Из воспоминаний Сергея Алексеевича Кречетова
Вот и Тильзит позади с его внушительными памятниками, с его модными кафе и магазинами, с его кокетливыми виллами, с его подвижной, но молчаливой уличной толпой. Снова гладкое укатанное шоссе, окаймленное старыми деревьями, снова уходящая в даль бесконечная вереница орудий, коней и зарядных ящиков, снова перебрасывающаяся по колоний команда: "Ездовые, слезай", и короткие 15-минутные привалы, где еле успеешь, растянувшись на зелёном откосе шоссе, выкурить папиросу и погрызть вынутого из кобуры шоколаду, так славно пахнущего кожей.
Перед закатом мы прибыли в С., живописное немецкое местечко, утопающее в садах. Обычная встреча. Все жители у домов. Низкие подобострастные поклоны и любезно предлагаемые проходящим войскам корзины с яблоками и грушами. Что говорило в этих людях с их угощениями и приветствиями? Только ли страх за себя и надежда смягчить сердца "свирепых северных варваров"? Или, быть может, злорадная уверенность в будущей расплате еще ниже гнула их спины? Кто разгадает!
Отряд миновал местечко и расположился биваком в поле, где вдоль дороги тянулось несколько отдельных домов и стояла неподалеку от последнего высокая ветряная мельница. Наша батарея стала у мельницы. Мы, офицеры, расположились в ста шагах, в маленьком средней руки домике с сараем и надворными стройками. У мельницы разбили палатку. Чай пить решили в домике, ночевать в палатке.
Быстро вскипятили чайник, хлопотливые вестовые уже извлекли наши разнообразные припасы. Мы сели за стол. Вдруг тревожные возгласы снаружи и сквозь них отчетливо вливающееся через открытое окно какое-то странное, низкое гудевшее.
Аэроплан! Мы вскочили и бросились вон из дома.
Помню, когда я выскочил на крыльцо, со всех сторон уже трещала ружейная перестрелка. Пули свистели во всех направлениях, звонко чмокая в стены сараев и высокие кровли домов. С деревьев у дороги сыпалась листва. Сзади резко и ритмически, точно проворные металлические свалки, стрекотали пулеметы. - Вот оно... Должно быть, еще и засада!.. - промелькнуло у меня в голове. И первое движение, - скорее к батарее, к своим. Я быстро пробежал через двор и на миг остановился у ворот, чтобы разобраться, откуда идет опасность. Внезапно сильнейший удар сзади в бедро, и я качусь по земле, несколько раз перевернувшись от силы удара.
"Кончено... ранен", - звенит в мозгу. Сбоку проносится тяжелая артиллерийская повозка, влекомая парой взбесившихся лошадей. Вот в чем дело! Встаю, ощупываю бедро. Ничего, ходить можно, это только ушиб. Спешу, прихрамывая, налево, к мельнице, где стоит батарея. Пули жужжат, как осы. Рядом перебегают отдельные пехотинцы и стреляют с колена куда-то вверх. Подымаю голову, - вверху, на темнеющем небе гудя, проносится огромная зловещая черная птица с загнутыми крыльями. Два-три круга, и она удаляется постепенно скрываясь из глаз.
Стрельба стихает... Громкие окрики офицеров быстро прекращают последние, одиночные, уже ненужные выстрелы. Рядом с мельницей группа солдат, столпившись, окружает неподвижное тело. Это один наш молодой артиллерист, застигнутый во время перестрелки шальною случайной пулей. Бедняга, кажется, уже не дышит, и смертные тени легли на его безбородое, чем-то удивленное, с черными усиками лицо. Его увозят в лазаретной линейке.
Мне нужно зайти по делу к командиру бригады. Тороплюсь сделать это, пока еще не темно. Белый дом на окраине города. Возле сад с цветущими клумбами, газоном, беседками и отягченными плодами деревьями. Фасад и ажурный балкон увиты виноградом, и спелые его гроздья выглядывают из-за пышной листвы. Посылаю доложить о себе. Командир бригады, полковник К., изысканно светский петроградец (чуть не сказал "петербуржец"), любезно приглашает остаться пить чай.
