Найти в Дзене
Издательство Libra Press

Русские пошли в штыки, опрокидывая живые стены неприятельского войска

Из воспоминаний графини А. Д. Блудовой (продолжение)

В моей памяти Суворов (Александр Васильевич) сохранился, как гигантская фигура, шагающая в два шага через целую цепь снежных гор с шуткой на устах и с веселой насмешкой в глазах. Кутузов (Михаил Илларионович) исчезал в громадности развалин, пожаров, разорений и неумолимой мести народной.

Страдания и борьба всеобщие передавались пониманию ребенка простыми моими собеседниками, и среди ужасных сцен гибели, голода и крови победа "наших" казалась мне непосредственной небесной карою, которой исполнитель был Александр Павлович, являясь мне в образе Архангела Михаила, со щитом и пламенным мечом в руках.

О Барклае (здесь Михаил Богданович Барклай-де-Толли), разумеется, я тогда и не слыхала; а к Наполеону я всю жизнь сохранила враждебное чувство, внушенное моими старыми собеседниками, которые относились к нему не лучше, чем к Пугачеву. Зато молодой граф Каменский (Николай Михайлович) являлся в их рассказах щедро одаренный всей славой и всей привлекательностью юности, красоты, геройства и безвременной кончины.

Вообще война с турками (1787-1791) для этих современников Екатерины (здесь домочадцев), а чрез них и для меня, казалась каким-то нормальным состоянием для России, как в древние времена, война с татарами и Польшей, которая прекращалась лишь перемириями, более или менее продолжительными, но не кончалась вечным миром, пока не была сокрушена их сила.

Правда, у меня Суворовские и Каменского подвиги часто сливались в одно, и когда я слушала про взятие Очакова или Измаила, главнокомандующий неясно представлялся мне; кровавые, но блистательные личные подвиги (почти невозможные при новой системе войны, где нужно сражаться в полуверсте друг от друга) пленяли и сильно врезывались в память.

Так (уже это Александр Фёдорович Ланжерон рассказывал батюшке), при взятии Измаила, ворвавшись в город, русские пошли в штыки, опрокидывая перед собою живые стены неприятельского войска, в бешеной атаке встречая бешеный же отпор; кровь лилась буквально ручьями, так что шли они по щекотку в крови, и никогда никакая прачка не могла вымыть и выбелить чулки, в которых был Ланжерон в этот день, - так напитались они кровью.

Во время этого штурма, когда Русские солдаты неслись таким неодолимым потоком, духовенство у дверей православных церквей выходило с крестом и святою водой, и в защиту своих, и в привет победителям. Солдаты отнимут правую руку от ружья, перекрестятся, и опять за штык, опять колоть в ожесточении боя, с опьянением чувства победы.

- А прекрасно было смотреть на этих молодцов, - говорил Ланжерон, - да недурно было посмотреть и на турок: бешено, отчаянно они дрались. А наши, не щадили никого, кто попадется навстречу; и женщины, и дети погибали, если случались на дороге.

Шла эта живая сокрушительная волна или тромба, не разбирая, что на ее дороге; все уносит с собою, все стирает с лица земли; разве офицеры успеют спасти ребенка и возьмут его себе. О, прекрасное зрелище это было! - прибавлял Ланжерон.

В пылу таких восторженных воспоминаний, Ланжерон накануне штурма какой-то крепости приготовил было приказ в подражание суворовскому, который и показывал батюшке. Но Каменский не одобрил его, и потому приказ этот не был обнародован. Он был следующий: «Коли, руби, грабь! Знай - бери

Впрочем, кроме родственных преданий о Каменском, рассказанных Авдотьей Харитоновной и Гаврилою, у нас еще было живое олицетворение христианского элемента Турции, старушка-гречанка, вдова казацкого генерала, который женился на ней в одном из своих походов.

Дарья Егоровна была маленькая ростом, с седыми до белизны волосами, с матовой белизной грустного, благородного лица, с несколько потухшим и блуждающим взглядом, в своем синем суконном платье, вроде широкой рясы, она отличалась от всего окружавшего ее в нашей детской, в которой она представляла какой-то особый мир и занимала место между барыней и няней по генеральскому своему чину и по бедности (может быть), но особенно, по совершенной необразованности своей: кажется, она не знала даже грамоты.

