В одной версте от дороги из Борисоглеба в Ростов Великий стоит село Григорково. Когда после березовой аллеи видим его дорожный указатель, дружно крестимся с женой: «Упокой, Господи, души усопших раб Твоих Людмилы и Владимира и в селениях с праведными вчини». Не при виде храма или кладбища крестимся, как обыкновенно, а при виде синего дорожного указателя... Владимир – мой крестный, замечательный русский поэт и прозаик Владимир Григорьевич Богатырев. Он привел меня к Богу, к крещению. О нем я написал в рассказах «Во все стороны» и «Кедри Ливанстии». Но, креститься возле Григорково мы начали благодаря Людмиле, Люсеньке нашей. Да, человек она редчайший – крестная моей жены Марины Людмила Константиновна Проханова.
Люся не раз приезжала к нам в Старово-Смолино, чтобы пройти в Иринарховском крестном ходе из Борисоглебского монастыря до села Кондаково – родины преподобного Иринарха Затворника. Однажды встречал ее в Ростове. Гляжу, она стоит у вагона с незнакомой женщиной. У той – гора вещей. Сразу все понял. Люся – истинно русский человек.
В молодости я объехал много краев нашей необъятной Родины и частенько наблюдал такую картинку. Сидят в купе напротив друг друга два мужика. Русский обыкновенно спрашивает: «Земеля, из каких мест будешь?» Попутчик, кто бы он ни был – татарин, бурят, например, отвечает: «Из Улан-Удэ». Русский с сожалением: «А я из Ярославля». Немного помолчав, опять спрашивает: «А где служил?» – «В Хабаровске». Русский опять печалится: «А я в Минске». Этих вопросов он задает немало. Наконец: «А батя твой воевал?» – «Кенигсберг брал». – «А мой – Вену». Тут уж радость у обоих нескрываемая – отцы у них победители... – А в каких войсках твой служил? – В пехоте. – Так и мой в пехоте!.. Даже до объятий доходило, но до радости искренней с обеих сторон всегда. Радость, конечно, была неизбежна – столько всего друг о друге узнали, да и уже в начале разговора русский назвал другого земелей. Кто из России – тот земеля. Нам, русским, присуще искать в каждом встречном родного. Родное мы в другом человеке ищем. Это русские! Это мы! Своим душелюбным отношением утверждаем: все люди на свете – родные.
Женщины русские беседуют с попутчиками в том же духе, но более сдержанно. Люся все-таки нашла родное в соседке – та едет в село Григорково, а это по пути в наш Борисоглеб; и обрадовала попутчицу, что ее встречают на машине в Ростове и их довезут. В этом вся Люся – помочь первому встречному. Правда, на этот раз ее русскость даже раздражила – у меня позвоночник больной, а тут несколько чемоданов, баулов тяжеленных. Но скоро, слава Богу, вспомнил, что если бы Люся была другим человеком, то неизвестно, как бы моя судьба сложилась – я тоже для нее из первых встречных...
* * *
В канун нового 1983 года я получил задание от «Комсомольской правды» написать очерк о писателе Александре Проханове, ставшем лауреатом премии Ленинского комсомола. Люди мы оказались очень разные, и после часа разговора в его квартире я ничего толком не почувствовал. Он это сразу понял и, несмотря на просьбу еще уделить время, собрался в какое-то издательство. Тогда я набрался наглости и попросил остаться в кабинете часа на два, дескать, тогда появятся какие-то зацепки. Все стены кабинета Проханова увешаны фотографиями, сувенирами, даже пулеметными лентами из мест, где писатель бывал; а бывал он во многих горячих точках планеты – начиная с острова Даманский на Амуре, где мы столкнулись с китайцами, до Никарагуа, Конго, Афганистана...
Но на самом деле – понял это далеко не сразу – я остался совсем для другого; очерк о Проханове так и не написал... Александр Андреевич цепко посмотрел на меня и широким жестом: «Вот моя кровать». В это время в проеме двери мелькнула женская фигура: «А вот моя жена». Я еще не знал, что у него очень острый язык, и простодушно кивнул: «Хорошо». Проханову ничего не оставалось, как уйти – не выгонять же из дома корреспондента «Комсомольской правды»... А может и он что-то почувствовал необычное в моем появлении?..