Мне начинает казаться - нет ни войны, ни аэропланов, ни пулемётов. Изящная гостиная с легкой светлой мебелью. Столовая из серого клена. Хорошее пианино. Две-три качалки с небрежно брошенными подушками с вышитыми венками из роз. Небольшой тонкой работы книжный шкап с отлично подобранными томиками мировой литературы. На нем бюсты Гёте и Шиллера. Чисто одетая горничная в белом переднике и гофреной тюлевой наколке. Ни в чем нет грузной немецкой претензии, - на всей обстановке печать хорошего вкуса и какой-то радостной легкости.
Спрашиваю, кто хозяева. Полковник рассказывает любопытную историю. Дом принадлежит двум молодым состоятельным барышням. При известии о вступлении наших войск в Восточную Пруссию, уезжая в Берлин, они оставили все, как было, в полном порядке, ничего не увозя, и дали прислуги такое распоряжение: "Кто бы ни пришел: будь он друг или враг, всякого принимать радушно, как брата. Все в доме к его услугам. Особенно заботиться о раненых, своих или чужих одинаково, ухаживать за ними и класть их на наши постели".
Они много раз повторяли это прислуге и та запомнила эти слова буквально.
О, милые мечтательницы о всеобщем братстве! Я запомню ваши газельи глаза, ваши лебединые шеи, ваши руки с длинными пальцами, что я видел на большом портрете в гостиной. Через какую земную пыль влачите вы теперь ваши легкие одежды! И воцарится ли когда-нибудь на земле ваша мечта! Теперь кровавое зарево окутало полмира, война, гневная богиня, сдвинув брови, тяжелой своей стопой идёт по полям, и ваш тихий голос, ваш кроткий призыв одиноко потонул среди грохота орудий и исступленных криков.
Покидаю милое жилище.
Ночь в палатке. Сверху укрылся пледом, но холод коварно подбирается снизу, сквозь тонкий, туго натянутый брезент походной кровати. Денщик забыл подложить снизу купленный в Тильзите недешево за чистые русские денежки отличный войлочный фильц (подкладочный материал). Ёжусь, но встать и позвать его лень. Утром выступаем в 7 часов. Короткая молитва над могилой убитого вчера артиллериста. Выезжая на шоссе, долго провожаю глазами свежий бугор земли с маленьким, наскоро сделанным белым крестом.
Мы снова в пути.
Ясным, теплым вечером наша бригада стала биваком при большом селении Г., вдоль великолепного обсаженного вековыми тополями и буками шоссе, из Тильзита в Кёнигсберг. Батареи расположились тут же на лугах и возделанных полях, где в изобилии растет репа и еще какой-то другой очень сладкий и крупный овощ, ничто среднее между брюквой и репой.
Один ездовой моего взвода, Пряхин, большой любитель сельского хозяйства, собиравшийся на родине, где-то в Вятской губернии держать экзамен на помощника агронома, волнуясь и размахивая руками, тщетно доказывал что "по науке" это овощ кормовой и предназначен только для рогатого скота. Солдатики одобрительно покачивали головами. "Наука, оно точно... наука первое дело"... Но овощ ели и в похлебке варили, и похваливали очень.
Везде весело запылали костры. На них какие-то котелки и чугунки, выросшее как из-под земли немудрое солдатское хозяйство. Мяса было довольно и вряд ли наши солдаты часто едали у себя дома такие наваристые супы, какие доставались им в Пруссии. Не хватало лишь двух вещей: хлеба и соли. И было негде достать, так как их почти не было у населены. Хлеб не заменишь ничем, но насчет соли ухитрялись. Сыпали какое-то красное минеральное вещество, употребляемое немцами для удобрения огородов. Ничего, - сходило.
Офицеры нашей батареи расположились в маленькой, покинутой жителями, крестьянской усадьбе. Среди других, дом из самых неважных, и всё-таки там четыре комнаты, постели с занавесками и полочки с дешёвым фарфором. На стенах портреты. Вот почтенный лысый отец семейства в неуклюжем сюртуке и с ним рядом круглолицая фрау в накрахмаленном чепце и со связкой ключей у пояса, знаком ее хозяйской власти.