Но Дарья Егоровна, хоть и была тиха и далеко не красноречива, однако самим красноречием фактов много вносила животрепещущего интереса в мой детский мир. Это восточное явление между нами, Дарья Егоровна, не была диковинкой в то время.

Греки и гречанки, болгары и сербы переходили по одиночке или переселялись целыми семьями и даже деревнями на нашем Юге; а обычай привозить с собою, после походов, спасённого от гибели турчонка или взятых в плен турчанок и дарить их своим родственникам на воспитание или в прислугу, занёс много примеси южной крови между нами, и в пользу нам, а не в ущерб, судя по Жуковскому, Аксаковым, Айвазовскому, которые по женской линии турецкого происхождения.

Одна пленная турчанка, уже немолодая, была подарена моей матери в служанки ее двоюродным братом, Поликарповым (Александр Васильевич), по возвращении из похода, и так страстно привязалась к своей молодой барышне, что ревновала ее безумно и мучила ее и себя упреками, слезами, отчаянием, со всей необузданностью огненного, восточного нрава.

Этой турчанки я не знала (она умерла до моего рождения), но я много слышала о другой турчанке, прозванной Марией, которая играла некоторую роль во внутренних интригах дома или, точнее, маленького двора у фельдмаршала Каменского в Москве.

В Москве же был странный случай, который рассказывала мне (уже много после) Марья Алексеевна Хомякова, мать поэта (Алексей Степанович Хомяков), сама знавшая и лиц, и происшествия, и совершенно неспособная ко лжи.

Один из наших генералов, возвратясь из похода на турок, привез с собою турецкого ребенка, вероятно, спасённого им в какой-то свалке, и подарил его своему другу Дурнову (sic). Мальчик вышел умненький, ласковый, добронравный. Дурнов полюбил его и стал воспитывать как сына, но не хотел его окрестить, пока тот сам не понял бы и не изучил истин христианской веры.

Мальчик подрастал, с любовью и жаром учился, делал быстрые успехи и радовал сердце приёмного отца своего. Наконец Дурнов стал заговаривать с ним о принятии христианства, о святом крещении. Молодой человек с жаром, даже с увлечением говорил об истинах веры, с убеждением о православной церкви, ходил с домашними на церковные службы, молился, казалось, усердно; но все откладывал крещение и говорил Дурнову: - Погоди, батюшка; скажу тебе, когда будет пора.

Так прошло еще несколько времени; ему уже минуло 16 лет, и в нем заметили какую-то перемену. Шумная веселость утихла в нем; живые, безбоязненные, светлые глаза подернулись грустью; звонкий смех замолк, и тихая улыбка казалась как-то преждевременной на цветущем ребяческом лице.

- Теперь, - сказал он однажды, - я скоро попрошу тебя крестить меня, батюшка; отец ты мне боле чем родной! Теперь скоро; но прежде есть у меня просьба к тебе: не откажи. Прикажи купить краски, палитру, кисти; дай мне заказать лестницу как скажу; да позволь мне на этот один месяц не пускать никого в мою комнату, и сам не ходи.

Дурнов уже давно привык не отказывать ни в чем своему приёмному сыну; как желал он, так и сделали. Молодой турок весь день просиживал в своей комнат; а как стемнеет, придет к Дурнову по-прежнему - читает, занимается, разговаривает, но про занятия в своей комнат ни полслова; только стал он бледнеть, и черные глаза горели каким-то неземным тихим огнем, каким-то выражением блаженного спокойствия.

В конце месяца он просил Дурнова приготовить все к крещения и повел его в свою комнату. Палитра, краски, кисти лежали на окне; лестница, служившая ему подмостками, была отодвинута от стены, которая завешена была простыней; юноша сдернул простыню, и Дурнов увидел большой, писанный во всю стену, святой убрус, поддержанный двумя ангелами, и на убрусе лик Спасителя Нерукотворенный, колоссального размера, прекрасного письма.

- Вот задача, которую я должен был исполнить, батюшка; теперь хочу креститься в веру Христову; я жажду соединиться с Ним. Обрадованный, растроганный Дурнов спешил все приготовить, и его воспитанник с благоговейной радостью крестился на другой день. Когда он причащался, все присутствующее были поражены неземной красотой, которой преобразился новообращенный.

