Я не предал белое знамя,
Оглушенный криком врагов,
Ты прошла ночными путями,
Мы с тобой – одни у валов.
Да, ночные пути, роковые,
Развели нас и вновь свели,
И опять мы к тебе, Россия,
Добрели из чужой земли.
Крест и насыпь могилы братской,
Вот ты где теперь, тишина!
Лишь щемящей песни солдатской
Издали несется волна.
А вблизи – все пусто и немо,
В смертном сне – враги и друзья.
И горит звезда Вифлеема
Так светло, как любовь моя.
Это стихотворение Блок начал писать в 1902 г. и закончил 3 декабря 1914 года. Оно принадлежит к числу величайших творений русской лирической поэзии.
Сохранилось несколько вариантов первой строки:
Я пронес мое белое знамя…
Я не отдал белое знамя...
И, наконец:
Я не предал тайное знамя…
Первая строка – зачин, она удерживает на себе всю эйдосно-смысловую архитектонику стихотворения.
Все четыре варианта, включая окончательный, связаны со знаменем и с отношением “Я” к нему. “Я” говорит о верности, преданности знамени, стало быть, отрицает обвинения в измене ему, в предательстве. Знамя трижды названо белым и один раз тайным. “Тайное” – это попытка выявить концептуальное содержание определения “белое”, от которой Блок отказался. Тем не менее, становится понятным, что для Блока важен не политический, а “тайный”, таúнственный, тáинственный, мистический смысл этого определения.
В комментариях об этом ключевом символе стихотворения сказано: “Белый цвет здесь – символ высоких духовных, мистических начал и представлений, под знаком которых сформировалось на рубеже веков раннее творчество Блока и определились жизненные идеалы его и его ближайших единомышленников”.
Очевидно, так оно и есть, но, полагаю, о любом сколько-нибудь значимом поэтическом символе Блока можно было бы сказать то же самое, поскольку, несмотря на “трилогию вочеловечивания”, для него всегда было важным ощущение единства этого пути, стало быть, актуальность на протяжении всего этого пути “духовных, мистических начал” его раннего творчества.
Жанр комментариев требует большей фактичности, тогда как общие рассуждения должны быть оставлены для других работ.
Начало стихотворения не связано с какими-то внешними биографическими событиями. В 1902 году Блок с белым знаменем никуда не ходил, а если слышал крики, то не врагов, а разве что студентов в соседней аудитории. Но оно связано с более значимой внутренней, духовной биографией поэта.
Вполне определенно можно установить два возможных источника символа “белое знамя”.
Но сначала о том, который должен быть сразу отброшен. Речь о белом знамени как символе монархической власти, каковым оно было в дореволюционной Франции, и каковым оно стало для монархистов разных стран после того, как его сменил революционный триколор. В России, напомню, белый монархический флаг, “ясачный”, был заменен в начале XVIII века черно-желто-белым. Защищаться от обвинений в измене флагу, который был упразднен двести лет назад, Блок, разумеется, не мог. Что касается известной монархической организации “Белое знамя”, то она была создана в Нижнем Новгороде только в 1905 г., и к ней Блок, по понятным причинам мировоззренческого характера, не мог иметь никакого отношения.
О первом возможном источнике символа “белое знамя” в приведенном стихотворении Блок говорит в письме к З.Н. Гиппиус от 14 июня 1902 г.: “…Насколько я понял Вас, Вы говорили о некотором “белом” синтезе, долженствующем сочетать и “очистить” (приблизительно): эстетику и этику, эрос и “влюбленность”, язычество и “старое” христианство (и дальше – по тому же пути). Спорил же я с Вами только о возможной “реальности” этого сочетания, потому что мне кажется, что оно не только и до сих пор составляет “чистую возможность”, но и конечные пути к нему еще вполне скрыты от нашей “логики”… <…> Мне иногда кажется, что рядом с этим более “реальным” синтезом, но еще дальше и еще желаннее его, существует и уже теперь дает о себе знать во внутреннем откровении (подобном приблизительно Плотиновскому и Соловьевскому), но отнюдь не логически, иной – и уже окончательный “апокалипсический” – синтез, именно тот, о котором сказано: “И ничего уже не будет проклятого”.
