Найти в Дзене
Стакан молока

Танины блины

Рассказ
Рассказ

Мокрый снег шёл уже вторую неделю. Казалось, вся вселенная промокла и покрылась грязной серой жижей вперемешку с результатами деятельности человека и машин: всё плыло, хлюпало под ногами, вжикало под колесами, прилипало к лицу, забивалось под одежду, так что казалось – не весна это совсем. Не зима и не осень, а какое-то безвременное пространство провалилось в календарях между февралем и мартом. Люди ждали праздника, ждали теплого солнца и ясного неба над головой, а в ответ получали явно по своим заслугам.

Врали всё календари.

Надвигавшееся восьмое марта выглядело на этом фоне как форменное издевательство. Спасали лишь продавцы цветов, наперебой кричавшие о своём товаре на каждом перекрестке. Цветы есть, март налицо, цифра приближается довольно-таки красная, а праздника в народе не ощущается: измученные женские лица с набитыми сумками торопятся быстрее выскользнуть из трамвая под крышу подъезда, и далее – в теплую кухню к мурлыкающему телеящику и к довольным, по случаю праздника, мужчинам.

Наступивший вечер перемигивался яркими окошками на фасадах домов, пустые трамваи бороздили мутные улицы, сонные фонари вопросительно подмигивали закрытым цветочным павильонам и везде, по всему городу стояла какая-то невесомая и мокрая тишь.

*

Семёныч возвращался домой, переступая мокрые пятна таявшего грязного снега. В одной руке – старые лыжи, небрежно перемотанные синей изолентой, в другой – чемодан с инструментами, да мятый полиэтиленовый пакет. А внутри пакета — наспех завернутые в фольгу круглые, с мелкими пупырышками и дырками, как он любил, блины.

Такие пекла только Она.

Он их так и называл – Танины блины.

Перешагивая огромные лужи, Семёныч сдувал с себя быстро тающие мокрые снежинки, — руки были заняты лыжами и пакетом, — и капли, словно прозрачный бисер нанизывались на его старое ворсяное пальто. А если присмотреться, между каплями попадались вовсе и не снежинки — то катились слезы из его глаз, и невозможно было отличить, где тает снег, а где — надежды и ожидания. И в каждой снежинке, как и в каждой слезинке отливала яркими красками вся вселенная, которая, казалось, вместе с ним ёжилась от влажного холодного промозглого ветра и этого ненавистного начала марта.

А ведь еще пару часов назад Семёныч, — этот пожилой, всегда небритый, худощавый сантехник с загорелым, но довольно изможденным пенсионным лицом смешно травил байки, наливал рюмки и даже пытался… поцеловаться. Еще пару часов назад ему было так тепло и уютно, как давно не бывало. Раньше, до пенсии, в такой промозглый, холодный день он пытался еще с утра согреваться чем-то горячительным, благо наливали ему всегда и везде — сказывалось окружение «друзей», профессия, пристрастия и привычки, да и сам он, чего греха таить, любил.

Но сегодня, в гостях у Татьяны…

Да, раньше Семёныч любил выпить. А всё от желания жить полной жизнью! Он так всегда поступал: работал до седьмого пота, гулял — пока рука держала стакан, любил, заваливая женщин цветами…

Вот с последним не заладилось в его жизни. Жена (помнится, Маша), ещё лет сорок назад как-то быстро родила ему сына и пропала. Только и видели её в соседнем городе, да в соседней области. Сына «поднял» сам: воспитала бабушка, научила всему родная тетка, сестра Семёныча, а профессию дал крестный, который всю жизнь сам «крутил баранку». Так и «крутит» его сын сейчас где-то по дорогам России дальнобойщиком.

Имени у Семёныча как будто и не было: не называл его никто по имени. Просто — Семёныч. Так звали его во дворе старого полупрогнившего дома, где он владел хилой однушкой в конце длинного коридора, так звали когда-то на работе. Так звал его даже доктор в родной поликлинике, куда он захаживал за своими анализами. Несколько лет назад, доктор, посмотрев какие-то снимки и бумажки, очень тихо поведал ему о каком-то злостном заболевании, которое у него где-то там… Ну, в общем, доктор так и сказал:

— Давай-ка, Семёныч, готовься к операции. Если так пойдет дальше, года не протянешь. Сердце твоё никуда не годится.

Семёныч тогда ничего не понял, операцию сделали быстро, полгода «мариновали» в палате, потом послали в санаторий. Врачи долго смотрели какие-то бумаги, вздыхали и говорили, что операция вроде как-то и не помогла. И что надежд особых нет, такое у нас не лечится, если только за рубежом...

