Найти тему
Стакан молока

Не забывайте деда...

Дом деда Игната, построенный из толстых обрезных бревен, стоял напротив нашей старой, осевшей почти по самые окна в землю хаты. Пристроившись на лавочке возле забора, мы с сестрой Тасей могли ежедневно наблюдать, как дед Игнат, высокий и не по-стариковски стройный, выходит поутру на резное крылечко, закрывает дверь замысловатым винтовым замком, потом выносит из повети сеть и, ловко придерживая ее на плече длинным рыбацким веслом, пробирается огородами к речке. Солнце иг-рает, блестит на его яловых, хорошо промазанных дегтем сапогах, серебрит и без того серебряную дедову бороду.

Через час-другой дед возвращается назад. Походка его стала размеренней, тяжелее, поскольку мокрая сеть с пойманной рыбой полуторапудовым своим весом давит ему на плечи, пытаясь пригнуть к земле. Но дед не поддается ей, идет прямо и твердо, лишь чуть наклонив голову влево, чтоб берестяные поплавки и свинцовые грузила не терли ему шею и бороду.

Иногда дед возвращается через наш двор. Матери, которая открывает ему ворота, он, заговорщицки, хитровато улыбаясь, наказывает:

— Возьми там, под кустиком, егоза. Оставил для вас.

— Спасибо,— отвечает мать, нисколько не обижаясь за такое обращение.

Для деда Игната она действительно егоза. Ей нет еще и тридцати, хотя она мать двоих детей и директор нашей семилетней школы.

Проводив деда, мы торопимся с матерью в конец огорода, где у нас растет громадный лозовый куст, и находим там ловко нанизанную на ошкуренный прутик рыбу: щуку килограмма на полтора-два, пару линей, широкогрудого карася и до десятка красноперок. Прикрыв весь этот улов морковною ботвой или лозовыми ветками, чтоб кто-нибудь не увидел и не передал бабке Акулине, мы несем его домой, довольные и веселые.

Мать тут же принимается чистить рыбу, а мы с Тасей, воюя с котом Мурчиком, который норовит утащить красноперку, дожидаемся, когда она отдаст нам рыбные пузыри, чтоб, положив их на крылечко, звучно хлопнуть по ним голою пяткою.

Потом мы едим жареную рыбу, горячую, обваленную в ржаной муке, чуть-чуть пахнущую речкой, льняным маслом и еще, кажется, дедом. Мы глядим в окошко и видим, как он развешивает у себя во дворе сеть, как о чем-то переговаривается с бабкой Акулиной, маленькой молчаливой старухой, родившей ему пятерых сыновей: Трофима, Андрея, Василия, Алексея и Дмитрия.

Мы с Тасей знаем одного Трофима. Он иногда приходит к своему отцу, чаще всего подвыпивший и шумливый. Остальных мы знать не можем, поскольку все они погибли на фронте. Мы лишь смутно помним разговоры о том, как год или полтора тому назад к деду вдруг зашел какой-то мужчина в полувоенной форме и стал рассказывать, что будто бы он лежал в госпитале с его сыном Алексеем и что Алексей, хотя и тяжело ранен, но скоро поправится и приедет домой. Дед на радостях одарил мужчину, принесшего такую счастливую весть, чем мог: салом, венком лука, банкою меда и еще, кажется, деньгами — и стал ждать возвращения сына. Но вскоре обнаружилось, что все это обман. Мужчина, оказавшийся обыкновенным бродягой, которых много тогда ходило по деревням, узнал у кого-то о дедовом горе и заявился к нему в надежде разжиться едою и деньгами. Когда обман раскрылся, дед, говорят, не выдержал и заплакал...