В тихой радости провел он весь этот день и беспрестанно благодарил Дурнова за все его благодеяния и за величайшее из всех - за познание истины и принятие христианства, за это неописанное блаженство, говоря, что он более чем родной отец для него, что он не преходящую даровал ему, а жизнь вечную.

Вечером юноша нежно простился с своим названным отцом, обнимал, благодарил его опять, просил благословения; видели, что долго молился он в своей комнате перед написанным Нерукотворенным Спасом; потом тихо заснул - заснул непробудным сном. На другое утро его нашли мертвым в постели, с закрытыми глазами, с улыбкой на устах, с сложенными на груди руками.

Дурнов оплакивал с родительской любовью своего приемыша, хотя и упрекал себя за свое горе при такой святой блаженной кончине. Комната, где скончался юноша, сделалась часовней, где ежедневно молился Дурнов. В 1812 году дом сгорел, но стена с образом уцелела, только изображение было очень повреждено; его реставрировали, и от оригинала остались только один глаз и бровь.

Однако набожные люди продолжали приезжать молиться тут, и впоследствии в нем была основана богадельня на 40 престарелых вдов и девиц, и комната молодого турка освящена в прекрасную домовую церковь, весь день открытую, куда со всех концов Москвы приходят и доныне служить молебны перед образом, писанным на стене.

Что-то мирное, светлое, чистое веет там на вас, как светла и чиста была душа юноши, освятившего своим обращением и смертью это место. Богадельню зовут Барыковской по имени основателя, а церковь - Спаса на Стоженке. Другое пристанище для бедных выросло и приютилось против богадельни, - доме призрения убогих во имя Христа Спасителя.

Такой светлый след оставил по себе этот ребенок, привезенный из чужой неверной стороны, принятый и приголубленный безграничной христианской любовью России.

Все эти рассказы относятся ко времени, предшествовавшему моему рождению; но моральная атмосфера их окружала мои первые годы, и память о моей детской неразрывно связана с ними. Из ежедневных посетителей и друзей моих, самый милый, добрый и любезный был Василий Андреевич Жуковский.

Он для меня был такое же предвечное существо, как отец и мать, как Дада и Гаврила, которые для меня не имели начала, которые, казалось, всегда существовали и никогда не были детьми, ни даже очень молодыми людьми, а всегда большими, что-то вроде первого человека, сотворённого совершеннолетним!

По-немецки мне бы хотелось сказать о Жуковском: ein Urfreund (старый друг). И батюшка, и матушка всегда были такие веселые, когда приходили в детскую с Жуковским, а Жуковский был так добр, так ласков, шутлив. Моя тетушка (сестра матери) Марья Андреевна Поликарпова, в эти первые годы, помнится мне красавицей, нарядной и гораздо важнее с виду, нежели матушка. Муж ее, еще лучше ее лицом, бывал часто, но не занимался мною, так что я помню, в это время, только его красивую наружность.

Еще смутно помнится мне женское лицо, не только оживленное, но лихорадочно-тревожное, с быстрою мимикой жестов, с пытливым взглядом, но без слов. Это была немая девушка, друг матушки, Алена Ивановна Михельсон, дочь известного генерала (Иван Иванович Михельсон). Она вышла замуж за барона Розена (Петр Карлович) и умерла в родах, когда мы были за границей; я помню только ее наружность.

Она была одной из моих крестных матерей; но другую, настоящую восприемницу мою, графиню Каменскую (Анна Павловна), я знала только по большому портрету, который всегда висел в моей детской, и по отзывам родителей моих и всех домашних, которые так любили и почитали ее, что она казалась мне каким-то важно-милостивым, прекрасным и благодетельным, но не совсем земным существом!.. Так она и осталась для меня мифом или отдаленным историческим лицом; я никогда не видала ее.

О происхождении нашего рода выпишу то, что находится в первом томе биографии покойного отца моего:

По фамильным преданиям Блудовы ведут род свой от Ивещея (во св. крещении Ионы) Блудта, бывшего воеводой в Киеве, в 981 году и умертвившего великого князя Ярополка. Блудт, впоследствии, кровью своей смыл преступление служа верно России и великому князю Ярославу (Мудрому), он сложил голову в битве с королем Польским, Болеславом Храбрым.

