Два года назад Богдан Агрис своим первым небольшим, но чрезвычайно плотным сборником впервые заявил о себе как о мощном поэте с собственным неповторимым голосом и, более того, с собственной системой видения мира. Теперь уже карта современной русской поэзии без Агриса непредставима; а этой осенью совместными стараниями Богдана и поэта и литературного критика Валерия Шубинского появился новый ежеквартальный электронный журнал «Кварта», посвящённый исключительно поэзии. О том, как начиналась его поэтическая работа, из каких корней она росла, с поэтом говорит Ольга Балла-Гертман.
Ольга Балла-Гертман: Богдан, ваша первая книга, «Дальний полустанок», — сразу же очень сильная, не оставляющая, по моему разумению, никаких сомнений в поэтическом мастерстве и поэтической зрелости автора, появилась всего два года назад (мне подумалось тогда, что новый поэт сразу явился в полном и сияющем боевом снаряжении, как Афина из головы Зевса). Наивный вопрос: где же вы были раньше? И что — какие занятия, испытанные влияния, собственно поэтическое письмо — было в той голове Зевса, из которой вы явились?
Богдан Агрис: В общем-то, не так далеко я и находился, в смежном отсеке, рядом, — если считать академическую философию отсеком смежным. По крайней мере, Евгению Вежлян, Александра Маркова и, немного по другим каналам, Сашу Иличевского я знаю с ранней юности. Но если возвращаться к моим занятиям, я был неизменным участником многих философских семинаров, в частности, историко-философского семинара великолепного Петра Резвых, пользовался неизменным уважением за уровень понимания и отдельные мысли, был из тех, кто составляют необходимую активную среду, офицерский резерв, если угодно, — но собственной философской работы (за исключением отдельных эпизодов преподавания) не вёл.
О.Б.-Г.: Но почему же?
Б.А.: А вот здесь интересно. В той точке, где у «нормального» философа включается порождение потока мыслей, идей, концепций, — у меня неизменно начинал возникать музыкально-речевой образный поток. Который, если довести его до ума, показывал бы, как воспринимает мир философ, находящийся в предельной для себя точке — в моменте начала мыслепорождения. Иными словами, к объектам философского усмотрения я неизменно начинал относиться поэтически.
С таким свойством индивидуальной антропологии делать большую философскую карьеру не то чтобы не имеет смысла, — а просто о высотах, оправдывающих усилия, нечего и думать.
О.Б.-Г.: Но ведь можно же было начать поэтическую работу и раньше — сразу, минуя чисто философскую профессиональную траекторию?
Б.А.: Я был уверен, что поэзию того типа, которую я только и мог бы делать: поэзию метафизическую, с очевидными трансцендентальным и теологическим бэкграундами, — в наше время не примут, что она никому не будет нужна. Ни о метареалистах, ни, тем более, о петербургском неомодернизме в моих кругах никто слыхом не слыхивал. Зато все морщились от постмодернистского засилья. Разумеется, писать в таких условиях, для себя, тоже не имело смысла. Ну, я толком и не писал. Вернее, пописывал, конечно, но нечто такое, что дальше Стихов.ру и не должно было идти, — дилетантские вирши с некоей искрой, но сделанные тяп-ляп.
О.Б.-Г.: Но зато наверняка вы читали поэзию несколько более, скажем так, интенсивно, чем рядовой потребитель текстов… что же это было?
Б.А.: Мандельштама и Блока с двадцати лет знал чуть ли не наизусть, что да, то да. Прочий Серебряный век — ну, как его знает обычный образованный любитель-гуманитарий. Остальное — остальное никак. Остальное я понял и полюбил в последние лет пять-шесть.
Если же снова о «скрытом» моём периоде, то из зарубежного — легенды и мифы, кельтские, прежде всего… артуриана, Гомер-Данте-Шекспир-Гёте (зато каждого прочитал по нескольку десятков раз)… прозы много, конечно.
Честно говоря, мой эстетический уровень, даже и как потребителя, был невысок. Так, стилистической разнородицы, дилетантских ляпов, погрешностей против вкуса в своих виршах я не видел вообще. В чужих тоже не отличил бы, я просто ничего, кроме классики, в руки не брал, а так — не отличил бы!
О.Б.-Г.: Я чувствую, радикальный переворот в читательской и писательской практике не мог произойти просто так, — что-то ведь послужило к нему стимулом?
Б.А.: Всё изменило желание основательно изучить классическую музыку. Погружение в её сферу заняло у меня года четыре, и это погружение было наиглубочайшим. Всё своё эстетическое чутьё я отточил на ней. Все эстетические категории и понятия пережил именно на ней. Жанры, модальности высказывания, стили и их чистота, многослойное равновесие внутри произведения… Все эти реальности я открыл для себя исключительно на музыкальном материале.
