Найти тему
Стакан молока

В золотистом сиянии

Рассказ // Илл.: Виктория Радионова. Портрет мальчика
Рассказ // Илл.: Виктория Радионова. Портрет мальчика

Позавчера я проводил маму домой клятвами – помогать бабушке Мане. Но, во-первых, чем ни поклянешься ради долгожданной недели в Новосветловке, а во-вторых, о подъеме в полпятого утра в соглашении сторон не было ни слова. А ведь если ты норовишь досмотреть сон среди улицы с дырявым ведерком в руке – это всегда не к добру. Особенно летом, особенно в Новосветловке, где каждый день – отдельная счастливая жизнь. И их осталось – как пальцев на руке.

Запивая раннюю корку домашнего кислого хлеба молоком, я чувствовал – день пропал.

И сокрушался, что вчера вечером сам развязал клубок несчастий. Мы с бабушкой, сидя на лавочке, рассуждали о советских победах в космосе и ее отсталом рае. И тут она: «Пиду, бо зранку трэба йты по кызякы. Та и ты, космонавт, обмыйся й лягай. Тэпла вода на груби». Конским навозом сломать игру воображения, плененного невероятным будущим человечества? Недопустимо. Невозможно. Я был ошеломлен и ринулся его спасать: «Бабушка, я соберу, соберу кизяки, только давай посидим еще!».

И вот она, безжалостная расплата за благородство! Со старым ведерком в руке я в раннюю рань собираю по улице сельский цемент – конские катыши.

Каждый год летом все прорехи в домах заделывались смесью из глины, соломы и кизяков. Совхозная конюшня скудела под натиском техники, конский помет становился дефицитом. Поэтому его собирали после первого трудового скрипа телег, по живому следу, свеженьким.

Я везуче притащил домой с полведёрка и теперь рассеянно слонялся по двору. Пацаны еще спали, шнырнуть было некуда. На речку одному – нельзя. Тоже честно обещал маме – без ребят не ходить. Лениво погулил с голубями. Сунулся в мастерскую дяди Андрея. Ничто не мешало любоваться диковинными инструментами, которыми его руки превращали мертвое дерево в прочные табуреты, резные тумбочки для всего села. Инструменты расположились по стенам, как птицы – у каждого свое гнездо. Провел рубанком по доске, лежавшей на верстаке, ковырнул ее стамеской с овальной кромкой. Настроения не прибавилось.

Я уже не пенял злосчастной судьбе. Представив, как бабушка Маня, сгорбленная, с больными ногами, с  неизменной одышкой, тяжело передвигается по улице, готов был прямо сейчас бежать хоть на конюшню в другой конец села. Но все равно день начинался как-то не так, и его нужно было вернуть в привычное течение. Разве вот покорчить рожи петуху?

Старый петух с индейским опереньем царствовал над половиной двора. Он демонстрировал готовность атаковать всякого, кто приближался к его гарему. Даже в бабушке, кормившей кур, он, кажется, подозревал коварного властолюбивого заговорщика. Она и в самом деле еще год назад грозилась отправить его на плаху, но, напыщенный и злобный, он продолжал единовластно править куриным народом. Наши поединки обычно заканчивались бескровно. Царь нарезал косые, обозначая запретные для чужака владенья, а я дразнил его, то наступая, то отступая с презрительными ужимками.

И тут случилось непредвиденное. Не успел я нарушить границу его владений и занять позицию, как петух без церемониальных угроз яростно наскочил на меня. Всполошенные куры пыхнули по сторонам, оглашая двор воплями. А мирный, полуслепой Туз, по старости уже почти и потерявший голос, подло рявкнул за спиной. Растирая оцарапанную руку, я позорно драпанул с поля битвы за тын, в сад.

Постыдное и сокрушительное поражение свалилось так внезапно, что мне даже не пришла в голову мысль о возмездии. Может быть, я не вполне был уверен, что новая вооруженная вылазка закончится удачнее предыдущей, а может быть, сад, наливающийся спелостью, показался мне куда занимательнее победоносной битвы.

Вдруг так захотелось вкусить сладчайшей, медовейшей гливы! В саду у дяди Андрея, бабушкиного сына, построившего дом по соседству, были еще те диковинки. Одна яблоня-дичка, развесившая ветки с мичуринскими грушами, чего стоила. Как же я завидовал осенним поедателям этих плодов! Спелыми есть их мне не доводилось, а посмаковать зеленые двоюродная сестра Валька не позволяла. Только прицелишься глазом – она тут как тут. Ехидненько лыбится, а на лбу написано: «Запрещено!».

