Всё, что мы узнаём о Константине Паустовском в школьное время, – это его любовь к написанию подробных, лиричных и потому скучных (как кажется тогда) портретов Мещерского края и прочих зелёно-березовых местечек России. На самом же деле он представляет из себя много, много больше: номинант на Нобелевскую премию, военный корреспондент во время Великой Отечественной войны и любимый писатель Марлен Дитрих, перед которым она встала на колени на сцене Центрального дома литераторов. Он получил мировое признание и успел побывать в Болгарии, Чехословакии, Польше, Турции, Греции, Швеции, Италии, Франции, Голландии. И на самом деле его свежие, звучные, объемные, картины из слов вовсе не скучные, а очерки из путешествий – живые и зовущие.
Почти каждому просвещенному человеку, не лишенному воображения, жизнь готовит встречу с Парижем. Иногда эта встреча случается, иногда нет. Все зависит от того, как кому повезет. Но даже если встреча не состоялась и человек умер, не повидав Парижа, то все равно он уже, наверное, побывал здесь в своем представлении или в своих снах хотя бы несколько раз.
...
Только в зрелом возрасте человек способен соединить в нечто целое и ощутить в единой прелести как бы разные вещи: сухие лиловатые листья платанов и влажные губы молодой женщины, что целуется на скамейке Булонского леса; триумфальный взлет облаков над Домом инвалидов, над могилой Наполеона и круглый зал Лувра, где тело Венеры Милосской как бы отлито из сумрачного жемчуга и где без всякой видимой причины на глазах у людей появляются непокорные слезы; бульварный запах пыли, табака и пудры; скрипучие лестницы на мансарды (ступеньки у этих лестниц стерлись от столетнего шарканья подошвами, как старые кухонные ножи); дым вокзалов – гар Сен-Лазар, гар Дю Норд, гар Орлеан; посвистывание веселых таксистов, шаловливых и вежливых школьников в помочах; оранжад, бьющий в глаза иголочками померанцевого газа; непроветренную средневековую темноту Нотр-Дам; кокетливых монашек, продающих латунные распятия; исполинские корзины цветов (в них цветы подымаются, как тесто на опаре, и переливаются на мостовую); ночи в скачущих огнях «Мулен Руж» или «Фоли Бержер».
...
Монмартр. За его оградами долго не отцветает пыльная сирень. Она дожидается дождя. По вечерам около уличных спусков загораются сигнальные лампочки. Они предупреждают пьяных о близости опасных, крутых лестниц.
Пьянство тоже имеет здесь своих покровителей и свою поэзию: как не помочь человеку, если мысли у него качаются безалаберно, как рыбачьи барки в Гонфлере.
...
Окрестности Парижа, особенно по берегам Сены, – это венок из имен художников. Река купает траву в струящейся воде. Вода в Сене и воздух над ней переливаются мягкими красками.
Сто лет назад импрессионисты впервые перенесли эти краски на холст во всей их чистоте. Некоторые картины импрессионистов написаны как бы людьми, заключенными внутрь стеклянной призмы, просвеченной солнцем. Радуга красок создает вполне реальный мир. Но он праздничен и прогрет всеми теплыми отблесками французского лета.
Импрессионисты – вначале нищие и осмеянные художники – в действительности оказались щедрыми, как властелины. Они устроили пиршество красок для всех и каждого, лишь бы он не был слеп. Они не требовали благодарности за то, что увидели мир таким, каков он есть, – совершенно великолепным.
Все эти мысли завладели мной после отъезда из Парижа, когда наш теплоход пенил серую воду Ла-Манша.
В Париже эти мысли, конечно, присутствовали, но только в глубине моего сознания. Мне было просто некогда останавливаться на них. Я жил, смотрел, слушал, ходил до изнеможения по улицам и паркам и не спал по ночам.
(Том 8 - Литературные портреты, очерки,"Мимолетный Париж")
***
Во время пребывания в Турине мы жили не в городе – слишком жарком, – а в нескольких километрах к западу от него, в лесистых и прохладных предгорьях Пьемонтских Альп, в местности под названием «Эремо». Там к старому католическому монастырю его владельцы пристроили недавно гостиницу. Называлась она «Резиденция Романья».
Кажется, мы, писатели разных европейских стран, были первыми жильцами этой гостиницы – пустой, светлой, гулкой и очень тихой.
За окнами моей комнаты по свежему зеленому склону тянулись кудрявые фруктовые сады. Крестьяне косили между деревьев траву. Запах сена наполнял все комнаты гостиницы. Он был более острым и терпким, чем запах нашего русского сена. Должно быть, в этом итальянском сене было много пряных и горьковатых горных цветов.
С Пьемонтских Альп все время налетал легкий ветер. Шумели вековые каштаны. На старой кампанилле у моего окна время от времени дребезжал колокол. Где-то поблизости вдохновенно рыдали ослы.