О сыне его, Гордене Блудовиче, упоминается в древних наших песнях между богатырями великого князя Владимира. С тех пор до татарского разгрома потомки Блудта служили великим князьям киевским. Когда же южная России присоединилась к Литве, род Блудтовых или Блудтичей разделился на несколько ветвей, из которых одна служила князьям моравским, другая перешла в Польшу, а главная оставалась в Малороссии, сражалась под Гедемином против татар и под Владиславом II Ягайловичем (королем Венгерским и Польским) против турок, в битве под Варною, где Блудовы стяжали и герб свой, известный под именем Топач.

Отсюда предания переходят в историческую генеалогию, основанную на документах. Вскоре по смерти Владислава, гонение на русские дворянские роды, оставшиеся верными православию, заставило Фёдора Блудта (или уже Блудова), со многими другими, покинуть Киев; он перешел в подданство великих князей московских, с согласия Казимира IV и Александра Литовского, как упоминается в трактатах великого князя Василия Васильевича III.

Блудовы основались в своей Смоленской вотчине, около Вязьмы. Внук Фёдора, Борис, был послом Иоанна Васильевича при Крымском хане Сайдет-Гире. Игнатий Блудов служил товарищем Андрея Курбского, ходил под Казань и в Ливонию, бился с крымскими татарами и с войском Стефана Батория под Смоленском. Haзapий Блудов, прозванный Беркутом, со своими вязьмичами, из первых отвечал на призыв Троицкого архимандрита Дионисия, выступив с ополчением (русско-польская война (1609-1618)) к лавре.

Воззвание Минина к нижегородцам в 1611 году (худож. М. И. Песков)
Воззвание Минина к нижегородцам в 1611 году (худож. М. И. Песков)

С тех пор история не упоминает о предках наших. Они сошли со сцены вместе с народными деятелями великой эпохи, и тихо жили в своих вотчинах, послужив отечеству.

Матушка моя была урожденная княжна Щербатова, и ее происхождение от князей Черниговских с малолетства приучило нас к особенному почитанию святого князя Михаила, замученного в орде за Христову веру, которого мощи находятся в Архангельском соборе, в Кремле.

Помню, с каким особенным чувством относилась я к истории первых князей Русских, как родственно я сочувствовала прабабке своей св. Ольге, Владимиру Равноапостольному, и особенно Святославу Ольговичу и Игорю Всеволодовичу (герой поэмы "Слово о полку Игореве") и полку его. Сколько сладостных слез пролила я над прелестным эпизодом про подвиги и дружбу Святослава Ольговича и сына Юрия Долгорукого, и как напоминал он мне дружбу Давида и Ионафана в Ветхом Завете!

От матушки часто слышали мы о необыкновенном происшествии, случившемся с ее дедом, князем Николаем Петровичем Щербатовым и, как часто, стоя у кивота с образами в ее спальне, молилась одна или рассказывала моему другу, Кате Воейковой, про явленный образ Казанской Божьей Матери, перешедший к нам от этого прадеда.

В родословной своей дед мой написал, между прочим, о своем деде так: «Князь Петр Григорьевич в 1671 году пожалован царем Алексеем Михайловичем в стряпчие; в 1678 году апреля 3-го числа царем Фёдором Алексеевичем пожалован в стольники; в 1679 году был в киевском походе, для обороны города Киева и других малороссийских городов, в Севске и Путивле, в полку боярина и воеводы князя Михаила Алексеевича Черкасского с товарищами; в 1683, 1689 и 1690 годах был в Троицких походах с государями (царями Иоанном и Петр Алексеевичем) ради бывших тогда беспокойстве в Москве... Скончался в 1704 году».

Сын его, князь Николай Петрович значится в родословной: «По именному Его Величества царя Петра Алексеевича указу записан в Преображенский полк солдатом, и того ж году (а число года пропущено), пожалован сержантом; того ж году пожалован прапорщиком и неотлучно, в продолжение всей Шведской войны, находился при Его Царском Величестве, как на море на галерах, так и на сухом пути; а в 1711 году, за храбрые поступки, особенным Его Величества указом, в тот же Преображенский полк пожалован поручиком. По кончине же Петра Великого, не желая более служить в гвардии, выпущен в премьер-майоры в драгунский Ропов полк, и того же году взял свою отставку».