Девять дней спустя в письме к А.В. Гиппиусу будет продолжение: “Слушая человеческие речи, молчу уже неосудительно, издыхаю и хватаюсь за голову только мистически. Бодро и телесно проводя дни свои, мечтаю о белом Боге”. А в письме к З.Н. Гиппиус от 2 августа, как эхо, откликнется “белая лестница”, лествица, “рассекающая сферу “здешнего” по пути к “небу верхнему” – нездешнему…”. И далее: “Чем выше, тем “слитнее” видно всё; значит, видно и то, как сходятся внизу пропасти и как нет причины миновать одну для другой”.
Все эти размышления связаны с восьмым пунктом письма Андрея Белого к З.Н. Гиппиус, которое тогда же было прочитано Блоком. Вот этот пункт в изложении Блока: “Христианство из розового должно стать белым, Иоанновым (“Убелили одежды кровью Агнца”, “белый всадник”, белые одежды, белый камень, белый престол, белоснежные серафимы, матушка ты наша белая, – см. Записки Серафимо-Дивеевской обители). Белый цвет – соединение семи церквей, семи принципов, семи рек, текущих из рая в поток, скачущий в жизнь бесконечную, семи светильников, соединение семи чувств (осязания, обоняния, вкуса, слуха, зрения, ясновидения – шестое открывающееся чувство, интуиции). Соединение голосов семи громов, снятие семи печатей; это наше христианство”.
Близость Блок почувствовал не в Гиппиус или Мережковском, а в Андрее Белом, о чем и написал ему 3 января 1903 г.: “…Центр может оказаться в Вас, а, конечно, не в соединяющем две бездны Мережковском и проч. И потому хочу кричать Вам, пока не поздно”. Речь о письме Андрея Белого к З.Н. Гиппиус, в котором, по словам Блока, “всё белое, целый свод апокалипсической белизны”. И отсюда призыв: “Пора угадать имя “Лучезарной Подруги”, не уклоняйтесь и пронесите знамя, веющее и без складок”. Но это письмо Блок написал после того, как было начато его стихотворение, поэтому знамя пришло в письмо из стихотворения, а не наоборот.
С известной натяжкой можно было бы сказать, что речь в стихотворении Блока идет не об отрицании “белого синтеза”, но об ином его понимании: не “реальном”, а мистическом. С натяжкой, поскольку в этом случае никак нельзя объяснить “крик врагов”: не считать же таковым спор с Зинаидой Николаевной. Впрочем, уже без всяких натяжек можно предположить, что “белый синтез” в творческом воображении поэта вполне мог быть реализован как поэтический образ “белого (тайного) знамени”.
К рассмотренному источнику символа “белое знамя” примыкает тот смысл, который раскрывается в рассказе А.М. Ремизова 1913 года под таким же названием из цикла “Свет незаходимый”: “Крестный ход вышел, играли в Божьи органы, шли со свечами – свечей было много, словно у нас на двенадцать евангелий, на Спасные страсти. Я так и стал и смотрел, во все глаза смотрел, и тут-то и увидел, над согнутыми спинами, над головами, над дорогими свечами, как белое, снегово-белое, плыло белое знамя Богородицы”. Этот смысл был, конечно, известен Блоку и в 1902 году, учитывая непреходящую значимость для него всего мистического контекста, связанного с Богородицей.
Но более правдоподобным мне представляется всё же второй источник. В 1902 году исполнилось 600 лет со дня изгнания Данте из Флоренции: первый приговор был вынесен 7 января 1302 г., а второй последовал 10 марта и гласил, что Данте и некоторые из его политических друзей в случае появления в городе будут сожжены.
Вполне возможно, что именно это сожжение вспомнилось Блоку в его последнем стихотворении, наполнив его уже не бытовым, а глубоким символическим смыслом:
Вдруг – среди приемной советской,
Где все могут быть сожжены, –
Смех, и брови, и говор светский
Этой древней Рюриковны.
Личная судьба Данте становится судьбой всей “сожженной” страны.