Вскоре в дверь кабинета постучали, и хозяйка предложила перекусить. Я охотно согласился – утром выпил только стакан чаю с куском хлеба, намазанным маргарином. Пока обедали, Людмила, так она представилась, сразу начала искать во мне родное. Да особенно-то ей и напрягаться не пришлось; я вообще человек откровенный. А тут, отведав ухи из красной рыбы, рассказал гостеприимной хозяйке, как мы, моряки-пограничники, ловили на Камчатке горбушу, чавычу; как целый год не мог есть крабов, уж больно они страшно выглядели, и мой друг Вася Горобец (я его называл ласково Горобчиком) однажды разломил клешню крабовую: «Посмотри, какое мясо белое, белее, чем у курицы. Попробуй хоть один раз». Я попробовал и потом частенько жалел, что целый год не ел такую вкуснятину, ни с чем несравнимую. И икру он же научил меня есть. Вася, штурманский электрик, по совместительству еще крутил команде кино. Однажды во время киносеанса корабль наш резко накренился от волны, ударившей в борт, и все коробки с кинопленкой упали на пол и размотались, перепутались. Это сотни, а может и тысячи метров. Все моряки наши поняли, что кина не будет, и разбежались по кубрикам. Я почему-то задержался и, увидав, как Вася, которого я тогда даже не знал, как звать, ругаясь, пытается распутать пленку; понял, что ему придется в одиночестве заниматься этим нервотрепочным делом до утра. Я подошел и стал ему помогать. И так мы весело, радостно провели всю ночь. Я рассказывал о моем забайкальском Мухоршибири, где возле речки бьет из-под земли несметное множество ключей, и мы в детстве частенько искали ключ с самой сладкой водой, а Вася – о своей кубанской станице под Ейском, где весной все утопает в белом яблоневом цвете… Так родилась наша дружба.
Рассказал я Людмиле всю свою жизнь до сегодняшнего дня. Даже о том, как несколько дней назад расстался со своей женщиной. Мы встречали с ней Новый год у моего друга Юры Доброскокина в Переделкино. Он, талантливый молодой писатель, снимал там дачу, как многие выпускники Литературного института. Утром его подруга, цыганка Ляля, постучалась и поставила на столик у кровати две чашки кофе с двумя большими шоколадными конфетами «Мишка на Севере». Эльвира, так звали мою знакомую, встала, выпила чашку кофе с конфетой и вдруг, воровато оглянувшись (я, словно что-то почувствовав, прикинулся спящим), съела и второго «Мишку». Мне стало как-то пакостно на душе, и я твердо решил с ней расстаться, хотя уже шло у нас к свадьбе. Я не любил Эльвиру, но она так хотела выйти за меня замуж, так старалась угодить, что я решил: может, любви никогда и не будет (я никак не мог забыть первую жену – лет восемь после развода она снилась мне чуть не каждую ночь), а тут такая страсть, и женщина симпатичная, умная – заканчивает киноведческий института кинематографии – очень практичная, с ней так уютно. Но несчастная конфета решила судьбу Эльвиры. Наверное, она до сегодняшнего дня недоумевает, почему я вдруг прекратил с ней отношения. Я шутливо признался Людмиле, что ни о чем не жалею – Эльвира маленькая, а я люблю женщин крупных, русских.
Рассказывал я совершенно бесхитростно, точно так же, как кивнул Проханову, мол, хорошо, что есть кровать и есть его жена. Я почувствовал, что Людмила – родная душа; но мне даже в голову не могло прийти, что она, послушав мои жизненные сюжеты, мой голос, быстро поняла мою сущность. Иногда мужчины с усмешкой говорят, что женщины любят ушами. Думаю, усмехаться тут нечему – в голосе человека даже больше, чем в его глазах, выказывается вся его сущность. Другое дело, что тут нужно иметь слух тоньше музыкального – душевный...
У Люси душевный слух прекрасный. И женское чутье у нее гениальное. Она почувствовала, что двоюродная сестра ее мужа Марина словно для меня и создана. И не только потому, что она крупная, белая...
