Трогательное, искреннее воспоминание о сложной и важной профессии медсестры и о людях, которым помогала Кристин Уотсон, британская писательница, в прошлом медицинский работник с 20-летним опытом оказания неотложной и других видов медицинской помощи детям и взрослым.
Мы приводим отрывок из главы “От моего сердца тянется крепкая нить…” из книги “Язык милосердия”.
В этот день мне поручили ухаживать за пациентом, который ждал очереди на пересадку легких. Это четырнадцатилетний мальчик по имени Аарон, который страдает муковисцидозом (кистозным фиброзом), он прикован к постели, в его нос вставлены кислородные трубки, у него усталый, мокрый кашель и кожа пепельного, землисто-серого цвета.
Я готовлю его к операции. Намазываю его сухие колени маслом какао, забираю у него портативную игровую приставку и клянусь, что буду охранять ее ценой собственной жизни. Промокаю его губы маленькой оранжево-розовой губочкой, смоченной стерильной водой, чтобы исключить риск попадания инфекции.
Палата Аарона освещена светильниками в форме звезд и месяцев, которые висят вокруг его больничной койки, а у него под подушкой спрятан дневник. Рядом висит пробковая доска, которую повесил на стену его отчим, а на ней — коллаж из фотографий, с которых глядят улыбающиеся лица Аарона и его друзей. В детских
больничных палатах нередко пытаются создать атмосферу домашнего уюта. Если бы не проведенный через стену кислородопровод и медицинский отсос с толстыми прозрачными трубками, палата была бы похожа на комнату самого обычного подростка.
Мы болтаем почти как ни в чем не бывало, но, когда приходят санитары, чтобы помочь мне перевезти Аарона в анестезиологическую комнату, он вцепляется в мать.
— Не уходи, пока я не усну, — говорит он. Потом оглядывается на меня: — А вы будете там от начала до конца?
— Я буду рядом. Ты готов?
Он трясет головой — нет. Я все равно киваю санитарам, и они везут его каталку через дверной проем к выходу из отделения и дальше по коридору. <...>
Я чувствую тревогу, но я уже научилась сохранять то самое спокойное выражение лица, которое отлично получается у медсестер. Я замедляю дыхание и движения и концентрируюсь на задаче демонстрировать расслабленный язык тела и мягкую улыбку. Как-то раз, рассказывая о том, как работа в больнице помогает медсестре набраться опыта, один из наших лекторов по сестринскому делу сказал нам, что, если пациент видит, что опытная медсестра переживает, скорее всего, это значит, что они оба уже мертвы.
Операционное отделение представляет собой лабиринт коридоров, которые заставлены каталками со стерильными голубыми простынями, встроенными дефибрилляторами и сложными наборами для коникотомии. Работающие в операционном отделении медсестры перемещаются очень быстро, их сабо тихонько поскрипывают на вымытом до блеска полу, а наполовину застегнутые хирургические халаты развеваются у них за спиной, словно мантии волшебников. <...>
Но операционная — это еще и место, где жизнь и смерть пациента в буквальном смысле оказываются в руках других людей. По большей части все происходит, как задумано, но если что-то идет не так — это настоящая катастрофа. <...>
Иногда медсестрам бывает сложно подобрать правильные слова. Клетка сердечной мышцы пульсирует в чашке Петри. Одна-единственная клетка. А в другой чашке Петри еще одна клетка сердечной мышцы, принадлежащая другому человеку, пульсирует в другом ритме. Однако если эти клетки соприкоснутся, они начнут биться в унисон. Врач может объяснить это с точки зрения науки. Но медсестра знает, что языка науки здесь недостаточно. Фразу «Ваш муж / жена / ребенок трижды умирал во время операции, но сегодня удачный день, и с помощью большого количества электричества и нескольких компрессий грудной клетки, которые наверняка сломали ему/ей пару ребер, мы смогли его/ее вернуть» операционная медсестра переводит на понятный нам язык. Вот такая странная поэзия.