Семёныча как-то быстро списали с работы, вытолкнули на пенсию, ну в общем, пожил своё…

Растеряв за год всех своих друзей и знакомых, клиентов и собутыльников, Семёныч как-то сник и по целым дням сидел дома, смотрел ненавистный телевизор, не притрагиваясь к спиртному. К доктору ходить боялся, замкнулся как-то в своем пенсионном одиночестве. Соседи сторонились хмурого Семёныча, хотя делали вид, что дружили с ним – всё-таки сантехник, мало ли что. Квартира его постепенно превращалась в унылое и скучное место: нужно было делать ремонт, но сил и денег не было. Когда-то ради сына разменял Семёныч свою «трешку», оставшуюся от матери в наследство, — вот и получил в ответ осыпающуюся штукатурку, вечно незакрывающиеся двери, свистящие окна да мокрый потолок, — зато сын переехал в город и к отцу дорогу забыл.

«Обиделся, наверно… — думал Семёныч, — Обиделся…»

Понимая, что осталось ему не так много, начал прикидывать, кому отписать свою «однокомнатную гнилушку», как он её заботливо называл, да так никого и не нашел.

Никого.

«Может, Татьяне?»

С Татьяной они познакомились прошлым летом как раз в том самом санатории, куда Семёныча направили восстанавливаться. Он её сразу выделил среди других санаторных — кругленькая, полненькая, такая счастливая и весёлая, с глубокими ямочками на щеках, с песочными волосами цвета детской карамели и бездонными голубыми глазами, — она умела так зажигательно смеяться, что смех её приводил всех в состояние умиления, словно рядом с тобой смеется половина детского сада. Семёныч тогда мучился без спиртного, зато впервые в жизни пригласил женщину на свидание к старому дубу. Она слушала его не перебивая, не встревая со своими тряпками да рецептами, а потом предложила вместе… выпить шампанского. Ну тут и понеслось… — она же не знала! Семёныч правда держался, старался, не принимал более положенного, да и разговор стал клеиться мягче, теплее... Каждый вечер в санатории они заканчивали на лавочке возле старого дуба, вместе вспоминали свою жизнь, которая состояла из одних «а вот однажды…» Срок санаторного лечения подошел к концу, и оказалось, что они живут в одном городе, но на разных улицах.

*

Сегодня в гости Татьяна позвала его как-то неожиданно: она было собиралась с детьми-внуками посидеть, да те приболели, отказались. Недолго думая, Татьяна набрала телефон Семёныча, мол, если нужны старые лыжи, приходи, забирай, заодно блинами накормлю в честь праздника. Знала, что хоть Семёныч и сантехник, но без цветов в такой день не заявится, — гусар! И вправду, тот собрался быстро: единственный костюм, да выходные туфли (лет десять сносу им нет!), заскочил в гастроном, не забыв про букетик ярких гвоздик. Открывая дверь, Татьяна охала, ахала: «ну зачем же… ну не надо было, давай за стол», а сама радовалась, как девчонка…

— Чего-то я замерз совсем… есть чем согреться-то?

— Ты... про это что ли? — Татьяна показала на стол, накрытый в комнате.

— Ну-у, — не зная, что ответить, мычал Семёныч. Торопиться за стол было некрасиво. Сначала Семёныч открыл свой «струмент», — без него по привычке даже в гости не ходил, — либо кран подтянуть, чтобы не капал, либо заунывные петли на старой двери смазать.

— Давай, Тань, что ли за женский день…

— Да тьфу, ты, Семёныч, — и Татьяна заливается неудержимым детским смехом, — да пили уже за женский день-то! — Она успокаивается, вытирает уголки глаз платочком и ещё долго в её тонких морщинках прыгают мелкие зайчики теней. — Давай уж, оратор! — Таня поднимает стакан. — Ой, ну я не могу, Семёныч, ты смешной такой, как придешь… Только ты смотри… по чуть-чуть!

– Да это… это разве... – Семёныч прячет глаза, будто бы в оправдание чего-то. – Понимаешь, такая у нас, слесарей, работа – где чего починишь, так тебе уж наливают. А потом нас же и обвиняют, что пьющие мы. А мы – и он стучит себя в грудь, мы... мы...

– Давай уж, мы! Ой, не могу... — и снова от её детского смеха ему становится тепле и уютнее, словно нагромождения серых лет как камни, отваливаются, срываются в пропасть прошлого и обнажают его яркую бурную молодость, когда в доме был слышен детский смех, топот постоянно бегущих куда-то ног, и всем хотелось жить.

— Давай.

Они еще раз чокаются, пьют и каждый молча погружается в свои воспоминания.