Люся видела, что сказать мне прямо нельзя – она, конечно, поняла, что женским вниманием я очень даже не обделен. Тут наш разговор, естественно, пришел к литературе: Проханов – писатель; у меня уже напечатали в журнале «Байкал» рассказ «Сапожники». По наитию Люся поинтересовалась, что я думаю о нашумевшем тогда романе-эссе Чивилихина «Память». Я посетовал, что никак не могу достать его. От радости она даже прихлопнула своей крупной белой рукой по столу. Люся мгновенно все сообразила: «У меня есть этот роман. Только он сейчас у одной женщины. Я вам дам ее телефон». Она не говорила, что хочет нас познакомить, она только обронила пару раз: «Марина – интересная женщина».
Сразу после моего ухода кинулась звонить своим подругам Гале Сырковой и Гале Можарцевой. Обе книги роман-газеты, где вышла «Память», находились у них, а не у Марины… Конечно, расписала, какой я замечательный; а расписывать Люся большая мастерица. В тот же вечер усилиями трех замечательных женщин «Память» оказалась в руках Марины. Когда я позвонил, она предложила встретиться после занятий во втором гуманитарном корпусе МГУ (там Марина преподавала после защиты кандидатской диссертации).
Люся не сказала мне, мол, ты любишь крупных русских женщин, так вот есть такая. Она просто обронила пару раз, что Марина – интересная женщина. Но настолько мы с ней сроднились за эти три часа, пока я крутил кино о своей жизни (как, наверное, сроднились с Васей Горобчиком, пока распутывали кинопленку; неслучайно я рассказал Люсе о нем), что я как-то узнал – решается моя судьба…
* * *
Она спускалась по широкой лестнице. Усталая тридцатилетняя женщина. Провела две пары вечерних лекций. В коридоре глянула на себя в зеркало и обреченно вздохнула. Уж ей-то Люся постаралась расписать меня во всех красках. Но сердце мое сразу узнало ее и наполнилось невыразимой нежностью; оно почувствовало: идет моя жена... Забрал «Память», вышли из стеклянного вестибюля на улицу. И тут я понял: сейчас, вопреки всему, мы расстанемся навсегда. Скорее всего, она, преподаватель МГУ, поедет на такси, а у меня в кармане пятьдесят копеек... Я знал, если Марина поедет на такси – значит, сердце ошиблось... Нарочито бодро произнес: «Ну, я на метро, а вы?» Она: «И я на метро». Это один из самых судьбоносных моментов моей жизни. На дворе стоял морозный белоснежный Старый Новый год – 13 января 1983. Марина разрумянилась, стряхнула с плеч усталое уныние. И, конечно, она тоже что-то почувствовала. Кажется, с бухты-барахты я пересказал рассказ «Чета» писателя Станислава Романовского. Две щуки зимой оказались после осеннего половодья отрезанными от большой воды в маленькой заводи. Наверное, они бы погибли от голода, от нехватки воздуха, но нашелся добрый человек, разглядевший рыб сквозь лед, взял их под свою опеку: долбил во льду лунки, подкармливал... Они пережили суровую зиму и так полюбили друг друга, что даже спали, прижавшись боками. А весной пришла большая вода, и щуки ушли в реку. И человек, конечно же сам Станислав Тимофеевич Романовский, добрейшая душа, подумал: «Неужели они забудут эту зиму?..»
Тогда я, конечно, не понимал, что рассказ «Чета» словно про нас с Мариной написан, и я рассказываю его промыслительно. Зима нас ожидала очень суровая, но Романовский, даже щук пожалевший, взял и нас под свою опеку… Этим рассказом, сам того не подозревая, я заложил во главу угла нашей любви надежный камень…
От счастья мы еще зашли на Главпочтамт, отправили поздравительную телеграмму любимой Марининой тете Верочке в Ленинград. Марина предложила мне выбрать цветы. Я с умыслом показал на самые невзрачные. Она согласно кивнула. Обрадовался про себя: жена будет покорная, послушная. Но это оказалось не так. И, слава Богу, покорную я бы погубил вместе с собой. Расставаясь на крыльце ее дома, неожиданно разволновался, как мальчишка, едва смог вымолвить: «Можно еще с вами встретиться?» Она достала из сумки еженедельник, и оказалось, что у нее все время расписано, и лучше прямо позвонить, когда мне будет удобно. Я, вольный художник без постоянного места работы, так напугался еженедельника, что решил, чтобы не показаться праздным гулякой и не разочаровать Марину, несколько дней не звонить. И Людмиле с испугу тоже позвонил только через два дня, мол, спасибо – «Память» великолепна, начал делиться впечатлениями, но она не выдержала: «Ну, а женщина как?» Я этих слов и дожидался: с жаром принялся расписывать, как сердце сразу почувствовало, что Марина – моя жена. Люся обрадованно воскликнула: «Так что ж ты не звонишь – она сидит плачет». Теперь мы частенько со смехом вспоминаем злосчастный еженедельник, доставивший мне столько страху, а Марише – столько горьких слез.