О.Б.-Г.: Вот ведь удивительно: как вы думаете, почему на чужом материале это получилось, а на явно близком вам, словесном — нет?
Б.А.: Не знаю, разве такое вот предположение: я по складу ума аналитик, а в музыке аналитика возможна более чистая — не мешает содержание.
И после этого решил для интереса открыть давно забытый файл с собственными стихами.
Естественно, пришёл в полнейший ужас. Переписал, что мог, написал уже на новом уровне эстетического сознания сразу больше, чем за пятнадцать последних лет. Это лето 2016 года. Но это ещё не «Дальний полустанок», хотя стихотворения того лета в книгу единичными образцами вошли (к примеру, заглавное стихотворение). Этих трёх месяцев хватило — я плотно сел на крючок хорошего письма.
Написанное меня устроило. Я просто уже тогда понимал, что стадиально это — ну, средний Заболоцкий. Не эпигонство, свежо вышло для эпигонства, но сам принцип из прошлых эпох… Я был недоволен и ещё в одном отношении. Мне всегда хотелось в стихах с головой броситься в метафизику на невероятную глубину. И ощущал, что с этим языком на глубину буду только намекать… но в неё не попаду.
Дальше — диалектические стадии включившегося на всю катушку самовозрастающего процесса. Появился мотив! Около двух лет я потратил на тотальное погружение в русскую поэзию после 1960 года. Это было нелегко. Что там — это было нелегко чертовски! Но всё было уже ясно — даже предопределено: с таких фронтом охвата я уже не мог не наткнуться на поэзию метареалистов и сайт «Новой Камеры Хранения», а в смысловых и культурных полях я вообще всегда ориентировался исключительно быстро. Долго вчитываться в открытое мне уже было не надо — я просто увидел, что поэты моей тематики и моей эстетической идеологии в поле присутствуют, буквально краем глаза (чтобы не подцепить конкретные приёмы и ходы) просмотрел наиболее близкие мне поэтики, быстро схватил общий принцип, пришёл в восторг («Это то, о чём я мечтал! Можно, отбросив принцип общепонятности, напрямую говорить о сущностном! Виват!») и, обрадовавшись, дал себе волю делать с языком то, что хотело с ним делать именно моё мировидение. За лето уже 2018 года были написаны две трети «Дальнего полустанка»… а дальше начинается нынешняя эпоха, для всех заинтересованных лиц открытая и обозримая.
Так что Афина была, конечно, готовая… но совсем недавно готовая. Вижу, впрочем, что описанием пути результат всё равно не объясняется — точно с таким же маршрутом могло не выйти ничего. Наверное, дело в десятках лет непрерывно развивавшегося «под спудом» онтологического воображения… которое, наконец, нашло себе точку выхода. Откуда вдруг взявшееся чутьё материала, языка? Думаю, оно и было — музыкальные штудии не сформировали его, а просто очистили и закалили общий вкус.
О.Б.-Г.: Кого из поэтов вы могли бы назвать близким себе и почему? А кого — повлиявшим на вас (может быть — и вашим учителем, если таковой был)? И не приходилось ли сопротивляться чьему-либо влиянию и перерастать его?
Б.А.: Эстетическая моя идеология оказалась довольно жёстко предопределена как философской и жизненной подпочвой, так и составом любимых с юности поэтов — никуда не денешься. Если ты двадцать пять лет до собственного дебюта читаешь Блока и Мандельштама, Мандельштама и Блока, то и получится в итоге конкретная метафизика петербургской неомодернистской школы. Кирилл Анкудинов вообще однажды написал (и я цитирую его в своей статье на «Кварте»), что линия «Новой Камеры Хранения» — это перепрописывание символизма средствами поэтики среднего и позднего Мандельштама.
Склонность же к метафизике и символизму — ну, здесь ясно: феноменология, Шеллинг, классическая и современная теология, кельтские леса и прочая артуриана… Вряд ли такой человек пойдёт в постмодернисты с их антиметафизическим и антитрансценденталистским пафосом. Словом — и я этого не скрываю — мне весьма свойственно сознание жреца-визионера, фигуры, безусловно, власть имеющей, но с арфой в руках и птичьей стайкой, кружащейся вокруг. Что, безусловно, смягчает образ.
От «традиционалистской» же линии меня уберегло то, что её средства совершенно непригодны для прорыва в мир глубинной метафизики. Человеческие же чувства, субъект и его состояния, его психологическая, бытовая, даже и нравственная канитель меня, как автора (да и как человека), интересовали и интересуют достаточно мало. Что, кстати, снова роднит меня с установками юрьевской школы. Кроме того, весь этот наш поэтический традиционализм для меня пахнет невыносимо по-советски.