Упавшие сочные гливы собирать позволялось. Если успеешь за конкурентами. А за теми, что сиренево усыпали ветки, Валька следила строго. Может, и в тетрадку записывала, сколько их. Но как устоять против соблазнов раннего утра, когда тебя никто не видит, и ты только что испытал позор поражения? Оно соблазняло – давай, спеши сделать то, что позже уже сделать будет нельзя. Ага! Едва я собрался хорошенько обтереть о штаны этот мед в кожуре, как меня пригвоздил Валькин голос: «И не стыдно? А-а-а, вор. А я-то думаю, кто это гливы тягает, пока все спят!».

Я оправдывался: ранними утрами и я сплю, а это бабушка подняла меня за кизяками. Валька оставалась непреклонной – я вор. Да, самые спелые гливы, запланированные нами в скорое лакомство, действительно загадочно исчезали. Подозревался Сашка, Валькин старший брат. Он возвращался домой позже всех, и только у него был фонарик, квадратный, с батарейкой и лампочкой. Но сейчас, пойманный на месте преступления, суровую тяжесть расплаты за все преступления нес я.

И пятился с этого поля боя, виновато опустив голову. Мучительный стыд жег щеки, а сердце пылало праведным гневом на неправды жизни. Уже никто и ничто не восстановит мою неосторожно потерянную честь. Вор! Вор! Вор!

В поисках отчаянного забвения я поперся в кукурузу, чтобы навсегда пропасть в ее диких и печальных зарослях. Кукурузный лес начинался сразу за садом и тянулся до самой дамбы, земляной насыпи, спасавшей огороды от весенних половодий разгулявшегося Луганчика.

Брел, натыкаясь босыми ногами на грубые камни и расталкивая плечами двухметровые стволы. И только у бахчи, тут и там пестревшей крупноголовыми маками, уселся на тыкву. Это было мое любимое место – мир, со всех сторон огражденный чащей от чуждого вторжения. Усевшись на тыкву, я принялся рассеянно бросать огородные комья скипевшейся земли, разбивая их о такие же комья, пока увлекательное занятие не затянуло меня в размышления о горестной судьбе всех нас, кукурузных изгнанников, преследуемых роковыми обстоятельствами. Они утешили уязвленное сердце, и я поймал себя на мысли, что продолжаю наш с бабушкой космический спор.

Может, и несвоевременно рассказывать о нем и о том чудесном сне, прерванном кизяками, только ж разве есть у нас другое время?

Бабушка по неграмотности ставила вместо подписи крестик. Когда-то была совхозной ударницей, зарабатывая трудодни и копеечный стаж, родила шестерых детей. Деда Сашу я не знал, он умер до моего рождения, и только большой желтый фотопортрет на стене свидетельствовал о его завершенном бытии.

С бабушкой мы никогда не ссорились – она вообще не умела сердиться. Она жила в каком-то внутреннем умиротворении, частью которого являлся мир внешний. И все же по некоторым вопросам мироустройства мы кардинально расходились во взглядах. Настолько, что тетя Галя, ее старшая дочь, заставая нас за вечерними разговорами с заботливо принесенным кувшином молока, удивленно восклицала: «Ты дывы, шо старэ, шо малэ!».

Космическая эра уже бороздила околоземные пространства и души будущих космонавтов, грезивших о межпланетных полетах. В мире уже не оставалось места для бабушкиного бога и ее представлений о рае. Вот я и пытался развеять ее иллюзии, опираясь на неопровержимые факты и твердые школьные знания.

– Наши космонавты скоро полетят на Луну, – говорил я, убежденный в непреложности данного факта.

– А шо им там потрибно? Ходыты догоры ногамы? Воны ж попадають, – непросвещенно сомневалась бабушка.

Я вносил терминологическое уточнение:

– Земля – это вот не только земля, по которой мы ходим. Земля – это планета, на которой мы живем. Она круглая, огромный такой шар. Мы же не падаем в космос. Потому что есть сила такая, она нас на земле держит. И на Луне тоже.

– Шо то за сыла? Робыть на зэмли трэба. И то така сыла! Прытягуе зэмля, аж спына гнэться. Покы зовсим нэ засыплють зэмлэю.