* * *
На свадьбе Люся произнесла веселый тост: «Не Сережка мне понравился, а его чемоданчик с металлическими уголками. (Не зная, где сегодня придется ночевать, я все время таскал его с собой.) Точно такой был у Саши в первые наши годы…» Конечно, гости поняли: Люся верит, что и у нас с Мариной все будет так же прекрасно. И мужа она лишний раз поблагодарила.
Но Люся ошиблась – у меня чемоданчик оказался не совсем такой, как у Проханова. Через несколько месяцев после свадьбы я взялся пить-гулять по-черному. Вся родня Маришина отшатнулась от нас, но Люся не могла поверить, что так чудесно затеянное кончится плохо. Чемоданчик-то все-таки с металлическими уголками. Она упрямо напрягала все силы, чтобы наша семейная жизнь наладилась. Когда Марина, отчаявшись, собиралась разойтись со мной, крестная умела убедить ее еще потерпеть. В трудную минуту я тоже шел к Люсе в их квартиру на Пушкинской площади. Она, видя мое плачевное состояние, как ни в чем не бывало, спрашивала: «Залепушку бушь?» Я, естественно, не отказывался. Люся кормила какой-то смесью зелени, фруктов, овощей, в общем, знаменитой своей залепушкой. Я сокрушался, что на этот раз Марина ушла навсегда. Она внимательно слушала, не утешала, нет, но на прощание, поглядев в глаза, произносила: «Ладно, посмотрим», – и жена возвращалась.
Вопреки родне, Люся приглашала нас на все празднества как самых близких. Когда она с детьми оформила фотостенд всего Фефеловско-Прохановского клана, то и мою карточку туда вставила. Люся просто верила в меня – я ведь ей столько рассказал о себе…
Благодаря Марининой крестной мы участвовали во многих родственных делах. Особенно запомнилось, как однажды ждали с ней на Ленинградском вокзале тетю Верочку, двоюродную тетку Саши и Марины. Кроме Люси, только она одна из всей их многочисленной родни искренне любила нас. В свои девяносто без устали слушала рассказы о нашей жизни. Удивительное создание Божье – всех любила, ни на кого и ни на что не обижалась. Отсидев почти двадцать лет в Сталинских лагерях, оставалась искренней сторонницей советской власти…
* * *
Поезд тети Верочки опаздывал, и мы с Люсей зашли в привокзальное кафе. Я так любил Маришину тетку, что мне всегда хотелось прижать ее хрупкое тельце к сердцу и гладить по голове, как ребенка. Да она и была ребенком. Предвкушая нашу встречу, я развеселился и взялся представлять Люсе картинки семейной хроники. Мы с женой люди совершенно разные – что для меня чепуха, смех, для Марины – важней важного. Люся, умевшая радоваться, как редко кто, хохотала до упаду. Как она горюет, я не видел. Думаю, это невыносимо страшно. Слава Богу, муж, дети живы-здоровы.