Думаю, что и с учителем-учителями всё уже ясно. Посмотрев первый раз в жизни на первое попавшееся мне на глаза стихотворение Олега Юрьева… Словом, в этом момент что-то во мне сказало — «Вот оно! Принцип ясен, да, — о запредельном говорить как бы в русле, проложенном средним и поздним Мандельштамом, но намного, намного смелее. Ну ничего себе, как далеко зашло дело, — принимаю к сведению и тоже не буду себе ни в чём отказывать». Ну и, разумеется, я видел, что передо мной современные и при этом — о, чудо! — совершенно гениальные стихи.
Книги Юрьева тогда я немедленно заказал и периодически полистывал, чтобы убеждаться ещё и ещё раз в этом чуде. Внимательно же решил их прочитать по завершении первого сборника. Зато месяца два до начала его написания я читал запоем статьи самого Юрьева и статьи Валерия Шубинского. Именно эти тексты и доформировали моё эстетическое кредо, укрепили ещё в том, на чём я и так стоял, помогли учесть и увидеть то, что не видел и не учитывал.
Так что, да — в вышеуказанных смыслах мои учителя, разумеется, Олег Юрьев и Валерий Шубинский. Само собой, сдав в печать первую книгу, я позволил себе наиподробнейше зачитаться стихами обоих. Очень хотелось раньше, но на крыло поэтику надо было ставить самому, без подсказок.
Сопротивляться же мне приходится постоянно — собственным ставшим поэтическим структурам и тактикам.
Теперь о близких поэтах. Если о «классиках», то это, помимо неоднократно упомянутых Блока и Мандельштама, Заболоцкий до 1934 года, Введенский, Вагинов, ранний Пастернак. Очень люблю Анненского. Андрей Белый для меня целостное явление, он мне скорее друг, чем любимый поэт… его читаю больше, что называется, для души. К Блоку, кстати, столь же личное отношение, — есть у меня ощущение, пунктик, мистическое озарение, можно называть как угодно, что я пришёл сделать то, что Блоку сделать не удалось. Ну, если о более ранних… Из пары «Тютчев–Фет» почему-то, как ни странно, Фет. О Пушкине не говорю — это не поэтика, это планета. Странно любить или не любить планету. Ну и разумеется, Ломоносов с Державиным.
Из более близких по времени классиков (помимо Юрьева) — Леонид Аронзон, Елена Шварц, Илья Риссенберг. К сожалению, этим летом в разряд классиков перешёл и столь любимый нами всеми Василий Бородин, поэт, безусловно, великий.
Теперь о современниках. Ну, здесь очень много имён. Валерий Шубинский, Андрей Тавров, Иван Жданов, Алла Горбунова, Дмитрий Гаричев. Очень радует Андрей Гришаев, неизменно читаю его с удовольствием. Очень вырос за последние год-два Игорь Караулов. Что до молодёжи — здесь я совершенно очарован тем, что делает Соня Дубровская, очень радуют Владимир Кошелев и Ростислав Ярцев. Это всё только любимые и ценимые одновременно имена, просто ценимых и читаемых намного больше.
О.Б.-Г.: Важно ли вам было войти в поэтическую среду, дают ли Вам что-то диалоги с современниками? Вообще, по вашему чувству, насколько адекватно вы были прочитаны и услышаны?
Б.А.: Важно, а как же! Дело наше зыбкое, тонкое, это раз. Сам ты можешь быть доволен собой сколько угодно, но подтверждение значимости того, что ты делаешь, от тех коллег по цеху, которыми ты восхищен и которые при этом занимаются поэзией долгие десятилетия, сами признаны и имеют статус, — дело огромное. Оно позволяет не распылять резервы психики на избыточные сомнения — сомнений неизбыточных и так будет предостаточно. А психологически я не из породы «непризнанных». Меня бы такая ситуация просто сломала.
Что ещё важнее — большая поэтика вне принадлежности к той или иной ветви традиции, на мой взгляд, невозможна. А лучшая привязка к традиции — всё-таки личное присутствие в «своей» школе.
Диалог важен безусловно. Не то чтобы кто-то меня напрямую учил. Но тонкие и вовремя высказанные соображения, дружеские комментарии, другой, при этом благожелательный взгляд на детали и тонкости того, что ты делаешь, — как это может быть неважным? А главное — ощущение, что ты не один.
То, как приняло меня сообщество, — сказать, что я доволен, значит ничего не сказать. Я вообще-то не думал, что так бывает. Но оказалось — бывает. Друзья, ценители, соратники появились у меня практически сразу, имя быстро оказалось на слуху… словом, не знаю, кем надо быть, чтобы здесь жаловаться. Нет повода и для ламентаций на неправильное понимание или недооценку уровня.
Продолжение следует...