Когда Багрицкий умер, газеты писали, что это самая крупная потеря русской поэзии после Маяковского. Мозг его сразу отправили в лабораторию по изучению гениальности. «Смерть пионерки» читали все школьники вплоть до перестройки. А потом поэт Багрицкий оказался во втором, третьем, четвертом ряду – да так и застрял там, для одних переоцененный, для других – недооцененный.
Текст: Ирина Лукьянова, фото предоставлено М. Золотаревым
Биографы Багрицкого обычно пишут, что его детство прошло «в затхлой среде еврейского мещанства», против которого он бунтовал. Подробные сведения о семье Багрицкого содержатся в книге Моники Спивак «Мозг отправьте по адресу», и они основаны на данных опроса жены и близких друзей Багрицкого, которые в 1935 году, после смерти поэта, провел сотрудник Института мозга Григорий Поляков. Легенда о «затхлой среде мещанства» не находит подтверждения.
Эдуард Дзюбин (в документах также встречается написание «Дзюбан») родился 3 ноября 1895 года в одесской еврейской семье среднего достатка. Отец, Годель Мошкович, служил приказчиком в магазине одежды. Он пытался открыть свой магазин, но разорился и снова пошел работать приказчиком. Мать, Ита Абрамовна, была домохозяйкой. Она любила красиво одеваться и читать романы; именно она назвала мальчика таким пышным именем. Ребенок был единственным в семье, его баловали, покупали игрушки, но он играть в них не любил, зато любил вырезать фигурки из бумаги и слушать сказки. Занимался с домашним учителем, учился хорошо, разве что равнодушно относился к занятиям древнееврейским языком.
Отец однажды подарил ему птицу в клетке. С тех пор Эдуард заинтересовался птицами, а потом и рыбами – они до конца дней остались главным его увлечением. Одной из его любимых книг была «Жизнь животных» Брэма; уже в юности Эдуард мог мастерски подражать птичьему свисту и был отличным птицеловом.
Юрий Олеша писал, что Багрицкий перед самой смертью говорил сиделке в больнице: «Какое у вас лицо хорошее, – у вас, видно, было хорошее детство, а я вспоминаю свое детство и не могу вспомнить ни одного хорошего дня». Хорошенький, любимый и балованный мальчик, отличник, любитель сказок – что же случилось с ним? Откуда появилось жуткое стихотворение «Происхождение», яростный бунт против мира, в котором он рос? «Еврейские павлины на обивке, // Еврейские скисающие сливки, // Костыль отца и матери чепец, – // Все бормотало мне: // – Подлец! Подлец!»
Мама возмущалась: я никогда не держала дома скисших сливок! «Он жил на Ремесленной улице, в затхлой еврейской квартире, с громадными комодами среди темных углов… Это было очень неуютное, мертвое жилище», – пишет Олеша.
Родители хотели, чтобы сын стал инженером, врачом или адвокатом, но сам он мечтал стать художником и просился в художественное училище. Однако его отдали в реальное училище им. святого Павла, основанное при немецкой лютеранской церкви. А через год перевели в другое реальное училище – Валериана Жуковского. Первое время он учился хорошо, а потом ему надоело. Уже взрослый, на встрече с пионерами он рассказывал: «По всем предметам у меня стояли двойки, а по истории и русскому языку были пятерки». Одноклассник Багрицкого Даниил Деснер вспоминал: «Нужно сказать, что учился он не особенно успешно, но зато карикатуры на педагогов рисовал он мастерски…»
ТУДА, ГДЕ КАРАВЕЛЛЫ
Эдуард стал публиковаться в ученическом журнале «Дни нашей жизни», который издавался в гимназии Раппопорта; его редактор придумал Эде Дзюбину псевдоним – Дэзи, созданный из двух первых букв фамилии. Дэзи оказался плодовитым автором – чуть не половину журнала занимали его стихи и рисунки. Деснер вспоминает, что из училища Эдуарда исключили за «тихие успехи при громком поведении».
Вступив в подростковый возраст, мальчишка отбился от рук: стал прогуливать уроки, связался с дурной компанией. Они вместе уходили на море или в парк, где смущали парочки нецензурной бранью. Он любил ловить птиц, вместе с рыбаками ходил в море и продавал улов на базаре. Дома его пытались призвать к порядку, наказывать, но безуспешно. Отец кричал на него, он кричал на отца, мать не знала, что делать. Конфликт с благополучным миром родителей, подростковый бунт в стихах перерастает в бунт поэта против мещанской среды, в борьбу за право жить полной жизнью и делать то, что считает нужным.
