По словам современников, это - наиболее точный портрет Пушкина.
Русские портретисты, зная, что имеют дело с ПОЭТОМ, ловили выражения вдохновения, задумчивости или, хотя бы, насмешки. А Густав Гиппиус, едва владевший русским языком, о стихах не думал, и запечатлел то, что видит - "резкий, охлажденный ум".
Не с таким ли выражением лица поэт обдумывал свой ответ Адаму Мицкевичу? Своему старому знакомцу?
В 1824 году молодой поэт был сослан из Вильно... в Петербург. Под надзор полиции. А "вина" его заключалась в организации студенческих кружков и тогда ещё неопределённых вольнолюбивых настроениях.
У нас всегда любили и привечали "гонимых за вольность" - и Мицкевич тут же стал своим человеком в кругу декабристов. Рылеев, Александр Бестужев позаботились о том, чтобы поэт чувствовал себя в Петербурге как дома. Лучше, чем дома!
Причём новые русские друзья ни разу не позволили себе заговорить при нём о будущем Польши. Они ведь уже и не представляли себе России БЕЗ Польши, а Мицкевич видел счастье Польши именно в "расторжении насильного брака с Россией".
Уже после восстания друзьями Мицкевича, его постоянным окружением станут Дельвиг, Киреевский, Полевой. И Пушкин. А первым переводчиком стихов Мицкевича на Русский станет Пётр Вяземский.
Назвать отношения этих поэтов "дружбой" - пожалуй, натяжка, но уважение - было. Ценили друг друга за ум - качество, вовсе не столь уж обыкновенное.
А морально выигрывает всегда тот, кто обезоружит соперника собственным великодушием.
Прочитав "Конрада Валленрода", Жуковский заметил: "А ведь Мицкевич тебя, брат Пушкин, пожалуй, победит"!
- Уже победил! - беспечно отозвался Пушкин.
Простится Мицкевич с Петербургом в 1829 году. И что же, неужели об этих пяти годах невозможно было вспомнить ничего хорошего?
Но вот стихи ...
(Привожу лишь небольшой кусочек, там адское многословие. Суть - всё ужасно).
ПЕТЕРБУРГ
С рожденья Рима, с древних дней Эллады
Народ селился близ жилья богов
В лесах священных, у ручья наяды
Иль на горах, чтоб отражать врагов.
Так Рим, Афины, Спарта возникала.
Века промчались, готика пришла,
И замок стал защитою села,
Лачуги жались к башням феодала
Иль по теченью судоходных рек
Медлительно росли за веком век.
Бог, ремесло иль некий покровитель,
Вот кто был древних городов зиждитель.
А кто столицу русскую воздвиг,
И славянин, в воинственном напоре,
Зачем в пределы чуждые проник,
Где жил чухонец, где царило море?
Не зреет хлеб на той земле сырой,
Здесь ветер, мгла и слякоть постоянно,
И небо шлет лишь холод или зной,
Неверное, как дикий нрав тирана.
Не люди, нет, то царь среди болот
Стал и сказал: "Тут строиться мы будем!"
И заложил империи оплот,
Себе столицу, но не город людям.
Вогнать велел он в недра плывунов
Сто тысяч бревен – целый лес дубовый,
Втоптал тела ста тысяч мужиков,
И стала кровь столицы той основой.
Затем в воза, в подводы, в корабли
Он впряг другие тысячи и сотни,
Чтоб в этот край со всех концов земли
Свозили лес и камень подобротней.
В Париже был – парижских площадей
Подобья сделал. Пожил в Амстердаме
Велел плотины строить. От людей
Он услыхал, что славен Рим дворцами,
Дворцы воздвиг. Венеция пред ним
Сиреной Адриатики предстала
И царь велит строителям своим
Прорыть в столице Севера каналы,
Пустить гондолы и взметнуть мосты,
И вот встают Париж и Лондон новый,
Лишенные, увы! – лишь красоты
И славы той и мудрости торговой.
У зодчих поговорка есть одна;
Рим создан человеческой рукою,
Венеция богами создана;
Но каждый согласился бы со мною,
Что Петербург построил Сатана.
Ну ладно, Пётр у тебя - Сатана, соседу по планете такие выпады простительны, и даже дозволены. Можно делать вид, что веришь в легенды о мужиках, забитых вместо свай, можно даже не разглядеть красоты...
Но кто этот "каждый", готовый разделить местечковый взгляд: "Если мне там холодно - значит, это построено не для людей"?
(Мог ли Пушкин написать что-нибудь подобное о Варшаве?! Да и зачем?)
Ответом на это "ненавижу" и стало пушкинское "Люблю тебя, Петра творенье!" - поэма «Медный всадник».
Даже и сегодня, чуть не двести лет спустя, мы не можем сказать, что вещь эта утратила для нас прелесть новизны (кто так скажет — тот её точно не прочёл). А представить себе впечатления первых читателей?! Один из них воскликнул: «Это не „хорошо“, а страшно! Как будто снова всё это видишь…» «Это» — великое наводнение 1824 года.
Не надо обладать особым воображением, чтобы почувствовать ледяной шквал, рёв стихии, валы воды, накатывающие на Город. Картина тонущего Петербурга. Апокалипсис.
Но может ли возникнуть вопрос: «Зачем тогда Петербург?» Если это место не самое «покойное, сытное и злачное», тогда — зачем?
Может. Именно об этом напряжённо, возмущённо размышляет Евгений — ма-а-аленький чиновник, мечтавший о своём личном маленьком домике, любимой жене — Параше, о детях… Погибла Параша, смыло волной её домик, и воспалённому воображению бедняги Евгения представляется, что был бы он счастлив, если бы не… Пётр! Виноват создатель этого сверхчеловеческого города!
Нет, не «естественный человек и Империя» столкнулись на этих страницах, а два человека. Один — обыкновенный, другой — гений.
Пушкин и сам был гением, и отлично это сознавал. Евгений для него — конечно, такой «маленький» что, безусловно, достоин жалости. Но жалости, пожалуй, слегка брезгливой. Да имеет он право на своё простое счастье, имеет! Но и Россия имеет право на величие. А такими категориями "Евгении" не мыслят. Не дано.
Пушкинского героя, впрочем, извиняет его несчастье. Боль его личной потери. И безумие. А что может извинить потомков? Тех, что никакого горя не нюхали, а глубокомысленно рассуждают на телекамеры: «Никогда эта страна не жалела людей! Если жертвы — то зачем этот Ленинград? Зачем Союз? Зачем Победа? Пили бы сейчас баварское пиво»…
Вот, как бы это выглядело — ведь Гитлер полагал Петербург именно затопить:
Было время, школьные учебники старательно изображали Пушкина противником власти, сторонником какой — то абстрактной «свободы», и вот тогда нас уверяли, что автор всецело на стороне Евгения, иначе не заставил бы Петра так несолидно скакать по Городу за «обидчиком»! Но мистики там нет, скачет медный Всадник лишь в повреждённом воображении безумца, уверенного в неизбежности государственных кар за «вольнодумство».
Великая книга всегда допускает разные трактовки и «углы зрения», на радость режиссёрам, но здесь — здесь автор заявляет о своей позиции чётко и недвусмысленно. Только не в конце, а в начале. «Вступление» к «Медному всаднику» — по сути, самостоятельное произведение. Мощная мелодия, преобразованная в слова, застывшая на бумаге партитура симфонического оркестра, не допускающая ничего мелкого, ничего случайного.
Гимн Великому Городу.