13
Мне потом добрые люди подсказали ... старые солдаты, что нельзя было так делать: с кровью фашиста надевать пилотку на свою голову. Сгоряча я, конечно, дал маху. Уж крепко много накопилось зла в моей солдатской душе против гадов ... что они натворили на нашей русской земле. В госпитале я мало провалялся. Зажило все, как на собаке. Только я тебе, Гришка, по-дружески скажу: с того времени, как я пырнул унтера, обрушились на меня беда за бедой.
Выписался из госпиталя, на второй день завалило меня в землянке, чуть не задохся, едва откопали. Бомба взорвалась рядом, немного не угодила прямо в землянку. Когда демобилизовался из армии, кое-какое барахлишко приобрел. На вокзале, уже в России, обокрали на голую кость. Дома рассказал всю эту историю, баба меня, дурака, чуть не загрызла. Ведь пойми, Гришка, хата в деревне сгорела. Баба с тремя детишками прямо в норе жила, как крыса ... И пусто кругом, хоть шаром покати. Я сам уж горевал-горевал, да и толку что от того ... Может, по такому случаю и в тюрьму сам угодил. Ежели бы барахлишко мое уцелело, я ни за что не пошел бы на колхозное поле за картошкой. Вот что проклятый унтер этот наделан. И сейчас лежу, подыхаю точно из-за его крови, что на моей пилотке была. Да, я эту свою ошибку теперь понял, но поздно, когда лежу и смерти придаюсь.
— Ерунда это все... Просто самообман, суеверие, — не задумываясь, машинально произнес я, когда Махоткин, охая и стоная, закончил свой рассказ. — У фашистов ничего не было святого. Они варвары по своей природе, все святое утопили в крови.
— Нет, Гришка, — словно очнувшись, отозвался настойчиво Махоткин. — Тот унтер, который подох от моего штыка, все же был святым. И не спорь со мной. Иначе почему столько грехов сразу обрушилось на меня? Вот стоит он, как живой, теперь перед моими глазами. Не могу избавиться от этого привидения. Даже во сне каждую ночь его, проклятого, вижу. Так в крови со штыком в глотке сидит, что чучело, передо мной.
Я не стал ему больше перечить и лишь, не отрываясь, смотрел в его смуглое землистое лицо. Вдруг на его щеках появились слезы. Он медленно вытер их своей заскорузлой, давно не мытой рукой и с какой-то мучительной грустью заговорил:
— Слышишь, Гриша, когда дождешься свободы, вырвешься с этого котла и вернешься домой ... Я верю в тебя, ты молодой, здоровый, доживешь до этого радостного дня. Заедешь потом в мою деревню ... Залядка называется. Спросишь Махоткину Матрену — ее там каждый знает. Расскажешь, как я тут маялся ни за что. Все расскажи, ничего не скрывай.
Я дал ему слово, что обязательно выполню его просьбу, если только доживу до освобождения.
Махоткин глубоко вздохнул, и из его груди вырвался протяжный стон.
— Разом мне так хочется побыстрей сдохнуть, чтобы не мучиться больше. А бывает, в душу западет такая затинка, прямо не нагляжусь на белый свет, и жисть лучше становится. Ведь мне еще и сорока трех годов нет. Потрудился бы еще на земельке. С мальства приучен пахать, травку косить. Я мужик самого древнего роду. Земля для нас, крестьян-мужиков, что есть мать родная. Только эту мать мы стали плохо любить, как организовали колхозы эти самые. Дарма никто не хочет горб гнуть и потом своим поливать эту земельку-матушку. Вот, Гришка, где кроется наша мужицкая правда. Ее не запугаешь ни штыками, ни тюрьмами. Она, что солнце, вечно будет обогревать справедливость в нашем народе.
Махоткин, задыхаясь, замолчал. Я смотрел на угасающий образ ставшего мне дорогим человека, и мне казалось, что умирает сама Россия медленной и мучительной смертью, опутанная колючей проволокой, с множеством тюрем и лагерей. Смогут ли такие русские мужики, поставленные на колени, спасти свою родину от неминуемой гибели? Этот вопрос, казалось, застыл в моем сознании.
Махоткин уснул, во сне он бормотал какие-то непонятные слова. То ли мне послышалось, то ли пригрезилось, но когда я уходил, он будто прошептал:
— Прости меня, мать-сыра земля.