После завтрака мы опять-таки отправляемся к деду Игнату. У него в повети стоит хитроумная ножная ступа, в которой дед по-соседски разрешает матери толочь просо для каши. У нас тоже есть ступа, но обыкновенная, ручная с дубовым тяжеленным толкачом. Ее давным-давно вырубил из сосновой колоды наш прадед Логвин, которого не только мы с сестрой, но даже мать хорошо не помнит. Ступу отдали в приданое бабке Марье, и она всегда этим очень гордилась, поскольку у нее было еще семь сестер, и ступа могла достаться в приданое любой из них. За долгие годы ступа, как говорят у нас, вытолклась внутри, будто отполировалась, но от этого толочь в ней просо ничуть не легче. Тяжелый это, медленный труд, который в крестьянской жизни по тяжести идет вслед за косовицей и молотьбой. После, повзрослев, я тоже немало попотел над этой ступой, добывая себе желанную пшенную кашу.

Иное дело — ступа ножная. Она чем-то напоминает нынешние детские качели, выструганные из длинной, широкой доски. С одной стороны этих качелей приделан коротенький толкач, а с другой обрубок рельса или просто камень. Становишься посередине доски, закрепленной на двух опорах обыкновенным шкворнем, и, медленно раскачиваясь, начинаешь ударять толкачом в ступу, куда уже засыпано хорошо просушенное в печи и чуть взбрызнутое водою просо.

Ножная ступа на нашей улице есть только у деда Игната, и он не всегда и не каждому разрешает ею пользоваться. Но нам дед почти никогда не отказывает...

Пока мать налаживает ступу, мы с Тасей обследуем дедов двор. Он широкий, просторный, весь заросший муражком и паляничками. В правом его углу, выходя одной стороной на улицу, стоит рубленый сарай. Заглянув в дверную щелку, мы видим, как там копошится, хрюкает над дубовым корытом здоровенный рябой кабан. Учуяв нас, он поднимает голову, угрожающе бьется пятачком о дверь, повизгивает. Мы с опаской отходим в сторону и не столько потому, что боимся кабана, сколько страшась бабки Акулины, которая может выглянуть сейчас во двор и изругать нас, чтоб мы зазря кабана, не дразнили. А потом матери за нас будет стыдно...

Мы обследуем двор дальше. Рядом с сараем стоит, держится на двух подсохах, будто на корабельных мачтах, высокая клуня. Глинобитным, чисто подметенным током она разделяется на две части: левую, где аккуратно сложенные, дожидаются молотьбы ржаные снопы, и правую, где живут у деда Игната куры. Они у него особой голландской породы, темно-коричневые, грузные. Широкий трех-угольный гребешок у петуха не свисает на сторону, а держится ровно, торчком, лишь изредка вздрагивая, когда петух, поднявшись на жердочке, начинает воинственно, громогласно кукарекать. От его крика из-под крыши, из темных запыленных гнезд срываются ласточки и сквозь специально для них проделанную в воротах дырку уносятся на улицу.

Дедова клуня для нас особенно интересна и заманчива, поскольку своей клуни у нас нет (то ли ее не было совсем, то ли она сгорела во время войны), и теперь каждый год дед ненадолго пускает нас к себе. В закуте рядом с его снопами лежит и наш урожай — две с половиной копы ржи. Мы знаем, что через несколько дней мать, захватив нас с собой, придет сюда молотить ее. Забравшись высоко на снопы, мы с Тасей будем сидеть на разостланной попоне и, наблюдая за ласточками, слушать, как мать без устали стучит и стучит цепом.

Где-нибудь в половине дня заглянет в клуню дед Игнат, держа в каждой руке по два яблока любимого нашего августовского сорта — житницы. Два яблока он протягивает нам на верхотуру, а два других бледно-розовых, чуть лопнувших возле корешка отдает матери, обязательно при этом подшутив над ее молотьбою:

— Цопаешь, егоза?

— Цопаю,— принимая от него яблоки, отвечает мать.

— Ну, отдохни малость.

— Да некогда,— не соглашается мать.

— А ты через некогда...

Дед забирает у матери цеп и, поплевав на руки, начинает молотить сам. Удары у него крепче, звучней. Все-таки, несмотря на свой почти семидесятилетний возраст, в руках у деда хранится немало еще мужской силы и ловкости.