Вот их сын, молодой прусский пехотинец. Снят он явно при помощи трафарета, где в готовую фигуру вставляется одно лицо. Он почему-то верхом. Одною рукой, подбоченившись, держит узду, другою указывает вперед, где бегут устрашенные неприятели, конечно, с весьма окладистыми бородами. Конь попирает ногами пушку. Лицо у солдата круглое, безбровое, с ямочками на щеках. Фигура в профиль, лицо en face, - картина, могу сказать, величественная. И рядом еще фотография: он же с невестой, миловидной, с большими косами, такой же круглолицей и тоже с ямочками. Стоят, держась за руки.
Внизу на паспорту (два голубка и надпись: Фриц Шольп и Грета Майер. Обручены 1 июля 1914 г.).
Где ты теперь, - почтенная фрау в чепце и с ключами, и ты голубоглазая Грета? Знаете, ли вы, что русский «варвар» беспечно разлегся на вашей постели и ваши фарфоровые тарелочки дрожат от испуга на своих полочках, когда мимо в своих грузных сапогах проходит мой денщик.
На другой день, часов в шесть вечера, мы получили приказ выступить и к ночи занять позиции на правом берегу реки, впадающей в Балтийское море, верстах (1,06 км) в двенадцати к северу. По ту сторону реки город и вдоль течения ряд укреплённых неприятельских позиций, защищающих подступы к Кенигсбергу.
К позициям вело прямое шоссе, но так как в значительной части оно пролегало по возвышенности в районе неприятельского обстрела, наш отряд решили провести лесом, чтобы уже затемно, скрыто от немцев, разместить на позициях.
Мне хорошо запомнился этот вечер.
Сперва шоссе, потом резкий поворот влево, у маленького кладбища с зелеными деревянными скамейками, кустами акаций, плющом на памятниках и белыми каменными крестами. Дальше небольшие фермы, еще неубранным нивы, лесная опушка с какими-то павильонами, беседками и столиками для народных гуляний. Наверно, сюда любила приходить окрестная молодёжь и степенные бюргеры из города, чтобы мирно выпить за этими белыми столиками свое неминуемое пиво. Потом старый береженый, подчищенный, с прямыми, как стрела, просеками сосновый лес. Верста по широкому шоссе, и отряд свернул на грунтовую лесную дорогу.
Солнце было на закате. Лес тихо рдел, - и сквозь сливающуюся чащу стволов струились расплавленные рубины и червонное золото. Хотелось молчать. Было тихо и торжественно в лесном храме, и в величавом его спокойствии золотой фимиам проливался благостно, не ведая людских распрей, равно для правых и виноватых. Кончился лес. За ним темнеющие поля, местами низменности, где колеса орудий глубоко врезаются в мягкую почву. Порою небольшие селения. Темные окна, не видно никого. На бедном дворе воет позабытый пес, на цепи у своей конуры. Нисколько дней спустя я вновь проезжал мимо и видел его издыхающим с голоду. Я кинул ему кусок хлеба, но он был уже не в силах его съесть.
Местность становится выше. Солнце зашло, и черные тучи зловеще клубятся на кроваво-красной, не широкой закатной полосе. Какие странные очертания! Черные всадники в черных плащах... Черные женщины с развевающимися волосами... Какие-то крылатые черные драконы... Не призраки ли это враждебных божеств германского эпоса тянутся вдаль, покидая занятую нами землю, и уходя, угрожают? Но не удержать вам, негодующие тени, этих неспешно катящихся орудий! Закат погас. Ветер, луна, быстро летящие облака. Засеребрился пруд. Мы вновь вышли на шоссе и вступили в деревню К.
Резервы остались здесь. Впереди деревни, верстах в полутора-двух расположатся наши позиции. Устроив резервы на ночлег, поздней ночью еду с конным вестовым установить ближайший подъезд к позициям. Едем сперва по шоссе, потом сворачиваем по отчетливому следу от прошедших раньше орудий. Еще с версту - и мы на позициях.