Образование Эдуарда закончилось в 1916 году: после реального училища он отучился на землемерном отделении политехнических курсов инженера Лидендера. Но основное образование он получил самостоятельно, бесконечно много читая. Стихи он писал лет с пятнадцати. В Одессе в это время в моде был Северянин, и Багрицкий подражал ему, как и все. Первая публикация Багрицкого состоялась в 1914 году в альманахе «Аккорды», тогда еще он подписывал свои стихи «Э.Д.» и «Дэзи».
В 1914 году журналист Петр Пильский задумал предприятие, о котором Валентин Катаев поведал в рассказе «Первая встреча»: он решил собрать молодых поэтов и устраивать поэтические концерты в дачных театрах, развлекая скучающих дачников. Поэты получали аудиторию и славу, Пильский – деньги. Именно на отборе поэтов у Пильского встретились гимназист Катаев и Багрицкий, с этого началась их многолетняя, оборванная лишь смертью Багрицкого дружба.
Одесский краевед и литературовед Семен Лущик нашел афишу, извещающую, что 15 июня 1914 года в курзале Хаджибеевского парка состоится «Вечер поэтов», в котором среди прочих примут участие Эдуард Багрицкий, Семен Кесельман, Валентин К. (Катаев – гимназистам такие выступления запрещались, поэтому фамилию не назвали. – Прим. авт.), Анатолий Фиолетов. Фиолетов, кстати, от рождения носил фамилию Шор; псевдонимы Шор и Дзюбин выбирали вместе, выбрав по жребию два красивых цвета. С этого времени он меньше хулиганил и больше времени проводил в компании молодых поэтов.
Довольно скоро собранная Пильским компания поэтов стала издавать собственные поэтические сборники с необычными названиями и модернистскими иллюстрациями Сандро Фазини, брата Ильи Ильфа, – «Серебряные трубы», «Авто в облаках», «Седьмое покрывало», «Чудо в пустыне». Багрицкий был их постоянным автором, не только под собственным именем, но и под псевдонимами, среди которых был один женский – Нина Воскресенская.
Семен Кесельман, который участия в этих сборниках уже не принимал, в шарже «Оловянные дудки» изобразил поэтов – участников «Серебряных труб» и под шаржем на Багрицкого подписал: «Главный поэт сборника Эдуард Багрицкий (Дзюбин). Пишущий под псевдонимами: 1) Н. Гумилев, 2) Теофил Готье, 3) Леконт де Лиль, 4) Бодлэр, 5) Там видно будет». Здесь действительно точно очерчен круг чтения молодого Багрицкого, видны его поэтические ориентиры. Он сменяет романтические маски – то он мушкетер, то моряк, то бродяга, – но всегда это веселый искатель приключений.
В компании молодых поэтов Багрицкий выделялся – уверенный в себе, крепкий, с характерным одесским выговором, с ухватками уличного мальчишки и эрудицией филолога. На щеке его был шрам – след от детского пореза осколком стекла, но он казался шрамом от сабли; у него недоставало переднего зуба, но и это работало на образ бывалого человека. Отчасти это была поза, самозащита. После перенесенного в 12 лет бронхита Багрицкий всю жизнь страдал тяжелой астмой и задыхался, спасался астматолом – жег травяной сбор в блюдце и вдыхал дым.
Он рвался на волю – в далекие страны, к путешествиям, морям, ветрам, парусам, – но не умел плавать, плохо переносил качку, а мир его часто оказывался ограничен комнатой. По словам Катаева, Багрицкий проводил «большую часть своего времени на антресолях, куда надо было подниматься из кухни по крашеной деревянной лесенке и где он, изнемогая от приступов астматического кашля, в рубашке и кальсонах, скрестив по-турецки ноги, сидел на засаленной перине и, наклонив лохматую, нечесаную голову, запоем читал Стивенсона, Эдгара По или любимый им рассказ Лескова «Шер-Амур», не говоря уже о Бодлере, Верлене, Артюре Рембо, Леконте де Лиле, Эредиа, и всех наших символистов, а потом акмеистов и футуристов…».
ВЕСЕЛЫЙ СТРАННИК
Стихи, свои и чужие, Багрицкий читал замечательно. Сохранились аудиозаписи его чтения: оно замечательное, голос своеобразный, хриплый, глуховатый, богатый модуляциями.