Люди вокруг удивленно на нас поглядывали, но Люся не могла удержаться. Не помню теперь, что именно я представлял, но что-то вроде того, как я общаюсь в Ростове Великом с продавцами. Марина, если ей грубят или просто невежливы, равнодушны, сразу разворачивается и уходит из магазина. Потому часто я беру дело в свои руки. В хозяйственном маленькая молоденькая продавщица (я называю таких пигалицами) безразличным голосом, продолжая обтачивать пилкой ноготки, отвечает, что карнизов у них нет. Я не отстаю от пигалицы: «А где они еще могут быть?» Она пожимает плечиками так, как будто я сморозил глупость несусветную. А мне нравится валять Ваньку: «Есть у вас кто-нибудь поопытнее?» Продавщица, девчонка лет восемнадцати, с вызовом: «Я не первый год работаю». Я чуть не упал со смеху: «Давно она работает – второй год…» Марина уже сердится не на шутку, но тут из подсобки выплывает пожилая матрона. Я сразу к ней: «Может быть вы, как более опытная (взгляд в сторону пигалицы), знаете, где у нас в Ростове есть карнизы?» Она без раздумий подтверждает свою опытность: «В ВИТЕ». Конечно, там оказался широкий выбор карнизов. Я показываю Люсе, как Марине уже неловко за то, что стыдилась меня в хозяйственном. Прямо при продавцах, недоуменно поглядевших на нас, победно кидаю: «Ну, что, прав я, что ищу поопытнее?» Жена краснеет, как девица. В ней уйма всяких ценных качеств, но артистизма нет ни грана. Но я уже разошелся, и в посудном, когда две пожилые сонные тетери равнодушно ответили, что прищепок бельевых у них нет, а где есть - они не знают. Я, красноречиво поглядев на Марину, спросил: «А есть у вас кто поопытнее?» На этот раз она оценила мой розыгрыш – даже слегка улыбнулась. Тетери недоуменно поглядели на меня, дескать, куда еще опытнее (им лет по шестьдесят), но я еще раз громко повторил: «Есть у вас кто поопытнее?» Они, наконец, проснулись: «В универмаге». При покупке прищепок жена уже не отворачивалась, когда я рассказал продавщице как весь день искал в Ростове более опытных. С тех пор, в очередной мой розыгрыш, Мариша смиренно признает: «Василь Макарович…» Я довольно соглашаюсь: «Шукшин». Очень я его люблю. Помните, как в «Калине красной» он разыгрывал родителей Любы?..
Так мы с Люсей хохотали, что прозевали поезд. Когда спохватились, оказалось, он уже прибыл. Побежали на перрон. Посередине платформы стояла маленькая одинокая фигурка. Меня поразило – это была не наша милая тетя Верочка, а незнакомая старуха с оцепенелыми глазами. Наша тетя Верочка, услыхав, из-за чего мы проворонили поезд, просто расхохоталась бы своим неповторимым медленным смехом, в котором ясно слышится каждое «ха». Оказывается, у нее украли в поезде чемодан. Огромный старинный, с двумя ремнями, наверное, тети Верочкин ровесник. В Москву она приезжала всегда надолго – вся Фефеловско-Прохановская родова в Москве. Гостила месяцами то у одних, то у других. Да и ей уже было девяносто лет – поэтому каждый раз она уезжала из дома почти навсегда. Оказалось, провожатый просто не взял чемодан на кухне. Их было два. Из прихожей он забрал, а из кухни нет. В отличие от меня, он не знал, что тетя Верочка всякий раз уезжает навсегда. Чемодан-то нашелся, а тетя Верочка нет – с того дня она уже навсегда осталась с оцепенелыми глазами…
* * *
Первые шесть лет мы жили, как те щуки из рассказа Романовского, отделенные от большой воды – почти все родственники не принимали нас, мы скитались по чужим углам, с работой тоже не ладилось, рассказы мои никто не хотел печатать, и я часто запивал горькую. Все у нас висело на волоске. Родственники ждали, что он вот-вот порвется, а Люся не ждала, она прикладывала все силы, чтобы не порвалось. Она никогда меня не ругала, даже не сердилась, но взгляд у нее становился такой грустный, что хотелось от стыда сквозь землю провалиться.