Отдыхая, мать на несколько минут присядет на маленькой сосновой колодочке, обязательной в любой клуне, потому что с нее очень удобно веять зерно, а потом выйдет во двор, чтоб съесть яблоко. В клуне ничего есть нельзя. Иначе, если верить деду, в ней могут завестись мыши. Мы тоже, пока дед в клуне, своих яблок не трогаем. Ведь он, заметив наше непослушание, может их в следующий раз и не принести, а то и вовсе не пустит нас в клуню...

Мать съест только одно яблоко. Это мы знаем точно. А другое обязательно отдаст нам, и мы с сестрой по-честному разделим его надвое...

Но все это будет через несколько дней, а сегодня мы просто обследуем дедов двор. От клуни мы поворачиваем чуть назад к крыльцу дома, потому что дальше нам преграждает путь злой-презлой пес Валет. И хотя он сейчас коротко привязан к просторной, чем-то даже похожей на дедов дом будке, все равно страшно — вдруг сорвется. Пес этот какой-то охотничьей породы: вислоухий, черный, с двумя-тремя белыми отметинами на шее и задних лапах.

По нашим понятиям, такими бывают особенно страшные и злые белошеие волки. Валету, наверное, не полагалось бы сидеть на цепи, тем более что дед Игнат в осеннюю и зимнюю пору любит поохотиться и, конечно же, кое-что в собаках понимает. Но в деревенской жизни редко кто держит собаку только для охоты, она обязана нести и другую службу: охранять двор, сад. На Валета дед не жалуется — он свою службу знает.

В обычные дни, когда во дворе нет никого постороннего, Валет носится на длинной цепи по проволоке, натянутой между поветью и воротами, и лает на любого, кто приближается к дедовой усадьбе. До тропинки, ведущей от калитки к крыльцу, он, понятно, не достает, но все равно, если случается, что в такие дни мать посылает меня к деду Игнату за фунтом хлеба, за сковородкой или за безменом, я боязливо жмусь к стенке дома, потому что Валет, пытаясь дотянуться до меня, неистово рвет цепь, встает на задние лапы и заходится в пронзи-тельном несмолкаемом лае.

Благополучно миновав Валета, мы оказываемся в закутке дедова двора, который выходит в сад. Здесь дед Игнат хранит свои рыбацкие снасти. На невысоком заборе обычно сушится сеть или даже невод, насколько я знаю, единственный на всю деревню. В углу ровно сложенные друг на дружку дожидаются своего часа вентеря, или по-нашему, по-дедовски — жаки. На стене дома, каждый на своем месте, висят переметы, дорожки, блесны. Тут же прислоненные к крыльцу стоят самых разных размеров удочки и весла, грозно блестят на солнце отточенными зубьями ости.

Любопытно нам посмотреть и на кошару, предназначенную для ловли рыбы в затянутых водорослями озерах, и на лозовую комлю, которой дед ловит по неглубоким илистым местам вьюнов. Но больше всего нас удивляет брохало — осиновый, почти пятиметровый шест с широким, похожим на пастушью дудку раструбом на конце. Этим брохалом дед загоняет в сеть рыбу. Мы не раз видели, как он короткими выверенными ударами погружает его глубоко в воду, и оно действительно «брохает», издает гулкий, далеко слышимый звук, которого так боится рыба.

Мать размеренно и тяжело стучит в повети ступой, а мы, как следует изучив рыбацкие снасти, движемся к калитке, ведущей в сад. Он манит нас необычными янтарно-желтыми сливами, каких ни у кого больше в селе нет, всевозможными сортами яблок и груш, малиновыми зарослями и, конечно же, медом. В саду у деда Игната стоит невысокий крытый соломою омшаник, а вокруг него на земле и высоко-высоко на деревьях с десяток ульев. Дед Игнат, который в это время, случается, хлопочет возле ульев, завидев нас, снимает с лица металлическую сетку, защищающую его от пчел, и зовет любопытных гостей:

— Если руки чистые, идите сюда.

Мы с недоверием оглядываем свои руки, но все-таки движемся к омшанику — очень уж заманчиво дедово предложение. Правда, этот поход может закончиться печально — пчелы не очень-то любят, когда их беспокоит кто-либо посторонний. Хотя какие мы посторонние, мы — свои! Дед успокаивает нас, ободряет:

— Да вы не бойтесь, они не тронут.