Поэзия служила для Багрицкого тем самым воздухом, которого ему, бунтарю по натуре, так не хватало. Писатель и журналист Лев Славин писал: «Он был воздержан в пище. Почти не курил. Не пил. (Тут Славин не прав: совсем не пил Багрицкий в последние годы; в молодости мог выпить очень много и почти не пьянел. – Прим. авт.) И вообще не обладал ни одной из тех фламандских страстей, которыми он так охотно наделял своих героев. Он был путешественником в мечтаниях. Он был обжорой, атлетом, пьяницей, гулякой, ловеласом и удальцом в мечтаниях».
Он был неоромантиком – таким же, как Александр Грин и молодой Горький, – влюбленным в простор, свободу и стихию. В нем много было от горьковского босяка – и бытовой аскетизм, и веселое отсутствие всякой щепетильности. К примеру, в романе Георгия Шенгели «Черный погон» есть персонаж Кардан, прототипом которого стал Багрицкий: он является к рассказчику в гости, берет денег купить еды, присваивает сдачу, съедает всю еду и уходит. Он мог не делиться едой с женой и сыном; мог устроить гадость человеку, который ему ничего плохого не сделал. Его нормы морали определялись не то кодексом чести одесских подростков-босяков, не то философией выживания военного коммунизма: для него немыслимо было разве что обворовать товарища, отнять у своего – в остальном же и материальный мир, и человеческий был для него не особенно важен. Может быть, именно эта несформированность личной этики и не дала ему – при его феноменальной музыкальности, при поразительном таланте – стать по-настоящему крупным поэтом. По-настоящему, а не по меркам 30-х годов ХХ века, когда его стремительно канонизировали как советского гения.
Правда, в отличие от горьковских ницшеанцев, он был босяком веселым, босяком-поэтом, так что и любимые герои у него – веселые, неунывающие бродяги: птицелов Дидель, Робин Гуд, Тиль Уленшпигель…
«НАС ВЕЛ ЭДУАРД»
Осенью 1917 года в Новороссийском университете появился литературный кружок, из которого потом выросла одесская «Зеленая лампа» – поэтическое общество, в которое входили Юрий Олеша, Валентин Катаев, Зинаида Шишова, Аделина Адалис и другие молодые поэты. Багрицкий формально ни в какие общества не вступал, но его лидерство признавали все. «Мы шлялись табуном, крича стихи или издеваясь друг за другом, – вспоминала Адалис. -– Здоровые, полуголодные ребята, мы были злы, веселы и раздражительны. Нас вел Эдуард. Что скрывать! Нас томил голод, зависть к богатым, хитрые планы пожрать и пошуметь за счет презираемых жертв – богатых студентов и наивных или полусумасшедших старух. Нас томила неимоверная жадность к жизни, порождающая искусство…».
На студенческих «интимных чтениях» он читал стихи, закрыв глаза – сначала от страха, чтобы не видеть зала, потом – чтобы лучше представлять себе поэтические образы. Уже тогда он мог на спор написать за пять минут сонет на любую заданную тему – и на одном из первых чтений в битком набитой университетской аудитории справился с заданием, написав, к восторгу публики, сонет на тему «Камень».
На собрания «Зеленой лампы» Багрицкий всегда приносил что-то новое; читали друг другу свое, свирепо критиковали друг друга. Багрицкий однажды, уже после революции, объявил себя поэтическим ВЧК – комиссаром на страже хорошего вкуса. Для всех участников «Лампы» кружок стал литературной школой, а Багрицкий для многих – учителем.
Он чутко ловил ветер времени, хотя не интересовался политикой. Первая мировая обошла его, астматика, стороной, но именно ему принадлежат пронзительные строки о поколении мальчиков, ушедших на эту войну:
Печальные дети, что знали мы,
Когда, прошагав весь день
В портянках, потных до черноты,
Мы падали на матрац.
Дремота и та избегала нас.
Уже ни свет ни заря
Врывалась казарменная труба
В отроческий покой.
В начале войны он служил редактором в Одесском отделении Петроградского телеграфного агентства, печатался в газете «Южная мысль». Февральская революция подхватила его и завертела: «…передают, что во время Февральской революции вместе со всей студенческой молодежью громил полицейские участки, – пишет Моника Спивак. – Короткий промежуток времени в 1917 г. служил в милиции, главным образом из-за любви к оружию. Багрицкая передает, что, по его рассказам, много ездил в это время вылавливать бандитов вместе с матросами в «чайных домиках». Необходимо подчеркнуть, что это привлекало его исключительно своей «романтической» стороной. Литературная деятельность в это время, несмотря на все пертурбации, связанные с революцией, продолжалась».