— Ты посмотри, Семёныч, какие блины-то получились – загляденье! Прям солнышки!

Блины возвышались пизанской башней на ярко-желтой тарелке в центре стола, покрытого белой кружевной скатертью. Семёныч двумя руками, боясь разорвать, медленно снимал очередной блин, раскладывал его на тарелке, прикасался к этому маленькому солнышку руками, затем опрокидывал на блин варенье с ложки, размазывал его медленно и тщательно заворачивал тонкой трубочкой.

— М-м-м… это… опорожнять систему, представляешь, поехали? — Семеныч жевал на ходу, не останавливаясь в своих рассказах, пытаясь развеселить и без того веселую Татьяну. — А у Иваныча в доме, оказывается, шайба не того сечения. А я ему и говорю, посмотри, у тебя шайба не того сечения! А он мне: это у тебя говорит, голова, не того сечения!

Таня снова смеётся, заливается.

— Да у тебя и правда голова не того сечения! Оиииий, ой, Семёныч…

— А когда еще не было металлопластика, представляешь, систему отопления варили из черных таких труб…

Семёныч разогревался всё больше, но где-то внутри него съеживался вопрос: он было хотел поговорить с Таней насчет квартиры, да как подступиться, не знал. То ли в завещании её написать, то ли просто съехаться вместе — как лучше, не разберёшь. «Съехаться, оно конечно лучше — думал Семёныч, отправляя в рот очередной блин с вареньем. — Лучше».

Он брякнул о квартире как-то неловко и нескладно, в перерыве между блинами, ничего не рассказал о своей болезни, что-то пробубнив про квартиру, да так что Татьяна и не поняла ничего, лишь продолжала хохотать от души.

— Ишь ты, лыжи навострил-то… Съехаться. Куда? Ко мне-то? Я вона сама на десяти метрах. Да и дети не поймут. Ждут они квартирку-то. Ждут… Вот помру, так продадут и новые себе машины понакупят. Все им на машины-то свои не хватает, меняют как перчатки. Не-а, Семёныч, так не пойдут у нас с тобой дела. Тебе уж скока?

— Дак шестьдесят семь… вот… было…

— Ну! А мне скоро будет… — она на секунду замолчала, затем вскинула огромные, полные веселых искорок, глаза. — Двадцать восемь!

И снова залилась продолжительным детским смехом и только когда успокоилась, резко и прямо посмотрела на него и словно выдохнула:

— Ох, Семёныч, да какая разница… — вытерла она мокрые от смеха глаза и уже тихо, глядя куда-то под стол, сменила интонацию, как будто открылась ей какая-то неведомая тайна: — Так ты чо эта… свататься что-ли решил? А?

Семёныч помолчал, шмыгнул носом.

— А почему бы и нет. Что не люди мы, что ли? Нельзя вместе пожить, как … как люди? Вдвоём… Я бы…

Стакан подвернулся под его руку, дернулся, скользнул, вслед за рассекающим воздух локтем, видно было, как он завис над краем стола, пошатнулся, затем послышался удар, звон, хруст...

Татьяна вскрикнула, Семёныч успел лишь отодвинуться, и оба несколько секунд смотрели на пол, где остались неподвижно лежать мелкие осколки.

— Данасчаааастья! — Татьяна первая вышла из оцепенения, махнула рукой и снова залилась своим безудержным смехом. Потом поднялась за веником, быстро сгребла осколки.

— Ты, Семёныч, дурья твоя башка, серьёзно меня не воспринимай… Куда мне свататься-то с тобой, — она стояла с веником посреди кухни, вытирая пот со лба. — Раньше надо было. Дак ты, наверное, всё водку пил да закусывал?

— Ну… — Семёныч попытался задуматься, чтобы отыскать ответ на вопрос, но ответить было нечего. И он промолчал.

— А я… — Татьяна продолжала тыкать веником. — Я вон сына вырастила, дочку подняла… Да только… нужны мы им? Сын вон раз в год приезжает, да внуков привозит, — они все выросли так быстро, приедут и только свои телефоны тыкают… сидят на диване и тыкают… А дочка… Дочка вышла замуж неудачно, развестить никак не может, мается со своим оглоедом. Ой, Семёныч, всё это сложно… Куда уж теперь жизнь-то менять…

Она присела к столу, держа веник и совок с осколками, словно вспоминая, где в доме мусорное ведро…

Семёныч вдруг медленно протянул руку и неожиданно для себя тихонько положил её на Танино плечо. Просто положил и всё. Вдруг отъехали столы, раздвинулись стулья, кружевная скатерть взлетела парусом, память провалилась в какую-то пропасть, и он словно падал вместе со своими воспоминаниями вниз. Далеко вниз… Сорок лет назад, первое судорожное объятие, первая рука в руке, прикосновение к плечу, первый поцелуй… Воспоминания летели, словно кто-то быстро перелистывал несуществующий фотоальбом. Всё проносилось так ярко, что ему стало сначала тепло, затем где-то внутри зажёгся огонь, словно обожгло чем-то.