Мы как будто не боимся, подходим поближе, но потом неподвижно застываем на тропинке, вспоминая дедовы и материны наказы — главное, от пчелы не убегать. Она ведь понимает все по-своему — раз человек бежит от нее, значит, в чем-то виноват.

Зато как награждаются наши переживания и страхи. Дед на минуту заходит в омшаник и выносит оттуда в черепяной миске несколько кусочков меда в сотах. Тася, как старшая, берет эту миску в руки, мы дружно говорим «спасибо» и уже готовы поскорей юркнуть в поветь к матери, чтоб похвастать лакомством. Но дед нас останавливает:

— Попросите у бабки Акулины хлеба.

Это, конечно, в наши расчеты не входило. Бабку Акулину мы побаиваемся, и не столько, кажется, за ее строгость, сколько за тяжелое, длящееся иногда часами и пока непонятное для нас молчание... Но деваться некуда — ослушаться деда никак нельзя.

Тася ставит миску на крылечко, заботливо по-женски прикрыв ее сорванным лопухом, и мы проникаем в сени. Чего здесь только нет! В двух самодельных шкафчиках хранятся всевозможные приправы и варенья, на стенках висят решета и восковые рамки для ульев, особо покоится возле двери на крючке каптер — здоровенный безмен, на котором можно взвесить все, что угодно, даже пуда два сена.

Но что там кантер! Под самыми стропилами на толстой цепи едва заметно раскачиваются от сквозняка диковинные весы. Две тарелки на них, будто на коромыслах, держатся на цепях чуть потоньше, а между этими цепями, между тарелками, уравновешивая и успокаивая их, ходит полукругом медная стрелка. Когда к деду приходят покупатели за медом, яблоками или рыбой, он опускает весы пониже и без обмана взвешивает на них нужный товар. Для этого у него есть множество гирь, начиная от самой маленькой, пятидесятиграммовой, и заканчивая большущей, похожей на грушу,— пудовой.

Сейчас все гири, словно выводок грибов, стоят на полу на чистой подстилке. Нам хочется их потрогать руками, а может, даже поиграть, но боязно, вдруг, заслышав наши разговоры, выглянет бабка Акулина, и тогда нам будет худо. Поэтому гири мы не трогаем, обходим их стороной, но не можем удержаться и заглядываем еще в одну, самую таинственную дверь, которая ведет в кладовку.

Там у деда устроены закрома, засеки, в любую пору доверху наполненные мукой, рожью, просом; на специально кованных крючьях висят окорока, которые дед Игнат сам коптит на яблоневом и грушёвом дыму в неглубокой яме; здесь же дед хранит мед, сушеные яблоки и груши, целые связки грибов. Все самые хорошие запахи: медовые, грибные, яблочные смешались в сенях и в кладовке у деда Игната. Тут можно бы стоять целыми часами, но нам пора отправляться к бабке Акулине.

С трудом открыв тяжелую, обитую для тепла ржаной соломою дверь, мы наконец оказываемся в доме. Бабка Акулина, оторвавшись от какого-нибудь дела, спрашивает нас:

— Вам чего, внучата?

— Дед просил хлеба,— идем мы на небольшую хитрость.

— И много?

— Два куска,— переглянувшись, отвечаем мы.

Бабка Акулина, понимая, конечно, нашу хитрость, достает из ящичка стола, по-нашему – шухлядки, сделанный из старой косы, длинный и широкий нож и отрезает нам от круглой темно-коричне-вой буханки две коврижки хлеба. Пока она этим занимается, не торопясь и даже как бы чуть-чуть величественно (все-таки в руках у нее не что-нибудь, а хлеб), мы, стоя у порога, осматриваем дедову хату.

На первый взгляд все в ней, как и в любом другом крестьянском доме: справа в углу стоит русская печка с лежанкой и обычным для наших мест поликом в пять-шесть досок, на котором удобно и не жарко спать в летнее время. С левой стороны едва ли не полкомнаты занимает стол, всегда накрытый льняной вышитой скатертью, а рядом с ним по-под стеною широкая лавка с двумя ведрами воды на ней. Над столом в красном углу висят несколько икон и на длинной латунной цепочке лампадка, которая всегда по праздникам горит неярким трепетным пламенем.