Я стараюсь не думать о том, что может случиться в операционной, обо всем том, что может пойти не так — и что уже не раз случалось. Я принимаю свою излюбленную позу под названием «расслаблена снаружи, паникует внутри» и сохраняю ее до тех пор, пока мы не прибываем в анестезиологическую комнату, где полно внушающего надежду оборудования и где уже ждет улыбающаяся, спокойная на вид врач-анестезиолог.
Анестезиолог представляется, стараясь поддерживать зрительный контакт с Аароном, а в это время на заднем плане суетится ассистент операционного отделения, подготавливая приборы мониторного наблюдения и помечая шприцы. Я стою в ногах
у мальчика — достаточно близко, чтобы при необходимости можно было дотянуться и вывести маму Аарона. На это есть всего несколько секунд в промежутке между тем, как Аарон уснет от поступившего газа и воздуха, и прежде, чем ее придется выпроваживать за дверь. Мы не хотим, чтобы она видела то, что происходит потом, когда пациент засыпает: на веки пациента наклеивается пластырь, голова запрокидывается как можно дальше, а в трахею проталкивается трубка, в вены вводятся иглы, оставшаяся одежда полностью снимается. Затем кожа окрашивается повидон-йодом в грязно-медный цвет так, что пациент становится больше похож на кусок мяса, чем на человека. И вот он готов к встрече с хирургами. <...>
Плотно сжав зубы, я жду того ужасного момента, который наступает после того, как ребенку делают наркоз, и перед тем, как родитель целует его на прощание и оставляет в руках чужих людей. Я восхищаюсь анестезиологом, которая ведет себя спокойно, невозмутимо и обнадеживающе, несмотря на то что она в одиночку несет ответственность за состояние пациента со сложным и влекущим большие риски заболеванием.
В следующий раз, когда я отправлюсь в операционную, я буду наблюдать за операцией вместе с еще одной студенткой-медсестрой по имени Джесс.
А пока я выхожу из операционной вместе с мамой Аарона и прохожу с ней несколько шагов по коридору, обнимаю ее, сожалея, что ничем не могу ей помочь, и пытаясь отыскать какие-нибудь утешающие слова.
— Это был самый ужасный момент в моей жизни, — говорит она. — Самый ужасный.
Я клянусь себе, что никогда не стану недооценивать то, насколько сложно доверить жизнь собственного ребенка незнакомцам, какими бы знатоками своего дела они ни были. <...>
— Еще очень долго, — говорю я. — Целый день. Вам надо чем-то заняться. Я скоро пойду обратно, чтобы быть рядом с Аароном.
— Ко мне приедет сестра, — отвечает она. — Я постараюсь отвлечься.
Я улыбаюсь ей. Я не говорю ей того, что она хочет услышать. Этому я уже научилась. <...>
Я не говорю матери Аарона, что с ее сыном все будет в порядке. Я больше никогда не скажу этого никому из родственников пациентов — я выучила урок. Потому что никто не может знать наверняка. <..>
Сегодня операции снимаются на видео и ведется прямая трансляция для хирургов, живущих в разных уголках земного шара, как в учебных целях, так и чтобы посоветоваться со специалистами из других стран.
Большинство глаз направлено именно на экраны — они наблюдают за тем, как пальцы хирурга двигаются в теле пациента, поворачиваясь и извиваясь, как руки танцора, умело исполняя вокруг бьющегося сердца идеально выверенные движения. Мне кажется, я никогда не видела ничего более красивого, чем сердце Аарона, бьющееся у меня на глазах.
Разумеется, несколько лет спустя мне доведется наблюдать нечто еще более красивое, когда во время УЗИ я увижу трепетание крохотного сердечка своего собственного ребенка.