1902 год для Блока – год драматического созидания отношений с Любовью Дмитриевной, подобных отношениям Данте и Беатриче, но потребности в “Той, Которая поведет туда, куда не смеет войти и учитель” (“О современном состоянии русского символизма”), предшествовало обретение учителя: Данте уже присутствует в это время и в творчестве, и в жизнетворчестве Блока, хотя “точек устоя” у него было много, и сам Блок, может быть, еще не до конца осознавал, какой из них будет определена его поэтическая судьба. В письме к Л.Д. Менделеевой от 13 июня 1903 г. он называет Соловьева и Достоевского. Но в этом же письме есть строки, которые перекликаются с рассматриваемым стихотворением: “Несмотря на однообразие, было бы то преимущество, что мы бы были совсем вдвоем. Не было бы даже третьей – России”.
В поэзии с Данте соседствовали у Блока главным образом Лермонтов (“поэт сверхчеловечества”, согласно определению Д.С. Мережковского) и Фет. Но также Тютчев. Тогда как Соловьев-поэт, если кто-то вспомнил о нем, к 1910 году оказывается только “благодарным учеником фетовской поэзии” (“Рыцарь-монах”).
В письме Данте кардиналу Никколо да Прато говорится: “…Смысл послания вашего, составленного в форме отеческого увещевания, лишний раз сулит нам благополучие родины, коего мы как бы в сновидении желали и страстно жаждали. Ради чего же еще мы ввергли себя в гражданскую войну? И какое иное назначение было у наших белых знамен? И ради чего иного мечи наши и копья окрасились кровью, если не ради того, чтобы те, кто дерзко и самочинно урезал гражданские права, склонили главу под властью благотворного закона и вынуждены были соблюдать мир в отечестве?”.
Содержание письма отсылает к событиям 1304 г., когда белые гвельфы в Ареццо избрали своим предводителем Агинульфо да Ромена. Авторство Данте комментатором оспаривается на том основании, что “в марте 1304 г. и летом того же года Данте не был более в войске белых флорентийских гвельфов. В конце 1303 г. он покинул Тоскану и навсегда порвал с партией Белых”. Как бы то ни было, письмо это печатается в собраниях сочинений Данте и уже на этом основании является для читателей фактом его биографии.
Таким образом, прояснилась “итальянская” часть стихотворения Блока: и белое знамя, и крик врагов, и ответ на неизбежные обвинения в предательстве после разрыва с Белыми, и последовавшее одиночество, и присутствие той, кто всегда была рядом, – Беатриче.
Стихотворение не было и не могло быть завершено в 1902 году. Чтобы быть завершенным и стать явлением поэзии, а не простым рифмованным историографическим экскурсом, оно должно было восполниться биографически актуальной для Блока русской темой, ибо “стихотворения не пишутся по той причине, что поэту захотелось нарисовать историческую и мифологическую картину. Стихотворения, содержание которых может показаться совершенно отвлеченным и не относящимся к эпохе, вызываются к жизни самыми неотвлеченными и самыми злободневными событиями” (“Катилина. Страница из истории мировой Революции”).
Многочисленные варианты первой строки свидетельствуют об одном: Блок даже “смутно” не различал “очертания целого” (слова из его эпохального письма К.С. Станиславскому от 9 декабря 1908 г.), поэтому не мог определить, какой зачин сможет удержать на себе всю поэтическую конструкцию.
Стихотворение, о котором идет речь, содержит в себе универсальную формулу (“путь, подлинность которого изначально и без остатка гарантирована жизнью, – неистовые и безжалостные враги”). Эта формула помогала Блоку понять не только свое место в истории и искусстве, но также раскрыть сущность символизма, к которому он принадлежал. А понять для него – значит, установить и указать, – “может быть, самим себе более чем другим, – свое происхождение, ту страну, из которой мы пришли”: “Мы находимся как бы в безмерном океане жизни и искусства, уже вдали от берега, где мы взошли на палубу корабля; мы ещё не различаем иного берега, к которому влечет нас наша мечта, наша творческая воля; нас немного, и мы окружены врагами; в этот час великого полудня яснее узнаем мы друг друга; мы обмениваемся взаимно пожатиями холодеющих рук и на мачте поднимаем знамя нашей родины” (“О современном состоянии русского символизма”). “Час великого полудня” – это, конечно, середина того пути, который прошел символизм. А “знамя нашей родины” – о чем это? Не о Ренессансе ли говорит Блок? Может быть, ещё точнее – о Флоренции? Речь ведь идет о родине символизма.