Полстены между печью и столом занимает двустворчатая дверь, ведущая еще в одну небольшую продолговатую комнату. Там тоже все для нас знакомо, привычно для глаза: резная деревянная кровать, широколистый, достающий до самого потолка фикус, гнутые венские стулья, рамка на стене с фотографиями.

Но если приглядеться повнимательней, то нетрудно обнаружить, что в дедовой хате все во многом отличается от других крестьянских домов. Во-первых, полы. В большинстве домов на нашей улице они глинобитные, холодные. У деда же полы деревянные, из широких, почти полуметровых досок. Во-вторых, окна. Мало того, что для красоты они вверху сделаны полукругом, так еще и окаймлены наличниками, на которых одна за другой бегут четыре дорожки: три узенькие по краям и одна широкая, будто борозда, посередине.

У нас таких наличников нет... Все самые привычные деревенские вещи выглядят в дедовом доме как-то основательней, крепче: и печка, и стол, и двенадцатилинейная подвешенная под потолком лампа, и ухваты, и даже откормленный на рыбе кот Васька расхаживает по комнате вальяжней и тверже, чем наш Мурчик.

— Берите, внучата,— подает нам хлеб бабка Акулина.

Мы опять заученно говорим «спасибо» и, очарованные дедовым домом, мчимся к матери в поветь.

Хорошо нам сидеть в повети на порожке, есть с черным ржаным хлебом мед в сотах, смотреть, как мать весело, совсем не по-взрослому раскачиваясь на ступе-качалке, толчет золотистое сыпучее просо. Хорошо, наверное, и матери глядеть на нас, своих, пусть и маленьких, но надежных и верных помощников...

Пройдет час-другой, и мы, передохнув самую малость, отправляемся с матерью на луг, на другую сторону речки Снови за щавелем, смородиной или по траву для теленка. И опять нам не обойтись без деда Игната...

У нас нет лодки. Вернее, она есть, но с тех пор как несколько лет назад умер наш родной дед Александр Михайлович, она, рассохшаяся и старая, доживает свои последние дни возле сарая. Играя, мы иногда забираемся под нее, гремим заржавевшей цепью, перестукиваемся друг с дружкой, кричим, и она отвечает нам гулким, но уже неживым эхом.

У деда же Игната лодок целых две. Одна маленькая, остроносая с узенькими бортами — рыбацкая, которую дед, конечно, никому не дает; и другая — громадная, тупорылая. На ней можно перевезти с того берега и вязанку лозы, и пуда три-четыре сена, и во время косовицы почти десять человек косарей.

Мы берем у деда ключ от этой лодки и направляемся к речке. Мать, ловко захлестнув на запястье сирицовый ремешок, несет ключ, а мы — весло. Каждый раз нам, понятно, хочется заполучить у деда длинное рыбацкое весло с поперечинкой на конце черенка, но он нам всегда вручает широкогрудое, коротенькое, сделанное специально для бабки Акулины. Мать, правда, от этого расстраивается не очень. Она даже говорит, что править на большой лодке таким веслом лучше: оно загребает много воды и, когда «завесливаешь», не дает лодке разворачиваться по течению. А нам чуть-чуть обидно: все-таки рыбацкое весло — есть рыбацкое...

Интересно и красиво называются у нас на лугу места по одну и по другую сторону речки: Цыганский берег, Колодное, Наспище, Раздоры, Маковое, Проездка. Если мы едем за щавелем или дикой смородиной, то мать правит лодку мимо полуразрушенной плотины на Колодное, а если по траву, то она поворачивает в дальние Велико-Щимельские луга, в Наспище и Маковое. Нам это все понятно. Ведь на ближних займищанских лугах можно нарваться на объездчика Артюшевского, самого грозного и строгого человека в селе, а на дальних Велико-Щимельских - нам вольготно и привольно, поскольку объездчиком здесь дед Игнат, здесь его, неподвластные Артюшевскому владения. Дед службу свою тоже, конечно, несет исправно. На лугу у него и летом, и зимой всегда порядок. Но для нас у деда небольшое послабление. Летом мы можем нажать где-нибудь под кустами травы-гусятника, молодого камыша или густо опутавшей лозовые заросли повилики, которую в наших краях, не знаю уж почему, но зовут берез-кой. Зимою же в самые лютые морозы, когда случается, что сена у нас в сарае ни охапки, дед Игнат, понимая нашу беду, со вздохом говорит матери:

— Как стемнеет, съездь на Маковье, набери санки.

— Из какого стога? — осторожно, боясь, что дед вдруг передумает, спрашивает мать.

— Из того, что под горою. Только аккуратно.

— Хорошо,— обещает мать.— А санки дадите?

— Дам, егоза,— добреет дед,— куда от тебя денешься?

Мать, целый день выходившая по селу в надежде купить у мужиков сена, улыбается, обнимает нас за плечи. Теперь, если нынешняя ночная поездка удастся, у нее в запасе будет еще несколько дней, и за эти дни она уж, конечно, с кем-нибудь насчет сена договорится, Мы все с нетерпением ждем вечера. Мать загодя привозит от деда Игната дубовые с широко раскинутыми билами санки. На таких санках два здоровых мужика могут привезти за один раз пудов десять сена. Но мы рассчитываем пуда на три — мать у нас, хоть и сильная, но все-таки женщина. Это мы понимаем.

Часов в семь, как только, стемнеет, мать начинает собираться в дорогу: надевает телогрейку, теплый, но не тяжелый платок, умело, по-солдатски, наматывает байковые портянки. Мы тоже тут как тут. Достаем специально просушенные для этого на лежанке рукавицы, натягиваем на ноги латаные-перелатаные бурки с галошами-бахилами, кладем в карман по куску хлеба.

— Вы куда? — останавливает нас вначале мать.

— С тобой.

— А ну марш спать!

— Не-е,— дружно защищаемся мы и не уходим, зная, что мать в конце концов нас все равно возьмет с собой. На холодном темном лугу ей с нами все-таки не так одиноко и страшно.

Подпоясавшись бечевками и ремешками, мы выходим во двор, в последний раз осматриваем санки, проверяем, все ли взяли. А взять нужно многое: вилы, толстую конопляную веревку, рубель, дубовый крючок, которым очень удобно скубти из осевшего, слежавшегося стога сено. Все это тоже, за исключением вил, конечно, дедово.

Вначале мы едем улицей, заснеженной, морозной, лишь чуть-чуть освещаемой неярким сиянием керосиновых ламп в домах, да зимними звездами, которые высоко, недоступно горят над нашими головами. В селе по дороге нам никто не встречается. Мы радуемся этому. Все-таки лучше, если мы проедем сейчас по улице незамеченными...

Возле церкви мы сворачиваем к речке и весело ступаем на твердый, будто каменный лед. Сани легко, кажется, сами собой бегут по скользкой, выдутой ветрами пойме, потом чуть тяжелеют на снежной дороге, по которой возят из-за речки сено на лошадях и волах.

— Садитесь,— неожиданно приостанавливается мать.

Мы наперебой кидаемся в санки, усаживаемся рядком на плетенной из лозовых прутьев подстилке, крепко держимся за билы. Мать для начала делает два-три неторопливых шага, словно проверяя, не свалимся ли мы на снег, а потом разгоняет санки все быстрей и быстрей. Они раскачиваются из стороны в сторону, убаюкивают нас своим скрипом и пением. На лугу тихо и студено. Лишь изредка слышно, как где-нибудь вдруг лопнет от сильного мороза льдина и как в следующее мгновение трещина в палец толщиной, словно змейка, побежит наперерез дороге. Но нам ничего сейчас не страшно: ни темноты, ни мороза, ни гулких разрывов льда, потому что рядом с нами мать. Мы с Тасей сидим в обнимку на заиндевевших санях, уже полусонные, грызем захваченный с собою хлеб и смотрим на мать, наверное, еще до конца не понимая, какая она все-таки у нас хорошая и любимая...