В поэме «Февраль», которая, как сообщали друзья Багрицкого, имеет автобиографическую основу, как раз рассказывается о таком рейде в «чайный домик» – публичный дом, где герой поэмы встречает девушку, в которую давно и безответно влюблен и которая ему презрительно отказала во внимании. Впрочем, финал поэмы – совершенно вымышленный: «Там почти все правда, все это со мной было, – рассказывал Багрицкий, – когда я увидел эту гимназистку, в которую я был влюблен, которая стала офицерской проституткой, то в поэме я выгоняю всех и лезу к ней на кровать. Это, так сказать, разрыв с прошлым, расплата с ним. А на самом-то деле я очень растерялся и сконфузился и не знал, как бы скорее уйти».
В ноябре 1917 года, когда советская власть еще не пришла в Одессу, он уехал в Персию, в войска царского генерала Баратова – вероятно, в поисках приключений. Там он служил делопроизводителем в 25-м врачебно-питательном отряде Всероссийского земского союза помощи больным и раненым воинам. Научился ездить на верблюде. Вернулся, когда военные действия прекратились, – в феврале 1918 года. И до 1920 года, пока в Одессе не установилась советская власть, печатался в одесских изданиях, организовывал поэтические выступления и выступал с чтением стихов.
Молодой поэт Лев Славин пришел к Багрицкому, который жил с мамой, и запомнил его таким: «Я увидел человека худого и лохматого, с длинными конечностями, с головой, склоненной набок, похожего на большую сильную птицу. Круглые серые, зоркие, почти всегда веселые глаза, орлиный нос и общая голенастость фигуры усиливали это сходство. <…> Есть натуры закрытые, которые узнаешь исподволь, Багрицкий был, наоборот, человеком, распахнутым настежь, и немного мне понадобилось времени, чтобы увидеть, что эта зоркость и сила Багрицкого и словно постоянная готовность к большому полету были точным физическим отражением его душевных качеств».
В апреле 1919 года в Одессу вошли красные. Через несколько дней после этого литераторы на своем собрании решили учредить профсоюз. Бунин, побывавший на этом собрании, писал, что Багрицкий с друзьями кричали: «Долой! Долой! К черту старых, обветшалых писак! Клянемся умереть за советскую власть!» Александр Биск вспоминал, что Багрицкий требовал убрать председателя собрания, старого литератора Кугеля, назвал его старой вороной и потребовал дать дорогу молодым. Он действительно скоро «встал на советскую платформу», как тогда говорили. В том же апреле он вступил в Особый партизанский отряд имени ВЦИК, который скоро стал Отдельной стрелковой бригадой 14-й Красной армии. В отряде он был инструктором политотдела: писал листовки, сочинял агитки. Он, способный неделями работать над поиском самого точного слова, халтуру гнал километрами, рифмуя что угодно с чем угодно.
Он ездил с агитпоездом; Зинаида Шишова, в то время служившая в продразверстке, встретила однажды этот агитпоезд на путях, заваленных финиками, оставшимися от отступавших французов. «Эдя первый увидел и окликнул меня, – вспоминала она. – Он сидел с машинистом в кочегарке, был измазан сажей и смеялся. <…> Багрицкий насыпал мне полные карманы фиников. Конечно, это было получше французского же горохового хлеба, которым мы питались в Одессе».
В революции Багрицкий нашел ту свободную стихию, о которой написаны его лучшие стихи – в том числе дикие и вольные «Контрабандисты»: «Так бей же по жилам, // Кидайся в края, // Бездомная молодость, // Ярость моя! // Чтоб звездами сыпалась // Кровь человечья, // Чтоб выстрелом рваться // Вселенной навстречу, // Чтоб волн запевал // Оголтелый народ, // Чтоб злобная песня // Коверкала рот, – // И петь, задыхаясь, // На страшном просторе: // «Ай, Черное море, // Хорошее море..!»