По утрам меня будило пение молодых монахинь. Они парами шли под моим окном в соседнюю церковь. Увидев меня, они опускали головы и начинали петь громче.
Невдалеке от «Резиденции Романьи» на обочине пустынного шоссе скрывался под тенью ореховых деревьев маленький «ри-сторанте». Я часто ходил туда пить кофе и долго просиживал за столиком во дворе «ристоранте», разглядывая прохожих, пыльные машины, студентов, проносившихся на мотороллерах вместе со своими подругами, и полицейских с белыми портупеями через плечо. В чужой стране это занятие было увлекательным.
(Том 8 - Литературные портреты, очерки, "Итальянские записи")
***
Англия оказалась страной неожиданной. Первая встреча с ней сразу же разрушила мои привычные представления, сложившиеся еще в юности и, несомненно, связанные с временами Констебля, Вальтера Скотта и Чарльза Диккенса. Вместо багрового тумана – «смога» – Лондон был залит океаническим воздухом и вполне респектабельным солнцем. Даже громада собора святого Павла представлялась в этом воздухе перенесенной сюда из Флоренции. Неожиданными оказались и англичане – шутливые, простые и обязательные люди, обладающие вежливой точностью и хорошей памятью на свои обещания.
Но все же туман не исчез из Лондона. Как-то мы разговорились о тумане с шофером такси, и он, подумав, сказал:
– Если хотите увидеть наш знаменитый туман, то я заеду за вами в гостиницу поздним вечером и отвезу вас на тот берег Темзы («тем берегом» он называл правый берег реки). Оттуда вы увидите Парламент и Вестминстерское аббатство в тумане, таком красном, как натертый кирпич.
Вечером мы вышли из такси и облокотились на мокрый гранит набережной. На Темзе начался прилив, и длинные барки уже не полулежали на илистом дне, а покачивались на взволнованной воде вместе со множеством неярких речных огней. Перед нами в летучем дыму, неведомо откуда струившемся вдоль Темзы и неведомо откуда подсвеченном тяжелым красным пламенем, величественно плыло каменное привидение Парламента. И гулко, на весь Лондон, казалось, на весь «туманный Альбион», забрызганный холодными атлантическими прибоями, били башенные часы Биг-Бен.
В гостинице я часто просыпался среди ночи, но не зажигал огня, чтобы посмотреть на часы, а ждал боя Биг-Бена. И каждый раз у меня сжималось сердце от чувства затерянности в чужой и не всегда понятной стране, от ощущения бесконечно уплывающей, как ночная вода, тугой темноты. Куда уходит время? К какому концу? К какому пределу?
…
Но, повторяю, нам повезло, и страна, согретая октябрьским солнцем, как бы улыбалась про себя чужестранцам, пораженным теплотой и сочностью ее светло-зеленых пастбищ и садов. В маленьком палисаднике в Лондоне, стиснутом черными глянцевитыми кирпичами, я видел дозревающий инжир – совсем как у нас в Крыму, где-нибудь на окраине Ялты. В Стратфорде в саду жены Шекспира Анны Хэтауэй – очень светлом и небогатом – пахло свежо и нежно незнакомыми, должно быть, тропическими цветами. Этот запах спящего столетиями сада проникал в светлые деревянные комнаты дома и смешивался с запахом старой английской полировки. Лестницы в этом доме скрипели беспомощно и жалобно под ногами туристов, будто говорили с укором: «Зачем вы топчетесь там, где проходил Шекспир! Вы же знаете, что по своей скромности и детской застенчивости он уступает вам дорогу на узких поворотах и очень смущается при виде бородатых босых битников и извивающихся молоденьких леди с руками, глубоко засунутыми в карманы коротеньких брюк».
Может быть, я не прав, считая Шекспира таким застенчивым. Но самая обстановка Стратфорда-на-Эйвоне располагает к такому представлению. Во всяком случае, я уверен, что Шекспир смутился бы, встретившись с Бернардом Шоу. Этот решительный и ошеломляющий ирландец кого угодно мой поставить в тупик.
В Англии я все время как бы примеривал страну к Бернарду Шоу, но он не очень в ней помещался. Ему было тесно. Его насмешливый ум требовал вольных прыжков. Но чем дольше я жил в Англии, тем яснее становилось, что Шоу – подлинный великий англичанин по своей внутренней сути, по своей ястребиной мысли, неумолимому сарказму и непрерывным взрывам. Это был «пороховой заговор» водном лице. Взрывов его иронии и мысли можно было ждать в любую минуту дня и ночи. Любая строка могла взлететь на воздух и надолго восхитить вас или ошеломить.
(Том 8 - Литературные портреты, очерки,"Английские 3аметки")