Аарон лежит в центре комнаты. К этому моменту его тело стало похоже на долбленое каноэ. Руки хирурга находятся у него внутри. Какая странная привилегия — помещать свои руки внутрь другого человека, трогать его сердце кончиками пальцев, на какое-то короткое время становясь с ним одним целым. <...>
Но сегодня я пришла сюда наблюдать вовсе не за хирургом. Рядом с ним стоит широкоплечая женщина, у которой из-под шапочки виднеются заметно поредевшие волосы. Она держит одетые в две пары перчаток руки перед собой, растопырив пальцы, ладонями вниз. Перед ней стоит длинный стол с металлическими инструментами, которые бросают сверкающие бриллиантами блики на белоснежно-белый потолок. Время от времени главный хирург или один из ассистентов говорит что-то, не поднимая глаз, и тогда она берет один из металлических инструментов — скальпель, ножницы для наложения швов, щипцы или артериальный зажим — и подает его им, ручкой вперед, точно так же, как люди обычно делают, подавая друг другу ножницы.
Иногда она протягивает нужный инструмент еще до того, как хирург успеет об этом попросить. Они обмениваются горящим взглядом. Это операционная медсестра. Когда инструмент больше не нужен, она поворачивает голову и бросает взгляд на медсестру, стоящую сзади и вооруженную пластиковым подносом. Тогда та ставит поднос на стол, стоящий за операционным столом. Из комнаты ничего не уносят. Все подсчитывается и пересчитывается несколько раз. <...>
Я часами наблюдаю за тем, как двигаются во время операции отекшие руки операционной медсестры, за тем, как они зависают в воздухе, абсолютно неподвижные, и вдруг приобретают почти агрессивную целеустремленность. Потом снова застывают на месте, двигаясь совсем не так, как красивые, изящные руки хирурга.
Я наблюдаю за глазами медсестры. Представляю, сколько всего она видела. <...>
Медсестра слегка поворачивает голову и бросает взгляд в сторону стоящих у двери ассистенток, а потом — на сестру, которая курирует донорские органы. Последняя держит в руках контейнер, в котором лежат чьи-то легкие и сердце. Это невзрачный квадратный белый контейнер, на котором написано «Человеческие ткани». Глаза операционной медсестры надолго останавливаются на белом ящике. Потом она переводит взгляд на медсестру, выполняющую роль трансплантационного координатора. <...>
Координатор по трансплантации органов — это человек, стоящий прямо на пересечении дорог, ведущих к жизни и к смерти. Он обсуждает возможность донорства с родственниками недавно умершего, близкого для них человека, чтобы другой пациент смог выжить. Чтобы Аарон смог выжить. За годы работы в больнице я слушаю рассказы многих трансплантационных координаторов.
Все они — медсестры с разным прошлым, они специализируются на операциях по пересадке сердца, общаются с живыми донорами или выполняют любые обязанности, связанные с различными видами донорства. Они координируют процесс взаимодействия между донором и пациентом в течение 24 часов, когда в любой момент может раздаться заветный звонок. <...>
Сердце способно биться в течение семидесяти двух часов после того, как врачи объявляют о прекращении мозговой деятельности. Координатор обсуждает это с родственниками донора и пытается помочь им осознать тот факт, что их близкий человек умер, несмотря на то что его сердце продолжает биться. Медсестра обязана их поддержать, если они решат отказаться от донорства или захотят убедиться, что сердце полностью остановилось, после чего все еще остается возможность пересадки сердечных клапанов. Человек, решивший пожертвовать свои органы, может помочь бесчисленному количеству пациентов. <...>
Я стою до тех пор, пока не перестаю чувствовать пальцы на ногах. За это время сменяются три команды хирургов, включая операционную медсестру. Проходит много бесконечно длинных часов. Несмотря на то что я еще никогда не чувствовала такой усталости, мое сознание остается ясным. Мои глаза широко открыты.
Со дня операции прошло всего несколько недель, а Аарон уже выглядит как совершенно другой ребенок. Его кожа стала ярче, кислородные трубки исчезли, а мокрый отрывистый кашель полностью прекратился. Его спальня завалена книгами, играми и карточками.
— Обожаю клубничное мороженое, — говорит он. — Раньше я никогда его не любил, а теперь готов есть хоть целый день. На завтрак, обед и ужин. И в качестве перекуса. — Аарон одаривает меня многозначительным взглядом. Он убежден, что каким-то образом перенял черты характера и эмоции своего донора. Для лечения кистозного фиброза Аарону были нужны новые легкие, хотя он гораздо чаще думает о своем новом сердце.