Он служил в ЮгРОСТА, сочинял агитационные четверостишия к плакатам, иногда и сам рисовал. Когда Гражданская война закончилась, он принимал участие во всех одесских поэтических начинаниях – «Коллектив поэтов», «Мебос», «ХЛАМ», «Пэон четвертый»… «От Багрицкого исходило непрерывное воодушевление, – писал Лев Славин. – Будучи, как все талантливые люди, чрезвычайно щедрым, он разбрасывал темы, идеи, образы походя, в разговоре. <…> Уже тогда Багрицкий стал тем, чем он был впоследствии в Москве: неофициальным литвузом, вольным университетом поэзии на дому». Очень интересно замечание Славина о том, что Багрицкий долго и трудно пробивался к себе самому сквозь огромную поэтическую библиотеку в собственной голове: не было, кажется, такого поэта, чьих стихов он не знал бы наизусть.
НОВАЯ ЛИТЕРАТУРА
В 1920 году он познакомился с будущей женой. Лидия Густавовна была старшей из трех сестер Суок; вторая сестра, Ольга, впоследствии стала женой Олеши, в третью, Симу, Олеша был безнадежно влюблен, но она предпочла ему Владимира Нарбута. Лидия уже побывала замужем, ее супруг погиб в Первую мировую. Семейная жизнь была совершенно аскетичная – ни мебели, ни вещей, ни еды. Кровать заменяла охапка сена. Когда родился ребенок, будущий поэт Всеволод Багрицкий, у него не было даже пеленок; соседка по коммунальной квартире, увидев, что младенец лежит на грязном полу, решила, что это подкидыш. Маленькая дочка этой пары умерла от истощения; ее похоронили в степи; Багрицкий выстрелил из винтовки над ее могилой.
Друзья его перебирались в Москву. Багрицкий оставил Одессу едва ли не самым последним из всех. Катаев написал рассказ «Бездельник Эдуард», в котором с любовью, ехидством и безжалостностью рассказал о быте Багрицких, живших продажей старых вещей. Лидия Багрицкая после этого долго с ним не разговаривала. «Он был страшно беден, этот долговязый поэт, попавший в переделку неожиданных событий. Страшный лентяй, плут и авантюрист, он был достойным учеником своего легендарного учителя, славного мэтра Артюра Рембо. И хотя ему было не суждено торговать неграми, он не без успеха занимался другими делишками в том же духе, – писал Катаев. – <...> В самое короткое время он перепробовал изрядное количество профессий – от собственного военного корреспондента радиотелеграфного агентства до заведующего красноармейским клубом. Но отовсюду его выгнали, так как ни на какую работу он не годился. Он умел лишь писать великолепные стихи. Но они-то как раз никому и не были нужны. <...> Съесть полфунта колючего хлеба было для него счастьем, а посидеть в теплой комнате – невероятным, сказочным сном».
В 20-х Багрицкий работал в газете «Моряк» вместе с Паустовским. Тот вспоминал: «Багрицкий пришел в линялой ситцевой рубахе с расстегнутым воротом и в стоптанных деревяшках. Он читал свои стихи, и у него билось горло, как оно бьется у птиц, когда они поют. Он задыхался. Иногда его голос падал до шепота и свиста. Стихи были о Черном море. Строфы летели и ударялись, как птицы бьются о клетки, падали, летели снова и снова ударялись, и было ясно, что Багрицкому тесно среди этих слов, что ему, может быть, нужно заглушить море.
Сотрудники газеты – старые капитаны и масленщики с облезлых пароходов, тертые одесские репортеры и голодные машинистки – слушали стихи, боясь кашлянуть и пошевелиться. Когда Багрицкий окончил, величайший скептик боцман Бондарь глухо сказал:
– Сердце у людей заходится от такой песни».
В Москву Багрицкого вытащил Катаев. Приехал за ним в Одессу, купил ему билет на поезд и увез. Потом Багрицкий вызвал в Москву жену с сыном. Паустовский вспоминал, что Багрицкий не знал себе цены, «никогда не ходил один в издательства и редакции, а брал с собой «для храбрости» кого-нибудь из друзей. Переговоры вел главным образом друг, а Багрицкий помалкивал и улыбался».
