Найти в Дзене
Стакан молока

Вешний рассвет

Рассказ // Илл.: художник Владимир Жданов
Рассказ // Илл.: художник Владимир Жданов

Не припомню такого года, чтобы накануне Вербного воскресенья матушка не снаряжала отца в дальний Богачёв лес – добрых вёрст шесть в сторону Дмитровска – за краснотальником-верболозом.

У нас, по берегам Кромы, обочь ручья Жёлтого, да далеко и ходить-то незачем – спустись в любой овраг – не ошибёшься, повсюду за неделю до Пасхи бушуют цветущие заросли ивняка.

Но что тут поделать, если матушка их ни за какие коврижки не принимала в расчёт – и откуда она только прознала такие тонкости? – подавай ей не грубый сине-зелёный ракитник, а тонкие, гибкие искрасно-коричневатые веточки, на которых, как только лопнет лощеная такая же красноватая плёнка у крупных, с фасолину, цветочных почек, на свет появляются сначала серовато-белые пушистые комочки, а через день, другой, глядишь, они уже покрываются мелкими зеленовато-золотистыми цветочками. Если особо не присматриваться, издали покажется даже, что на веточках вербы расселись крошечные новорожденные цыплята. Но такой кустарник, как мы не пытались сыскать, вблизи нашего хутора, к сожалению, не встречается.

Отец, по правде сказать, никогда особо-то и не сопротивлялся маминой прихоти, даже с почтением относился к этой её осведомлённости и настойчивости. Он и сам был не прочь прокатиться предрассветным утром по дышащим вешними ветрами просёлкам. Для него всегда было соблазнительно дать волю своим пытливым глазам, на удивление, даже с возрастом ещё более дотошным, снова и снова жаждущим постижения хоть щепотки чего-то доселе им не разведанного.

А вербы привозил он на весь хутор. Ай жалко? Как-никак праздник! Почему ж соседей не порадовать?!

Зная, какое наслаждение в конце апреля проехать в ранний предзаревой час по ещё даже не везде просохшим лугам и долинам, я никогда не упускала случая и напрашивалась к отцу в компанию.

Как оказалось с годами, поездки те на исходе апреля по неброским, ещё вязким полям, мимо едва-едва, лишь лёгкой дымочкой озеленившихся рощиц и перелесков, не затмило ни время, ни яркие ощущения от посещения всеми признанных мировых красот...

Спускаешься по скрипучим крылечным порожкам на подворье. Звёзды сронились ещё не все. Ещё на тёмно-сером штапеле небес явственно переблёскивают их мельчайшие сусальные набрызги. С востока, откуда-то со стороны деревушки Мелихово, лёгкими, влажными шелками накатывает на Мишкину гору тёплый, но всё ещё по ночному влажный, парной ветерок.

Тссс! Чудится, будто кто-то перешёптывается в глубине сенника, шуршит подсохшей прошлогодней листвой, ступая за тобой след в след по постепенно проявляющемуся, пересечённому ракитовыми тенями полусонному двору.

Все страхи улетучиваются, когда с охапкой сена объявляется обстоятельно сготовившийся в путь отец, уже успевший накормить и запрячь нашу Зорюху, старую лошадь, в белых с рыжей оторочкой чулках.

Ещё не обмятое сено возвышается душистой горой меж лесинок телеги. Накрываю его домотканой, из разноцветных, ситцевых тесёмок, постилкой. Отец о чём-то толкует с Зорюхой, видать даёт ей последние наставления: мол, гляди – не подкашляй, а может, пытается разбудить, наконец-таки, ото сна нашу древнюю, добрую клячу. Она в ответ старику пофыркивает, согласно кивает сивой мордой, и вскорости уже принимается нетерпеливо переступать с ноги на ногу.

Приношу корзинку со всяческой матушкиной стряпней. Белеется ещё тёплая, с Лыскиным парным, бутыль, густо пахнет вынутой из печи, утомленной в борще гусятиной, даже сквозь полотенце пробивается ржаной дух краюхи.

Из курятника медленно и важно выступает Воевода. С шумом отряхивается, взлетает на изгородь и орёт так в почти уже выцветшую ночь, что соседский кочет, поперхнувшись с недосыпу, принимается ему безоговорочно вторить. И вослед за ним, словно по невидимой цепочке, горланит уже в апрельский рассвет петух тётки Маринки, потом, подтрунивая над его неказистеньким голосишком, распевает свой величественный баритон солист заведующего клубом Андрея Михалыча, и пошло-поехало! Уж и на дальних урынках задиристо, без умолку, откликаются нашим игинским забиякам очнувшиеся кочета.

Во сне взлаивает соседская Жучка. На том берегу Жёлтого кому-то не спится. Спозаранку, можно бы часок другой и понежится, кто-то колет дрова. Каждый удар настолько слышим в апрельском воздухе, что кажется, будто стук тот не гаснет, а поленья, разлетаясь в мелкие щепки, разносятся эхом на три версты в округе.

Наконец, усаживаемся, свешиваю меж грядок ноги. Сенные перины тут же обминаются. Мудрую, бывалую Зорюху и понукать не надо.

Выкатываемся за обнесенную берёзовыми жердями околицу. Тарарайкает телега, надбавляет шагу, поцокивает об успевший просохнуть просёлок окончательно очнувшаяся лошадёнка, воздухи окрашиваются в тёмно-васильковые тона.