Возле указанного дедом стога мы останавливаемся и, стараясь не очень наследить, начинаем скубти сено: мать крючком, а мы руками. Оно такое холодное и жесткое, что это чувствуется даже сквозь рукавицы. Силы наши еще очень слабые, и мы каждый раз вытаскиваем из стога всего по тоненькой косичке осоки, гусятника или овсяницы. Но матери все равно с нами веселей и легче. Она все время хвалит нас, называет своими помощниками, говорит, что одна ни за что бы в этой поездке не справилась.

Наконец сани уложены. Мать становится впереди, а мы изо всей силы толкаем их сзади. Обратный путь самый тяжелый и опасный. Перебравшись через речку, мы ехать улицей не рискуем — вдруг Артюшевский будет возвращаться из сельсовета или из колхозной конторы,— и тогда несдобровать ни нам, ни деду Игнату. Поэтому мы направляемся домой огородами по глубокому, нетореному снегу.

Мать часто останавливается отдохнуть, беспокоится за нас — не сильно ли мы устали. Но нам ничего, щеки наши горят на морозе, носы хлюпают, мы готовы ехать дальше, тем более что уже видно окошко нашего дома, чуть освещенное огоньком низко подкрученной лампы. Бесшумно заезжаем мы во двор, затаскиваем сено в сарай и, по-взрослому отряхнув рукавицы, идем в жарко натопленную хату.

Мать сразу отправляет нас на печь, подает по чашке молока, а потом, захватив толстую коричневую книгу, присаживается рядом и, немного растягивая слова, начинает читать нам сказки про Покатигорошка, про Змея Горыныча с тремя головами, про семь сестер-лебедей. Мы засыпаем под ее тихий, ласковый голос, и, наверное, нам снится подземное царство, ключевая вода, гуси-лебеди, а еще, конечно, занесенные снегом стога на заиндевевшем ночном лугу.

Как жаль, что сейчас эти детские сны забылись...

Рано поутру заходит к нам дед Игнат в черном полушубке, отороченном сизоватой овчиной, в лисьей шапке, в неизменных своих яловых сапогах.

— Ну как, егоза? — чуть настороженно спрашивает он.

— Да вроде бы никто не заметил,— отвечает мать.

Дед присаживается на табуретке рядом со столом, прячет за пояс шерстяные собственноручно связанные рукавицы, долго смотрит в окошко на огород, где едва виднеются занесенные ночною вьюгою наши следы. Это его, кажется, немного успокаивает, он снимает шапку, тем самым как бы давая понять, что намерен сегодня посидеть у нас подольше.

Я тут же слезаю с печки, достаю бабушкин костяной гребешок и, примостившись у деда на коленях, начинаю расчесывать его бороду, покрытую капельками воды от только что растаявшего снега. Дед, несмотря на свою суровость, это баловство мне прощает. Он придерживает меня за плечи, изредка гладит по голове тяжелой, привыкшей к работе рукою и, наверное, что-нибудь говорит, может быть, похваливает, удивляясь, как я за зиму вырос. От деда пахнет овчиною, воском, он широко улыбается в от-вет на мой неуемный лепет, и тогда я вижу, какие у деда крепкие, как чесночины, зубы.

Иногда дед в такие минуты достает из кармана заячий хвостик, раз-другой проводит им по моим щекам и отдает насовсем. Дед Игнат — охотник. В зимнюю пору, зажав ружье-двустволку под мышкой, он часто бродит вместе с Валетом по окрестным лесам на самодельных кленовых лыжах. Домой дед редко возвращается без добычи — охотник он отменный. Да и Валет, истосковавшись за лето на цепи, службу свою знает...

— Ну, хватит,— наконец прерывает дед мое баловство и, по-своему огладив бороду, собирается уходить.

Мать провожает его до двери, терпеливо выслушивает наставления, что в следующем году надо насчет сена договариваться с Железняком — так жить не годится…

Продолжение следует

Tags: ОчеркProject: MolokoAuthor: Евсеенко И.И.