преступников. Воры и убийцы будут всегда, даже при самых благоприятных условиях жизни. Но совершенно в малых количествах.
Наша беседа неожиданно прекратилась. Какой-то заключенный, идущий в первой пятерке колонны, упал. Это вероятно, случилось от истощения. Его подхватили на руки и поволокли. Колонна заключенных, путаясь, растянулась.
— Подтянитесь! Равняйтесь! — заорали дружно конвоиры, угрожая оружием. — Подтянитесь! Подтягивайтесь! — ошалело неслось со всех сторон по ходу марша.
— И так тянемся! Вытянулись уже в нитку, больше некуда, — кто-то громко выкрикнул из строя.
У некоторых конвоиров такая реплика вызвала улыбку. Когда колонна пошла нормальным маршем и были слышны только гулкие шаги сотен заключенных, Козловский почти мне в ухо прошептал:
— Даже самые закоренелые преступники, независимо от степени виновности перед законом, не должны содержаться в таких ужасных условиях. По приговору суда нас ведь лишили только свободы и ничего большего. Умирать с голоду и надрываться на тяжких работах — нигде не писано в уголовном законодательстве ...
Наша беседа вновь прекратилась, потому что колонна заключенных вошла в рабочую зону и разошлась побригадно. Огромная территория на пустыре в оцеплении конвоя была расчищена для земляных работ. Рыли траншеи и котлованы под постройку жилых зданий. Такая работа мне была хорошо знакома по первому лагерю... Я то раздалбливал киркой попадавшийся местами твердый грунт, то периодически брался за лопату. За моей спиной лениво копался Козловский.
— Слышишь, Григорий, — вновь обратился он ко мне.
Я повернулся к нему лицом.
— Ты знаешь, нам подходят сейчас вот эти пушкинские строки, посвященные декабристам: «Во глубине сибирских руд храните гордое терпенье». — Он на секунду умолк; на его лице появился какой-то оттенок грусти. Потом он продолжил: — «Не пропадет наш скорбный труд и дум высокое стремленье». Боже мой, какие чудесные слова и как они подходят к нам! В эту эпоху жестокости и угнетения я всегда мысленно читаю это стихотворение, и мне становится легче на душе, словно все мои страдания улетают куда-то в мечтательную даль. Как хорошо, что у нас никто не может отнять Пушкина.
— Да, вы правы. Жаль, но я почти ничего не помню из Пушкина, — проговорил я.
— Как же так — не помните? Позвольте спросить, сколько вам лет?
Я назвал свой возраст.
— Двадцать шесть лет? — повторил удивленно Козловский. — Не знать Пушкина — это значит не знать литературы вообще! Вы же учились в школе. Как же так получилось, что у вас в голове ничего не осталось?
— Да вот не осталось, — начал оправдываться я, слегка краснея. — Что знал ... забыл ... Очевидно, причина тому — война.
— Ну хорошо, не будем говорить больше на эту тему ... Конечно, я был учителем в школе. Преподавал историю. И, может быть, поэтому мне кажется, что Пушкина должны знать все. — Козловский посмотрел на меня своим, как обычно, добрым взглядом и добавил: — Если хотите, я могу вам иногда напоминать о произведениях Пушкина. Особенно о декабристах ...
Я сразу согласился с его предложением, хотя особого желания, честно говоря, к этому не имел...
— Да, декабристы ... — вдумчиво произнес Козловский. — У них был преданный союз борьбы с царизмом. Они знали, за что страдали на сибирских рудниках. А вот мы абсолютно не знаем ... за что? Против сталинского деспотизма, я больше чем уверен, никто из нас не выступал. За себя я ручаюсь. И за вас тоже. Да и невозможно сейчас какое-либо политическое сопротивление в условиях неслыханного бесправия и произвола. Грустно сознавать, но моя виновность заключается в том, что я однажды на уроке сказал своим ученикам, что немецкая армия была лучше вооружена в сорок первом году и поэтому им удалось дойти до самой Москвы. Этих моих слов вполне хватило, чтобы осудить меня на десять лет.
— Вам повезло! — воскликнул насмешливо я, — Мне за это же самое дали пятнадцать.