Всей душой преданный великому человеку, "кем наша двинулась земля", упоенный славой славного времени, ослепленный блеском этого нового мира, открывавшегося перед изумленным взором тогдашней молодежи, во всем обольстительном очаровании науки, силы и гордости человеческой, во всей распущенности нравов и во всем разгуле ума, прадед мой вполне увлекся духом времени или, лучше сказать, духом своего полувоенного, полупридворного кружка, и унесся, может быть, далее других в открытую пучину вольнодумства, почти до отрицания Всемогущего Бога.

В какое время именно, не знаю, - в правление ли Меншикова (Александр Данилович), или Долгоруковых, князь Николай Петрович жил спокойно в отставке в своем семейном кругу (он был женат на Шереметевой), как вдруг, в один прекрасный день, его арестовали и посадили в Петропавловскую крепость.

Он не имел ничего на совести и не мог понять, какую на него взвели клевету; ему, разумеется, ничего не объявляли. Это впрочем было, обыкновение того времени; но обыкновенными также вещами считались тогда пытка и казнь смертная, во всей разнообразности жестокого воображения и жестоких нравов тогдашних.

И вот, оторванный от жены и детей, от удобств своего дома, князь Николай Петрович, безвинно обвиненный, томился в безмолвном уединении каземата, в безвестности равно о близких своих и о недругах, погубивших его, и в тревожном ожидании мучений и казни.

Он не искал утешения в забытой им, утраченной вере, опираясь лишь на горделивое сознание своей юридической невинности. Время шло тяжело и медленно, и никакой перемены не приносило за собой в положении мнимого государственная преступника.

Однажды, после дня проведённого в размышлениях и догадках о вероятно роковой развязке своей судьбы, князь заснул. Во сне князь Николай Петрович увидел себя в своем тесном тюремном жилье; но мрак темницы редел, как редеет темь в ночи перед рассветом, легкая струя воздуха, тянула сверху, и ему стало свободнее дышать.

Смутное волнение давно забытой надежды овладело им. Дверь отворилась без скрыпа, без звука ключа и замков, и вместо его караульного, предстал пред ним некий древний, благолепный муж.

Лицо его сияло чистой, жалостливой любовью; такой тихий свет и такая атмосфера покоя окружали его, что спящий не мог себе дать отчета в подробностях явления, - черты, одежда, все ускользало в неопределенности, перед светозарным выражением любви, кротости, жалости на этом лице.

В радостном изумлении смотрел на него князь, и безмолвствовал; и вот послышался тихий, но внятный шепот: - Ты не спишь, князь Николай, - сказал гармонический голос; - ты не спишь, но очи твои держатся, и ты не видишь ни своего положения, ни ожидающей тебя судьбы. Судьба твоя в твоих руках.

Ты напрасно ищешь причины твоего заточения в злобе или происках врагов. Люди здесь слепое орудие; твоя печаль не к смерти, не к смерти; а к славе Божьей. Князь Николай, забыл ты Бога! Обратись, прибегни к молитве! И Тот, Кто разрешал узы святых Апостолов и отверз темницу их, Тот выведет и тебя отсюда, и возвратит тебя твоей сетующей, молящейся семье.

Князь проснулся, вскочил с постели; все было темно, пусто и сыро в каземате по-прежнему. Не было следов видения, но что-то необычное зашевелилось в его душе; далекие воспоминания детства и сладких минут доверчивого умиления, когда в первое число месяца служили дома всенощную, или когда освящали воду накануне Крещения Господня, или когда стоял он полусонный, но радостный подле матери в их приходе со свечей и вербой в руке....

"Прочь это ребячество", - подумал он. Неужели я так слаб и опустился в этой темноте и скорби, что стану верить снам и молиться на иконы святых? А как бы порадовалась этому малодушию моя бедная княгиня Анна Васильевна, уговаривавшая меня хоть Отче Наш прочесть с нею, когда она усердно клала земные поклоны перед кивотом своим, со всей набожностью своего шереметьевского рода.