Не он один верит, что сердце — это нечто большее, чем мышечная ткань, клетки и клапаны. Профессор Брюс Худ, специалист по когнитивной нейробиологии из Бристольского университета, изучал данные о потенциальном доноре и то, важна ли эта информация для получателя органов. Он обнаружил, что подавляющее большинство людей негативно реагируют на возможность получить сердце убийцы. Когда я впервые об этом прочла, я задалась вопросом: а согласилась бы я сама принять сердце убийцы? И если бы мои чувства по поводу того, что мне пересадили сердце такого человека, в дальнейшем каким-то образом повлияли на мою личность, имел бы значение источник произошедших со мной изменений?
Медики почти ко всему относятся скептически, в том числе и к идее о том, что в сердце хранится память человека. Что касается имеющихся данных, они свидетельствуют о следующем: сердце — это лишь горстка нервов, мышц и химических веществ.
Результаты исследования с участием 47 пациентов, так же, как Аарон, перенесших пересадку сердца, показали, что, хотя около 15 % испытуемых почувствовали, что после операции их личностные качества изменились, даже этот факт объясняется тем, что они пережили сильные страдания и угрожающие их жизни события. Что касается домыслов о том, будто в сердце хранятся человеческие эмоции или что оно с ними как-то связано, — по большей части эти идеи основаны на рассказах о единичных
случаях из жизни.
Однако литература, живопись и философия вот уже более четырех тысяч лет пытаются выявить более глубокий смысл, заложенный в человеческом сердце, — с тех самых пор, как египтяне провозгласили, что сердце символизирует правду. По их представлениям, человек после смерти представал перед судом в загробном мире, где его сердце взвешивали, положив на другую чашу весов олицетворяющее правду перо.
Если сердце перевешивало, его съедал демон, а душа умершего была обречена вечно метаться, ища упокоения. Интересно, что должно произойти с нашими душами в современном мире, где правда ушла в прошлое. Нам нечего класть на другую чашу весов. Нельзя назвать поиск смысла непосредственной задачей медсестер, и все же это неотъемлемая часть их ежедневной работы. Медсестры, без сомнения, используют язык сердца.
Они видят, когда у пациента «разбито сердце», и, говоря о нем, используют эту формулировку. Многие медсестры видели таких людей. И лучшие из них руководствуются тем, что им подсказывает сердце, а вовсе не разум.
Аарон уговаривает меня помочь ему написать письмо матери того мальчика, который умер и отдал ему свое сердце. Письмо не должно попасть к ней напрямую: сначала трансплантационный координатор выяснит, хочет ли мать погибшего ребенка прочитать его, а потом, в случае если она согласится, обеспечит анонимную передачу письма в подходящий для этого момент. С того времени, когда я помогала Аарону писать это письмо, прошло целых двадцать лет, но я до сих пор помню написанные им строки, которые тогда рассмешили меня: «Ваш сын любил клубничное мороженое?» — и заставили меня плакать: «Несправедливо, что ваш сын умер, чтобы я выжил. Я клянусь вам, что никогда его не забуду».
Я думаю о том взгляде, которым на моих глазах обменялись операционная медсестра и трансплантационный координатор. О том, что иногда быть медсестрой — значит намывать руки, подавать хирургу инструменты и пересчитывать ватные тампоны. Иногда это значит завязывать лямки на халате хирурга, а в другие дни — протягивать ему инструмент, который он еще не успел попросить.
Ну а временами быть медсестрой — значит видеть грусть и утрату и помогать мальчику-подростку писать непростое письмо.
В конце моей смены мама Аарона говорит мне, что ему всегда нравилось клубничное мороженое, но они старались избегать молочных продуктов, потому что из-за них у мальчика усиливалась выработка слизи.
Улыбка появляется на лице его матери в тысячный раз.
— Теперь Аарон может есть столько клубничного мороженого, сколько захочет.