Темные правильные полукруги окопов. Слабо поблёскивает под луной сталь глубоко ушедших в свои земляные гнёзда орудий. Около них, под навесами из ветвей и соломы, рвы для людей, зияющие своей чернотой. Кажется, какой-то насмешливый могильщик нарыл впрок свежих могил и они, оскалив пасти, ждут своих неизвестных гостей.
- Кто идет?
- Свои...
Спрашиваю, где офицеры. Один дежурит на батарее. Прочие неподалеку, ушли ужинать. Иду повидаться с ними. На холме стройный высокий дом, белый в лунных потоках, сквозит через раскидистые деревья. Тёмные окна, - дом кажется мертвым, необитаемым. Под деревьями, с обратной неприятелю стороны, вижу несколько лошадей и группу вестовых. Меня проводят внутрь. Миную тёмные сени. Распахиваю дверь. Полуосвещенная огромная зала. Это школа. Оплывающая свечка, прилепленная к учительской кафедре слабо озаряет отодвинутые в сторону парты и у стены пару больших черных досок с какими-то неоконченными арифметическими задачами. В глубине, через приоткрытую дверь, падает свет.
Вхожу.
Большая, залитая ярким светом столовая немецкого педагога. Окна наскоро заколочены коврами. Длинный стол, кипящий российский самовар, дым русских папирос и знакомые весёлые лица. Никогда еще стакан горячего чаю с коньяком не казался мне таким вкусным, как в эту ночь, в двух верстах от неприятеля, в недрах этого странного, живущего тайною ночною жизнью дома.
Через 20 минут снова еду со своим конным вестовым через белые лунные поля, теперь уже иначе, намечая новый кратчайший путь. - Ваше благородие! А ваше благородие! Вы бы больше к березкам, в тень, а то видно очень... неравно подстрелят. - То-то... к березкам. Ничего, милый, Бог не выдаст.
Мой конный вестовой, случайно найденный мною земляк из окрестностей моего имения, - существо толстое, с красноватым носом, круглоликое, подобное не то румянорожему Силену, не то Санчо Пансе.
Чрезмерной отвагой он не обладает, но в меня быстро уверовал, прицепился ко мне и очень убеждён, что я от немецких пуль заколдован и, раз он со мной, то все в общем благополучно. Иногда он причитает, но больше для виду. За мной он полезет, куда угодно. Я же, в своих частых с ним поездках, люблю рысить неторопливо там, где вижу, ему хочется проскакать поскорее, и со вкусом читаю ему в высоком стиле лекции "о любви к отечеству и народной гордости", которые он слушает, насупившись; и моргал глазами.
У него есть много достоинств. Парень он оборотистый, хозяйственный. В его карманах всегда яблоки и спички, и моя лошадь оказывается чем-то накормленной при самых невероятных условиях.
Возвращаюсь в деревню к зарядным ящикам. Ночую в чистой немецкой избе. Хорошая постель. Только перина куда-то исчезла. Вместо нее мне положили сена. Сверху кладут простыню. Раздеваюсь, как следует. Как хорошо будет уснуть. Несколько дальних ружейных выстрелов. Должно быть, балуются немецкие дозоры. Нет чтобы пожалеть Вильгельмова имущества!..
Засыпаю сладко и спокойно. Если не будет тревоги, - будить не раньше половины седьмого. Денщик пожалел, разбудил в семь. Прежде всего, конечно, бриться. Это моя маленькая слабость. Моя голова острижена нашим батарейным Фигаро под первый номер и весь мой суровый, загорелый и запыленный вид мало напоминает того франтоватого кавалера, который за несколько дней до отъезда на войну разгуливал у себя на даче в белом спортивном костюме с широким отложным воротником модной мягкой рубашки и говорил комплименты очаровательным дамам.