Проезжаем мимо почерневшей полузабытой мельницы, мимо заместо ней наскоро срубленного, кой-как потыканного мхом сарайчишки, сворачиваем мимо курящегося прудка с мирно плавающими утками-дикарями, мимо обрушенной бобровой плотины, а потом всё в гору, в гору, пока не вскарабкаемся на самую её маковку. По ней – версты три, а потом – нырк под уклон.

Из-за раннего сумеречного часа, от торопкого ли Зорюхина бега, оттого ли, что катим пологой приречной низиной, под одёжу пробирается прохлада. Закутавшись в старую мамину белокрайку, угреваюсь. Под мерный тележный перестук, под отцовские небылицы, слово за слово, начинаю придрёмывать.

– Н-но! Ррастудыть твою туды! Куда ж ты, разэдакая завезла? Об чём допреж того мекекала? – просыпаюсь, заслышав, как спустившийся с телеги отец отчитывает, выговаривает кобыле, – знаю: ума нет, дак меня хоть бы слухала!

Видать, и сам, дав Зорюхе волю, примотав вожжи к лесенке, подуснул или просто смолк, не желая нарушать торжество предрассветной тишины. Плелась, плелась лошадёнка и сваляла ваньку: не смекнула, что надо бы уйти вправо, а может, не подрассчитала, бултых – втюхалась грешным делом на полколеса в недавнюю промоину, наполненную липкой суглинистой жижей.

Подкинув под колёса бурьянцу, выбираемся на сухое, старик, наругавшись досыта, смягчившись лицом, словно сто пудов с себя сбросил – весело присвистывает, и лошадка, извиняясь за промашку – стыдно, глаз не поднять! – припускает. Из-под колёс летят жирные ошмётья, а Зорюхе нипочём, только пофыркивает, знай себе, поторапливается.

Отмахав вёрст пять, явственно замечаем, как левый край небес, тот, что распластался над Бо́льшим логом, малиновеет; в приобоченном сосённике очухиваются сороки, мечась от макушки к макушке, принимаются истошно стрекотать вослед. Из-под серого, ещё года два назад позабытого каким-то нерадивым хозяином бородатого стога выпугивается косой и, будто его и не бывало, – мановью, мановью, задние опережают передние, стрекочет в густой молоденький осинник, засеявший неохватные глазом ещё недавно плодородные пожни.

Едем. Осветляются воздухи, всё отчётливее прорисовывается виляющий вдоль полей просёлок. На просинённом небесном просторе от горизонта до горизонта словно распахивается окно, распускаются белые холщовые паруса и принимаются гулять над изумрудной вольницей озимых, над порозовевшими берёзовыми перелесками, над ещё мутными, но уже очистившимися ото льда и сора речушками. В придорожном селении то там, то тут вспыхивают полтинки огоньков, порыкивают ворота, попискивают калитки, вскурлыкивают пробудившиеся колодезные журавли.

А зарю уже не удержать за дальними далями. Она, настырная, всё ближе, всё шире! И вот, наконец, парчовыми, драгоценными её тканями застилается с востока треть небес. Прозревают отуманенные овраги и буераки. Из ночных укрытий выпархивают певцы полей – стозвонные жаворонки. Знаю, неотвязные, переливистые их песни теперь до самой вечерней зари будет перепевать воспрянувшая ото сна душа.

Вот и солнышко не стерпевает! На их хрустальные рулады из-за холмов выманивается, взмывает алое-преалое светило!

Глядишь, глядишь и наглядеться не можешь. И душа твоя посреди этого обласканного, заполняющегося светом, искрящегося мира тоже засветится, воспоёт в унисон этому новорождённому вешнему утру и переполнится невесть откуда объявившейся, молодой радостью.

Окинешь округу взором – до самого дальнего горизонта просматривается: позади – всё ещё видать – на дальнем взгорье белая, как лебёдушка, кировская колоколенка, вкруг неё в два ряда – избы; а там, за речкой, по правому берегу, куда потянулось рябое стадо, – неопушённый листвой калинник, от него версты четыре – посёлок с дивным названием – Красная Ягодка, дальше, за ореховым леском, рукой подать и до Богачёва леса, до прудка с зарослями вербача, за ветвями которого мы и направляемся.

Лошадь, словно почуяла, что скоро прибудем – летит под рассыпчатый хохот телеги, словно молодка, словно на мосластой её спине прорезались крылья. А и впрямь – с полверсты – и на месте. И безбровое солнце за нами ни на полшажочка не отстаёт. Скачет за Зорюхой резвым рыжим жеребёнком: она – под горочку, и солнышко кувырком вослед, она поднатужится – на последний бугорок, а солнышко уж тут как тут – скачет, развевая свою огненную гриву, по верхушкам вербача.

На него в эту яркую апрельскую звонь и смотреть-то невозможно. Так сияют его окропленные золотой пыльцой, раскатившиеся на версты кусты-шары, что глазам жмурко.

И как же весело будет среди этого обрызганного солнцем мира возвращаться на хутор с телегой, гружённой охапками дивного дива – осыпанной сусалью вербицы, а завтра, в светлый Вербный день, пробежаться спозаранку по хутору от избы к избе, и в предвкушении Пасхи раздарить её соседям, всю, до последней веточки.

Tags: ПрозаProject: MolokoAuthor: Грибанова Т.

О книгах из серии "Любимые" читайте здесь и здесь