На этих рассуждениях ещё остается налет литературной условности: враги здесь – скорее, необходимый момент сюжета, жизненного и творческого сценария, нежели реальность. Их, настоящих, ещё нет, но они должны быть, потому что они были у Данте, и они, как у Данте, не должны ограничиваться внутрилитературной полемикой. Только при этом условии можно говорить о настоящей трагедии: рок, коллизия, смерть, катарсис. Именно здесь таится разгадка слов Блока о самом себе: “…До трагедии я не дорос” (в письме Андрею Белому от 15-17 августа 1907 г.), – загадочных слов, потому что кто же дорос, если не он? Но пример трагической судьбы, до которой “не дорос”, был перед глазами.
Соизмеримый дантовскому исторический контекст появился только к 1913-14 гг., причем был достигнут органический синтез такой поэтической силы, что присутствие дантовской темы в этом стихотворении, кажется, никто до сих пор не заметил.
Одновременно прояснилось, откуда ведут свою родословную “белые звуки” поэтических молитв Блока.
Вот и Ольга Седакова пишет: “Одним из последствий итальянского путешествия (с 1 мая до 21 июня 1909 г. – А. Д.) стало для Блока соотнесение с Данте, открытое им избирательное сродство (в стихах, посвященных Флоренции, он зашел в этом так далеко, что его “дантовские” инвективы и проклятия “Флоренции-Иуде” оказались не допущенными цензурой!)”.
Это избирательное сродство присутствовало в поэзии Блока с самого начала и, конечно, было открыто им задолго до путешествия в Италию.
“Нет, я не Байрон…”, – писал когда-то Лермонтов, один из литературных учителей Блока. Своим стихотворением, начатым в 1902 г., Блок говорит: “Я – Данте”, – но так говорит, что этот его твердый голос никто не расслышал: сокровенное самоотождествление с наиболее значимым предшественником в поэзии, а не с литературным персонажем, которое заявлено прямо: “Я – Гамлет…”. Здесь устами Блока говорит эпоха, а там – глубоко личное, интимное, ставшее, тем не менее, эпохальным, более значимым, чем вся социальная какофония его времени.
Соловьевский период в творчестве Блока закончился со “Стихами о Прекрасной Даме”, и это был только этап на его пути “самоуглубления”, на пути к самому себе. Этот путь, в конце концов, из чужеземной поэтической родины приведет домой:
И опять мы к тебе, Россия,
Добрели из чужой земли.
Это третий период, период “синтеза”, путь к подвигу и смерти: “На самом же деле, что особенно самоуверенного в том, что писатель, верующий в свое призвание, каких бы размеров этот писатель ни был, сопоставляет себя со своей родиной, полагая, что болеет её болезнями, страдает её страданиями, сораспинается с нею, и в те минуты, когда её измученное тело хоть на минуту перестают пытать, чувствует себя отдыхающим вместе с нею?” (<Ответ Мережковскому>, ноябрь 1910 г.)].
Перечислив старших и младших современников Блока, более эрудированных, чем он, Ольга Седакова пишет: “Блок, тем не менее, оказывается интимнее, чем любой из них, связан с огромной традицией европейской лирики: я имею в виду лирику любви как особого рода посвящения, как служения и гностического откровения”. Эта важная мысль, впрочем, сразу же теряется, растворяясь в “европейском эросе”.
Эрос – только один из моментов – пусть важных – главной блоковской темы, темы России, в контексте важнейших событий европейской истории, как, например, в стихотворении “Я не предал белое знамя…”. И европейский контекст, и сама тема России, в 1902 году еще целиком растворенная в личном, слышались сначала разве что как неясный гул, и только к 1913-14 годам этот гул прояснился до музыкальной темы глубочайшего смысла.
В лирике всегда так: чем интимнее, тем глубже, причем отнюдь не только и не в первую очередь в “эротическом” смысле.
И совсем просто: Блок никогда не был большевиком. Напротив, он хотел, чтобы большевики поднялись до его понимания революции: этим объясняется его общественная деятельность после октября 1917 года. А когда понял, что это невозможно, сразу же отвернулся от них.
Свое белое знамя Блок никогда не предавал. Это знамя не осталось в прошлом, оно все еще впереди, и мы сейчас, спустя столетие, не ближе к нему, чем поколение Блока.