Однако ж я храню мой "грифский" стиль, ношу крахмальные воротники (ради похода - марка "Линоль", - весьма остроумное изобретение) и упорно бреюсь каждый день ко всеобщему удивлению. Бреюсь при всяких обстоятельствах и чем угодно, холодной водой, молоком, чаем и даже кофе.
Еще не кончил правую щеку. Вбегают вестовой и денщик: - Барин! Барин! Ероплан немецкий! Гляди бомбу бросит. В четыре взмаха кончаю правую щеку. Бомба бомбой, но неприлично умирать с недобритой щекой. Стиль - великая вещь! Выбегаю с биноклем на крыльцо: - Все по сараям! Не толпиться и, не бегать!
Двор, только что походивший на встревоженный муравейник, сразу пустеет... Лошади ещё с ночи поставлены в густом саду, зарядные ящики подтянуты ближе к тенистым деревьям вдоль ограды, чтобы не быть слишком заметными сверху, - насчёт аэропланов предупреждали. Гляжу кверху, - там, на ясном, утреннем небе, со злобным, басистым и немного гнусавым гудением носится черное крылатое чудовище, точно "огромный шмель из Гофмановской сказки".
Кружит и уносится в сторону, и вновь возвращается, что-то ищет, что-то выбирает. После я успел привыкнуть к этим германским шмелям с изогнутыми крыльями, но всякий раз охватывало меня при виде их чувство какого-то злобного бессилия. Что предпринять против этой проклятой машины, шныряющей в высоте и кидающей бомбы, от которых десятки людей обращаются в мелкие клочья мяса и кровавых тряпок!
Что-то темное, шмелиное, нечеловеческое просыпается в душе. Так бы и взлетел сам в высоту и впился в этого колдовского шмеля и грыз бы его, рыча от ярости, чтобы свалить на землю. А вместо того надо прятаться, если укрытие близко, и застывать недвижно на месте, если оно далёко, чтобы быть как можно незаметнее и как бы слиться с землей.
На этот раз обошлось без бомбы. "Шмелю" не попались на глаза человеческие группы и он, покружившись, улетел.
Спешу умываться и пить чай. Из всех нор вылезают, весело балагуря, солдаты. Пью чай на крыльце. Солдатики устроили мне сюрприз. Еще с раннего утра подоили немецкую корову, и я подбавляю в чай густого кипячёного молока. Подъезжает кавалерийский офицер с несколькими всадниками. Просит угостить папиросой, два дня не курил. Делюсь моим табачным запасом. Приятно видеть, с каким наслаждением он делает затяжки, - даже глаза заблестели. Он из отряда, теперь сменяемого нашим. Пою его чаем и попутно расспрашиваю об обстановке.
Между нами и немцами глубокая река с подходящими к ней во многих местах вплотную лесами. Берега илистые, топкие. Немцы опутали их сетью колючих проволок, частью поверху, частью погрузив в ил. Бродов нет. Есть один железнодорожный мост. Его ничего не стоило бы взорвать и немцам и нашим. Но обе стороны берегут этот мост, как единственное средство для переправы, которое каждый из противников надеется использовать при удаче для наступления. Пока же артиллерийские дуэли да ночные попытки перейти мост пехотой.
Кавалерист со своим маленьким отрядом стоял дня два у самого моря. Рассказывает, какое глубокое волнение охватило его, когда впервые, сквозь лесную опушку, засверкали под солнцем голубые волны. После, через два-три дня, оказавшись в нескольких верстах от моря, я, выполнив данное мне поручение, соблазнился и сделал порядочный крюк, чтобы увидеть море. И я пережил это волнение, когда сквозь ветви подёрнутых осенним золотом буков блеснула и через несколько мгновений мощно восстала передо мной уходящая вдаль бескрайняя сине-голубая ширь.
Я вспомнил тогда, как Ксенофонт в своем "Анабазисе" описывает радость, охватившую греков, когда после долгого похода по враждебной стране они увидели море. Есть чувства, которые неизменяемыми проходят через века. "Талатта! Талатта!" (Море, море!) возглас при надежде на близкий успех, удачу (намек на возглас 10000 греков, после знаменитого отступления увидевших Евксинский понт (Черное море)).