Я был снисходителен, объясняя, что Луна  находится в космосе. Она такая же, как Земля, только поменьше. Потому как спутник Земли. Там нет людей и кислорода. Но люди должны освоить ее, потому что будет коммунизм, когда все человечество сосредоточится на межзвездных путешествиях. Меня одновременно возмущала бабушкина отсталость от повсеместного прогресса, мучила жалость к ней – она своими глазами не увидит наступающего торжества человеческого разума, и тревожила горечь – нам никогда не понять друг друга.

Вчера я попросил ее рассказать о рае. Это, пожалуй, единственное, что притягивало юного школьника в бабушкином мироустройстве. Мы же живем для чего-то? Не может же наша жизнь заканчиваться простым исчезновением? Как же мириться с бессмысленной неотвратимостью смерти? Наверное же, есть где-то место для рая? Вопросы обволакивали щемящей тоской.

– Бабушка, а когда люди умирают, от них совсем-совсем ничего не остается?

– Та душа, кажуть, нэ вмырае. Живэ у раю. Хто нэ бачыв воли на зэмли, той, кажуть, там волю мае.

– А какой он, рай?

– Всэ такэ ж, як на зэмли людына бачить. Тилькы всэ зэлэнэ, всэ свитыться,  у кожний рослыни начэ сонэчко живэ, свитло божэ. Колы люды пэрэходять мэжу, видкрываеться тэ свитло и наповнюе кожну душу, шо прыйшла у рай. Вона у тили вже нэ ховаеться, як зараз, душа – то и е божэ свитло, и зэмля ту душу нэ прытягуе. Хто и шо воно – всэ выдно.

– А что же они делают?

– Кожный живэ по воли, а воля у кожного – божа, правэдна.

– И работают?

– Бэз роботы тэж нэ можна. Тилькы досхочу.

– Как это досхочу?

– Покы хочэш, покы й робыш.

– А если не работать?

– А навищо? Колы вси у полэ выйшли, роблять, писни спивають – чи дома сыдиты? Туды ж нэ бэруть паганых, хто на зэмли був падлюкою. А хто нэ встыг на земли зробыты добрэ дило, там зробыть.

– И мальчишки с девчонками там учатся, не дразнятся, не ссорятся?

– Можэ, й бувае грих, та нэ бьються, бо кожэн свое щастя мае сэрэд усих.

– Так что, люди там и космические корабли строят?

– Можэ й так, та тильки людська душа сама тягнэться до бэзмэжного свитла божого. Тым и живэ.

– А бог, он что – управляет всеми?

– Та ни, вин дае волю, и йому вична радисть – дывытысь, як люды у щасти живуть…

Видимо, что-то живо задел в душе советского школьника простодушный бабушкин рай. В момент кизяковой побудки я очарованно вглядывался в лица смеющихся людей, освещенных золотистым сиянием мира. Оно исходило из каждого стебелька изумрудного поля, из воды, из неба, играя легкой светотенью.

– Серёжка, а ты чого тут сыдыш? Ходимо у двир, – бабушкин голос вернул меня в огород. Она грузно, устало возвращалась с его дальнего угла. Я взял ее оклунок с картошкой и молча поплелся рядом. Солнце уже дышало стойким жаром.

Во дворе капризничала кривляка и задавака Наташка, моя двоюродная сестра. Она на целый месяц приехала с Дальнего Востока, где служил дядя Коля, младший сын бабушки. Вчера Наташка весь день ныла из-за больного зуба, и за время моего кукурузного отшельничества его удалили в районной больнице. Наташка решительно подошла ко мне, молча толкнула и продемонстрировала свое утраченное сокровище, завернутое в носовой платок.

С задавакой наши отношения постоянно искрили. Может быть, потому, что она каждый день являлась в новом платье. Их у нее было, может быть, штук сто, а то и все двести. Это возмущало меня до глубины души. Нормальные дети в селе бегают в трусах или, в крайнем случае, в сатиновых штанах, сшитых специально на лето. Закати до колен и носись на здоровье. Босиком. А она – везде в платье и сандалиях. Ей, конечно, завидовали все девчонки, а вот мальчишки, те спуску не давали.

А может быть, мы вздорили из-за того, что я невольно был в нее влюблен. Красивая она, зараза! Платья не делали ее куколкой, а наоборот подчеркивали пацанский характер.

Наташка налетала на меня всякий раз, когда я называл бабушку Маней.

– Какая она тебе Маня, она Марина! А ты дурак, дурак, дурак!