Он уже тогда мало выходил из дома. Все мемуаристы вспоминают его одинаково: сидящим на тахте, поджав ноги по-турецки, в байковой рубахе, задыхающимся от кашля. «На тахте он был обложен книгами, чужими рукописями стихов и пустыми коробками от папирос. На них он записывал свои стихи. Иногда он терял их, но огорчался этим очень недолго». Читал «Улялаевщину» Сельвинского, писал «Думу про Опанаса», болтал с одесситами. По словам Славина, Багрицкий говорил: «Опанас» был написан из-за синкоп, врывающихся, как махновские тачанки, в регулярную армию строк». «Дума про Опанаса» – чистая стихия Гражданской войны, закрутившая мирного крестьянина Опанаса. Жуткая, вековечная, дикая музыка стихии. Потому и казалась она при любом строе идеологически сомнительной, неверной, – что нет тут правых, нет победителей, есть только сумасшедшая варварская музыка, движение стихий, оживший от злодейства Бирнамский лес или оживающая, как в «Улялаевщине» Сельвинского, земля. И «Смерть пионерки» знаменитая – это тоже гимн невероятному напряжению сил, моменту максимального ощущения живой жизни: «Но в крови горячечной // Подымались мы, // Но глаза незрячие // Открывали мы. // Возникай, содружество // Ворона с бойцом, // Укрепляйся, мужество, // Сталью и свинцом…»
ОДИНОЧЕСТВО ВЕКУ ПОД СТАТЬ
В Москве Багрицкий снимал часть дома в Кунцеве. Здесь он завел птиц в клетках и огромные аквариумы с яркими редкими рыбами. Держал собак – но со временем остались только аквариумы, на которые он мог любоваться часами. У орнитологов и ихтиологов он считался большим знатоком и гордился этим.
У хозяев была дочь Валя – та самая, что стала прототипом Вали из «Смерти пионерки». Ее двоюродная сестра Галина Северина вспоминала необычного жильца родственников, похожего на медведя гризли, его таинственную зеленую комнату – и его веселое «айда за тритонами».
Только в начале 30-х он получил двухкомнатную квартиру, где был хоть сколько-то прочный семейный быт. Он уже был признанным поэтом. В 1930 году вступил в РАПП – может быть, деваться было некуда: в 1929-м РАПП, кажется, выморил и ошельмовал чуть не всех сколько-нибудь значимых литераторов. В этом году написано самое жуткое стихотворение Багрицкого: «TBC» – этой аббревиатурой врачи обозначали туберкулез. К лирическому герою, задыхающемуся в туберкулезном жару и бреду, является призрак Дзержинского и объясняет ему мораль «века-чекиста», стоящего как часовой:
Иди – и не бойся с ним рядом встать.
Твое одиночество веку под стать.
Оглянешься – а вокруг враги;
Руки протянешь – и нет друзей;
Но если он скажет: «Солги», – солги.
Но если он скажет: «Убей», – убей.
Он убеждает биться с «матерым желудочным бытом земли» и героически умереть в этой борьбе. И умирающий герой встает и идет.
Стихи эти можно читать как искреннюю веру в новые заповеди – в пику старым десяти. Можно – как простую констатацию бессмысленной жесткости коммунистической морали, отстраненное изображение повседневного абсурда, как свидетельство дикости нового века, антивитальную философию которого надо принять. Для жизнелюбца Багрицкого это стихотворение – скрежещущее, лающее как кашель – почти смертельное, да и сам Дзержинский, посылающий героя убивать и умирать, – смертельный соблазн, черный человек, «виденье гробовое».
Когда РАПП распустили, Багрицкий был искренне рад.
В последние годы он практически не выходил из дома – чуть не любое движение провоцировало приступ астмы. Он умер от воспаления легких в 1934 году – безупречным советским поэтом, о котором немедленно стали создавать легенды. Николай Харджиев, близко знавший Багрицкого, возмущался: «Живой Эдуард был чрезвычайно мало похож на канонизированное ими чучело. Он был ленив, лжив и притом самый неверный друг в мире. <…> Это был самый неисправимый эклектик, но его юмор и неистовая любовь к стихам заставляли ему прощать многое».
Похоронили его как героя; его гроб сопровождал кавалерийский эскадрон. Это было вполне в его духе.
Очень скоро после его смерти стальной век добрался до его ближайшего круга. В 1935 году после ареста и принудительного психиатрического лечения покончил с собой друг Багрицкого, молодой поэт Николай Дементьев. В 1936 году арестовали Владимира Нарбута, друга и родственника. Лидия Багрицкая пошла хлопотать о его освобождении – и ее саму арестовали в 1937-м. В 1942 году погиб на фронте сын Всеволод.
Но было бы, конечно, неправильно, закончить повествование о Багрицком торжеством смерти. Лучше – стихами о Тиле Уленшпигеле:
Прохожий! Если дороги тебе
Природа, ветер, песни и свобода, –
Скажи ему: «Спокойно спи, товарищ,
Довольно пел ты, выспаться пора!»