Он вдруг почувствовал, что тепло, которое он так долго искал в других, было внутри него. Но для того, чтобы этот огонь зажегся, нужна была какая-то искра. Хотя бы искорка… Сердце вдруг сильно сжалось от этой обжигающей волны чувств и воспоминаний. Он на секунду застыл, не дыша…

Татьяна, медленно раскачиваясь на стуле, с причмокиванием поглощая блины, не замечала его:

— А я блины люблю. И готовить их люблю... долго замешиваешь тесто, разговариваешь с ним.

— С кем? — тихо хрипел Семёныч.

— С тестом, Семёныч, с тестом. С ним, как с человеком, нужно говорить, лелеять его. Тогда оно свое тепло тебе обратно вернёт.

Семёныча стало медленно отпускать. Щеки его покраснели, лоб вспотел.

— А потом сковородку вот так протираешь картошечкой, смоченной в масле, и льёшь, льёшь, чтобы он круглый получился. Круг — это как наша жизнь, все по кругу бегаем… — и она опять заливается своим неудержимым смехом. — А потом складываешь вот так, хорошенько промаслив. Накрываешь, чтобы тепло хранили. Вот. — Татьяна приподнялась, подцепив блин и положив в свою тарелку. — Видишь, блин — это как солнышко, оно светит и греет. А? — она поднесла тарелку ближе к его глазам. — Видишь?

Потом они оба плакали, вспоминая о детях, смотрели фотографии, доедали блины, запивая горячим чаем и так не поговорили о квартире. Семёныч так и не решился второй раз объясняться.

Он еще долго стоял в прихожей, собираясь с мыслями, а Таня копалась в кладовке, доставая надоевшие лыжи, которые нужно было куда-то пристроить. Семёныч хотел что-то сказать напоследок, подбирая судорожные обрывки мыслей, но так и не собрался со словами, так и не объяснив, зачем приходил.

— Пойду я, Таня.

— Спасибо тебе, Семёныч.

— Да за что спасибо-то?

— За то, что пришёл. Сердце у тебя большое. Тёплое такое. Ты, Семеныч, заходи… Я следующий раз борща наварю.

Щелкнула задвижка и в нос ударила кислая влажность подъезда. Семёныч спускался по лестнице и чувствовал, что спускается во что-то холодное и мрачное.

*

Дома он вытащил из фольги блины и положил на стол. Приподнял, смахнул крошки и остатки грязи со стола, оставленные с утра. Блины легли на стол — как колода карт, круглых, «рубашкой» кверху. Сел и долго смотрел на них, внимательно изучая их поверхность, словно там было что рассматривать. Представлял себе Танины руки, немолодые, пухлые пальцы, как они осторожно снимают тонкий блин со сковородки и укладывают в стопочку. Вот жаль только кружевной скатерти отродясь у него не водилось…

— Солнце, — ещё раз вспомнил он и снова комок подкатил к горлу. Ещё и ещё раз он смотрел на блины, пытаясь в них разглядеть что-то теплое и такое важное. Но ничего не мог увидеть в этом круглом и пупырчатом блине — только дырки, словно выбоины на дороге.

— Вот так и вся жизнь, — подумал он, — круглая, как шар или блин — закругляется. Подходит к своему концу. А посмотришь глубже… — он вздохнул, — а там ничего и нет. Пустота. Дырки одни.

Холодные — казалось, они были даже вкуснее, чем теплые. Он ел их медленно, засовывая в рот по одному, не торопясь.

*

Также долго и словно засыпая на ходу смотрел на его снимки доктор на очередном медицинском приеме через неделю. Просидев над ними около десяти минут, доктор только кашлянул и что-то пробубнил о том, что болезнь вроде отступила и анализы почему-то вернулись в норму, правда таких случаев в своей практике он не припоминал. Он что-то ещё рассказывал о лекарствах и болезнях, но Семёныча это уже мало интересовало, — он смотрел за окно, туда где ярко светило весеннее солнце, зажмуривался от этого разливавшегося в нем состояния тепла и счастья и вспоминал что-то про оцинкованные трубы.

Tags: ПрозаProject: poldenAuthor: Федосов Максим