Так отшучивался от впечатлений сна князь Николай Петрович; но эти впечатления его преследовали весь день и, вспоминая неземную красоту явившегося ему старца, он невольно искал сходства со знакомыми ликами, изображенными на иконах на стенах московских церквей. Однако гордость и упрямство взяли верх, и не прочел он ни одной молитвы, даже не сказал про себя со вздохом "Господи помилуй!"

Опять потянулись долгие дни тюремной жизни. Уже впечатление необыкновенного сна сглаживалось из памяти князя, вполне возвратившегося к своему безутешному стоицизму, как вдруг опять повторился тот же сон во всех подробностях; только сияющий лик старца подернулся грустью, и он с тихим упреком выговорил князю за его неверие.

Князь Николай Петрович был потрясен. Слишком много времени прошло после первого сновидения; воспоминание и даже впечатление этого сна так изгладились из его памяти, что явление нельзя было приписать его собственному воображению. Неужели тут есть что-нибудь сверхъестественное?

На этот раз он был вполне озабочен, и мысль его была беспрестанно занята видением; но покориться, смирить себя и свою гордость, заплакать и молиться он не хотел и упрямо крепился.

Но он уже не знал душевного покоя, и через несколько ночей опять увидел чудный сон. Лучезарный старец предстал по-прежнему пред ним, но строгость лица его поразила князя. "Очи твои держатся и сердце окаменело, князь Николай, - сказал он, - а время идет, срок близок: кайся и молись! Ты мне не веришь, ты не веришь в Пославшего меня; поверишь, может быть, вещественному доказательству истины моих слов.

Когда поведут тебя на ежедневную прогулку в равелин, идучи по коридору, взгляни на третью дверь от твоего каземата; над ней повешена икона. Попроси офицера снять ее и дать тебе, это образ Казанской Божьей Матери. Возьми его, молись, проси заступления Пречистой Девы Богоматери.

И опять говорю: веруй, проси, и просящему дастся; будешь освобожден и возвращен семейству, которое молится за тебя. Это мое последнее посещение; меня ты не увидишь более. В твоих руках твоя судьба, - выбирай: позорная смерть, или свобода и долгая, мирная жизнь!

Сновидение исчезло, и с пробуждением закипели мысли и чувства у князя Николая Петровича. Невольно, неодолимо вливалась вера в душу его; и как ни боролся он с собой, надежда и молитва воскресали в его сердце, хотя гордость не допускала еще слов на его уста.

Когда на другой день он шел по коридору до третьей двери, он крепился и не поднимал глаз вверх. Однако не утерпел, и один раз решился посмотреть. Какой-то маленький темный четвероугольник чернел над дверью; но князь ничего не спросил у дежурного офицера; однако этот четвероугольник тянул и манил его к себе ежедневно, а по ночам, догадки о том, точно ли это изображение святое, и именно ли Божьей Матери, как было сказано ему во сне, мешали ему спать.

Наконец он решился попросить снять этот образ и позволить ему взять его к себе. Дежурный офицер позволил; и когда, оставшись один в своем каземате, он стал разбирать и чистить образок, вышло, что это точно изображение, называемое Казанской Божьей Матерью. И это вещественное доказательство истины слов, слышанных во сне, согрело сердце князя Николая Петровича и открыло ему глаза.

Он уверовал он, как Фома, пал ниц, и со словами "Господь мой и Бог мой!", и полилась из глубины пробужденной души его, горячая мольба и благодарение; и мир, и покой, и свет разлились в упрямом, смущенном уме.

Чрез несколько дней пришел приказ возвратить его на волю; так же без всяких объяснений последовало его освобождение, как прежде, последовал его арест.

Князь Николай Петрович взял с собой этот образ, сделал на него золотой оклад, и перед кивотом, куда поставил его, он читал со своею княгиней Отче наш с такой же верой и усердием, как сама Анна Васильевна, дочь благочестивого Шереметьевского дома.

И конечно, отец мой и мать с не меньшей теплотой и чистотой веры молились перед этой фамильной святыней, которою дед мой (Андрей Николаевич Щербатов) благословил свою любимую дочь, Анну Андреевну, мою мать.

Продолжение следует