У принцессы в новых платьях и сандалиях не могло быть бабушки Мани – только Марина. А у меня – никакой Марины. Откуда эта выдра с Дальнего Востока может знать, как на самом деле зовут мою бабушку? Ей бы только покривляться. А я точно знал, что мягкую, страдающую от болей в ногах и спине, с тяжелой одышкой бабушку зовут Маня.

Я стойко держался своего, и когда она нападала на меня с кулачками, уворачивался и твердил:

– Бабушка – Маня, а ты сама не знаешь.

– Потому что ты нездешняя, – бросал я самый веский аргумент.

Наташка бесилась, обзывалась и улетала, помахивая подолами.

Сейчас она повсюду преследовала меня, корчила рожи, рычала и совала свой зуб. Возможно, если бы я пожалел ее или восхитился этим зубом, она бы была добрее. Но у меня дома хранился свой. Чтобы вырос новый, нужно тайком от всех спрятать его понадежнее. А она, глупая, его тыкает. Жалко ее, конечно, но жалеть капризную принцессу – ни за что!

От греха подальше я смотался на речку. Пацаны, Витёк и Санька, марлей ловили щучек. Им нужен был загонщик. Я залез в воду и принялся из зарослей выгонять рыбу. Дело пошло на лад – наш невод вытащил здоровенную, в две ладони, щучку. Она была гораздо крупнее тех двух, что еще подпрыгивали в траве на берегу. Санька сунул ее мне: «Держи!». С удачей в руке я ринулся развивать успех. И рыбешка выскользнула.

В азарте охоты Санька тут же обвинил меня в злостном саботаже, назвав месторождением моих рук то, откуда растут как раз ноги.

– Давай, загоняй! – все еще сердясь, но как бы уже прощая, буркнул он.

А мне уже перехотелось. Кизяки, петух, Валькин приговор, Наташка, щучка…

В скорби и смятении я побрел домой по едва заметной среди дремучих пойменных зарослей тропке.

И тут в ногу что-то вонзилось. Я подскочил от неожиданности,  а со следа прыгнула огромная лягушка. Ко всем бедам еще и укус лягушки! Может быть, смертельный. Поскуливая и прихрамывая, я поскакал что есть сил к бабушке. Чем ближе к дому, тем трагичнее казалось положение. А вдруг умру, едва успев залететь во двор? Я представил скорбь на лице злючки Наташки, когда она увидит меня умирающим. Может быть, еще успею прошептать, что прощаю ей все обиды. И на Вальку взгляну. Молча. А бабушка? Как она заполошится! Пошлют за тетей Галей, за дядьками. Врачи разведут руками.

От сцены трагического прощания, от горя, доставленного родным, я вздумал жалеть себя. И, как ни торопился, а, нырнув в подвернувшийся лозняк, с минуту орошал его слезами горького горемыки.

Господи, а как же мама? Она же ничего не знает!

Я выскочил из кукурузы и завопил:

– Бабушка Маня, ой, бабушка, меня мирон укусил!

Бабушка опешила.

– Да шоб йому повылазыло, старому дурню! Як жэ вин тэбэ вкусыв, вин тилькы-но заходыв – до магазыну йшов. Як цэ вин?

– Да мирон в траве сидел!

Бабушка совсем растерялась. Зачем деду Мирону забираться под лист и кусать ребенка?

– От же ж дурэнь старый! – недоуменно подтвердила диагноз бабушка.

– Да он не старый, он большой, зеленый, с полосками!

У нас снова возникла терминологическая нестыковка.

И тут Наташка.

– Ба, его лягушка укусила! Ой, лягу-ушечка его укусила! Бедненький, несчастненький!

Все пацаны знают: мироны – это огромные ядовитые лягушки. Они могут запросто напасть, если их нечаянно потревожить. Мне еще повезло, что он был один. А пацанам не раз приходилось отбиваться от целых полчищ! Они рассказывали.

И все же пришлось втолковывать бабушке, что укусил не дед Мирон, а коварная лягушища, поджидавшая несчастную жертву на дикой тропе.

В глазах бабушки сверкнул лучик.

– Так то той мырон. У мэнэ есть мазь така лечебна, от мыронив.

Она не спеша помыла мне ногу и достала из сундука со всякой всячиной какую-то мазь. Тщательно смазала место смертельного укуса.

Боль быстро стихла. Теперь я знал, что буду жить, но попросил:

– Бабушка, а намажь еще раз.