Я ушел от него в состоянии полной обреченности. На другой день под вечер я вновь пришел в «морг», но Махоткина на нарах, где он лежал, уже не оказалось. Предчувствуя недоброе, я бросился к санитару. Старик сидел и дремал на стуле около входной двери. Я толкнул его слегка в плечо и спросил о Махоткине. Лениво потягиваясь, он, недоумевая, спросил:
— Что? Махоткин?.. Какой Махоткин? Не понимаю. Черт их знает, куда они деваются ... — Потом, образумившись, внушительно произнес: — Разбился твой Махоткин на мелкие куски.
— Как разбился? — взволнованно спросил я, впиваясь взглядом в морщинистое и наглое лицо санитара.
— Ты что, первый день в лагере? — грубо ответил он. — Не догадываешься, куда уплывают отсюда доходяги? На волю он пошел. Сегодня за зону отволокли.
Заметив мой убитый горем вид, санитар успокоительно добавил:
— Да ты не горюй, ему там будет весело. Он не один. Пятерых с ним сложили штабельком да и присыпали земелькой. Их дело фитильное ... догорели, прибрались — и к месту. Чего мучиться зря.
Не знаю почему, но в этот момент мне ужасно захотелось двинуть кулаком в наглую рожу санитара. Сдержав себя, я медленно побрел по зоне лагеря. Я почувствовал, как какая-то пустота заполняла всю мою душу. Казалось, в лице Махоткина я потерял ангела-хранителя, который придавал мне силы собственным присутствием и мудрым словом. Первое время после его смерти я не находил себе места, и лишь однажды одна большая неприятность словно привела меня в чувство.
Начальник лагеря лейтенант Шинкарь как-то случайно заметил меня на лагерной кухне.
— А ты, симулянт, что здесь делаешь? — спросил он строго, угрожающе приближаясь ко мне.
Я в это время находился в посудомойке и не заметил его появления. Шинкарь, раскачиваясь на своих тонких ногах, смерил меня гневным взглядом в ожидании ответа. Я не знал, какие подобрать слова, чтобы смирить гнев начальника, который, очевидно, меня хорошо запомнил. Однако, как я ни пытался найти в своем сознании нужный ответ, у меня ничего не вышло.
— Я, гражданин начальник, работаю теперь на кухне, — уверенно промолвил я, стараясь не смотреть ему в глаза. Я назвал фамилию одного лагерного активиста, который устроил меня на эту работу.
Шинкарь повелительно топнул ногой.
— Завтра немедленно в бригаду. Да возьми кирку побольше да лопату!
На следующее утро я уже копался в земле и долбил киркой мерзлый грунт, по колено утопая в грязи. Холодный ветер с дождем добирался, казалось, до самых костей. Оттаявший грунт прилипал к лопатам. Надо было затратить немало труда, чтобы углубиться в котловане хотя бы на один метр. Однако дальше меня ждала еще одна неприятность.
Однажды, когда я, усталый, возвратился с работы и после «ужина», как обычно, улегся на нары, ко мне подошел тот самый посыльный, который зимой уже посещал меня.
— Ты, иди, блатные зовут, — сказал он вызывающе грубо и тут же удалился.
Я спрыгнул с нар и пошел за ним. В бараке весь ростовский рецидив был уже в сборе. В углу, где они находились, было нагромождение вроде баррикады из поломанных нар. За этим нагромождением лежали груды камней. Я стоял и смотрел, полный недоумения: что бы все это значило и зачем нужно здесь мое присутствие? Но мне долго не пришлось ломать голову. Знакомый уже седой старик, появившись неизвестно откуда, внушительно сказал:
— Ты, наверно, не забыл мои симпатии к тебе? А теперь настало время отблагодарить нас всех за проявленную мною доброту. — Сказанное им больше всего было похоже на приказ, чем на добровольное пожелание. — Нас хотят отправить на этап, — продолжал гордо старик. — Мы не хотим ехать с этого лагеря и будем держать оборону. Ты и еще рыл двадцать фрайеров, согласных с нами, примут участие в схватке с псами. Давай залезай на нары и готовься к обороне.
Очутившись среди блатных, я решил подчиниться. Ведь иного выхода у меня не было. Однако я полагал, что ничего серьезного между ворами и лагерным начальством не произойдет. Ко мне тут же подсел Культяпый:
— Ты на фронте был?
— Ну был, а что?
— Мы сейчас откроем тоже фронт псам. Будем бить их, как фашистов. — Культяпый показал взглядом на кучи камней и еще какие-то железные предметы. Похоже, что там лежали и ножи, замаскированные под всяким хламом.