– Навищо? Ты краще пиды у погриб и попый молочка. Холоднэ молочко ликуе вид хворобы, вид укусив отых мыронив. Визьмы вэлыку кружку, видриж хлиба. Смэрть прыходэ за голоднымы, а колы йистымэш, вона видступыть.

Хромая, я потрусил на летнюю кухню, схватил кружку и бегом в погреб.

Оставалось только прихватить кусок бабушкиного кислого хлеба, который она пекла в русской печи, которую называла груба, и, спасенному от неминуемого, отправиться куда глаза глядят.

Они глядели за речку, где я никогда еще не был. На нашей стороне знакомо было все: каждая тропинка. А на том берегу Луганчика – неведомый мир. Как же я до сих пор не догадался его изведать?

Я перешел речку по узкой деревянной кладке, выбрался из зарослей лозы. И – одурел.

Среди светлого изумруда трав сновали бабочки и стрекозы. Запахи сливались в какой-то невообразимый настой, густой и ароматный. Хрустальный ручей ослепительно сверкал скользящими солнечными змейками. Мама рассказывала, что мутный Луганчик до войны был чист и прозрачен. Но, наверное, в нем никогда не было граненно прозрачной воды. И во всем этом затерянном мире – сияние. Свет шел из стеблей и листьев, исходил от стрекоз и букашек. Не столько солнечный, сколько внутренний, всего лишь разбуженный солнцем. Золотистое сияние размывало очертания предметов, они сливались с бесконечным светом какой-то иной жизни. Сначала я ошеломленно осматривал открытую жизнь, боясь неосторожно испугать ее или что-то в ней боясь пропустить. Потом воображение построило домик у озерца, прямо на старой, в десяток обхватов вербе. Он был с лесенкой, легкой и гибкой, как лоза.

Может быть, это и есть бабушкин рай? Может, она ничего не придумала, и здесь остаются те, кто уходит? Я лег на траву. И уснул.

Домой вернулся в сумерках. Меня обыскались. Все мальчишки были подняты на ноги, соседи собирались идти искать пропажу в ночь.

Когда я появился, Наташка выбежала, обняла меня и заплакала.

Дядя Коля махнул рукой: «Вот ваша пропажа!».

Потом, когда приехала мама, слегка досталось.

Я больше не ходил за речку. Возможно, потому, чтобы не испугать тайну, приоткрывшуюся, может быть, в самый несчастный день моего детства.

Через несколько лет заречного мира не стало. Огромные вербы, укрывавшие его, выкорчевали и выжгли, пойму засеяли. Стараниями хозяйственных рационалистов исчез и сам Луганчик. Его очистили, избавив и от родников. Новосветловка стала обычным поселком районного значения. Он жил повседневными заботами, совсем позабыв о том, что рай был когда-то рядом. В кровавом две тысячи четырнадцатом Новосветловку захватило в заложники украинское воинство. При одном из обстрелов погибла тетушка Галя, последняя из сестер. Взрывной волной ее ударило о стену дома.

Она покоится рядом с бабушкой, своей сестрой Марией, братьями Андреем и Николаем. Не знаю, кто сейчас ухаживает за их могилками, но верю, что их души там, куда однажды завел меня несчастливый день. Недалеко от своих могил – в золотистом сиянии бабушкиного рая.

Он не был беспомощной фантазией измученного жизнью человека, слепой верой в воздаяние за страдания. Скорее – бунтом против несовершенства этого мира, где человеку не дозволено состояться, сознаньем высшей справедливости, которой нет, но которая все же обязана быть. Человеку, чтобы стать собой, нужно не воздаяние, а справедливость. Приученная с детства только к работе в поле, она внутренним зрением видела гораздо больше, чем глазами. Бабушкин рай – это всего лишь подлинная жизнь, которой никто из нас пока не видел. Разве что в детстве. В том, что кажется еще милее за дымкой лет.

В наивном веровании ей открылась парадоксальная разумность бытия, которым движет не идиллия, воспетая романтическим поэтом или наемным идеологом, а естественная поэзия, в которой человек всегда больше своего существования и способен возноситься к бездонному сиянию мира. В этом суть жизни, ее природа и смысл. И бабушкин рай был вопросом, обращенным к ней. Вопросом, на который нет ответа. Ведь жизнь не исчерпывается нашей личной судьбой, не исчерпывается всей нашей общей судьбой, она – часть целого, бесконечного и светлого. Куда не берут только «падлюк».

Tags: ПрозаProject: MolokoAuthor: Прасолов Сергей

Книга "Мёд жизни" здесь и здесь