Правда, однажды, когда мы стали жаловаться, что жить вместе невмоготу (я тоже жаловался, мол, характер у Марины невыносимый) и мы хотим развестись, Люся неожиданно согласилась с обоими: «Ну, и правильно, чего зря мучиться и других мучить, разводитесь». Этого от нее никак не ожидали – привыкли, что она уговаривает; а она вот так. И мы сразу помирились и очень обиделись на крестную – как она так могла. Марина не так давно призналась, что до сих пор не может простить Люсе это предательство. Я рассмеялся, мол, это Люсина хитрость, но жена стояла на своем. Тогда невольно вспомнил новеллу, слышанную в далеком детстве. Телевидение до нашей забайкальской деревни еще не добралось, и я любил слушать радио. Садился на широкий подоконник возле динамика, висевшего на стене, крутил единственное колесико – громкость – и наслаждался классической музыкой и литературными передачами. Конечно, это промыслительно – мое творчество тесно связано с Радио. Почти все, мною написанное, звучало в эфире. Сначала мои рассказы исполняли актеры, но однажды знаменитый Геннадий Бортников, услышав, как я читаю, посоветовал: «Читай свое только сам ». Люся часто слушала мои передачи и звонила: «Сережка, какой же ты молодец!» Она была самая первая моя почитательница и здорово поддержала меня в начале пути. Если мою работу одобряют – моей рукой будто сам Господь водит и моим языком владеет. Если же откликов нет, то я не могу даже пальцем пошевелить…
Так вот однажды в детстве, сидя на широком подоконнике, услышал постановку. Два друга охотились в горах. Один оступился и повис на руках. Стоял такой густой туман, что свою вытянутую руку не видно. Товарищ, чтобы самому не упасть в пропасть, застыл на месте и просил несчастного продержаться немного, мол, туман рассеется, и я тебя вытащу. Не умолкая, он ободрял друга, но тот все же сдался: «Сил больше нет – я отпускаю руки». И вдруг услышал: «Отпускай, отпускай, а я заберу твою жену, твоего коня…» Туман поредел, товарищ вытащил висящего, а тот… убил своего спасителя. Не помню теперь, автор ли все разъяснил, или я сам, будучи мальчиком лет двенадцати, догадался. Пожалуй, второе. Я даже заплакал, поразившись, что спасенный ничего не понял. Выслушав, Марина согласилась, что крестная тоже применила «шоковую терапию».
Наконец, благодаря любви моих близких, на седьмой год после свадьбы, совесть во мне проснулась – Бог помог: так все страшно устроил, что назад уже ходу мне не было, только вперед. В один день я переменился: бросил пить-гулять и пошел путем христианским. Борисоглебский на реке Устье монастырь, что в трех верстах от нашей деревеньки Старово-Смолино, где я живу почти безвыездно с 1990 года, стал моей духовной родиной. Я написал непридуманный рассказ «Борисоглебское лето» об Иринарховском крестном ходе и меня теперь нередко величают певцом Борисоглебского лета. Люся, первая в нашем кругу пришедшая к Богу, окрестившая мою Маришу, конечно, преобразилась в пламенную крестоходку. Ее все в Борисоглебе восхищало: и высокие стены монастыря («даже выше, чем в Троице-Сергиевой Лавре»), и как много у нас цветов («остатков рая на земле»), «как много Неба»… Она настолько сильно любила всех и все вокруг, что везде чувствовала себя в своей стихии, сразу становилась своей. Завела множество знакомств, и потом в Москве кого-то из крестоходцев устраивала в больницу, кому-то помогала попасть к депутатам, кому – в газету к Саше… Ее восторгало, что начальник Борисоглебской милиции Борис Романович Бобылев, стоя на обочине дороги, отдавал мне честь, когда мы проезжали на машине.
На ночевку из крестного хода, как почти все борисоглебцы, приезжали домой. Люся, большая молитвенница, сразу устравивалась в светелке, в которой я теперь пишу эту повестушечку. Но я, устав всех обслуживать (до шести человек у нас на крестном ходе живало), как-то сердито буркнул, мол, любители молиться пусть молятся ночью, а сейчас надо помогать хозяевам готовить ужин, набирать на стол. Люся виновато рассмеялась: «Какой ты, Сережечка, вредный», – и пошла со мной на кухню чистить картошку. Настроение мое сразу переменилось, и я преобразился в Василь Макаровича: «Марина твоя – обманщица великая. Когда брал ее замуж, была пояском(затягивалась ремешком, чтобы выглядеть стройнее), на носочках передо мной тянулась (показываю, как Марина тянулась), а теперь стала туеском, толстенькой (я выпячиваю живот) – потому что перестала бояться, что я ее разлюблю. Много лет приучала меня к тому, что она все знает, все умеет (действительно, все знает, все умеет), а когда приучила, начала отвечать, что не знает, не умеет. Она дважды меня обманула: из пояска превратилась в туесок и, когда приучился во всем на нее полагаться, вдруг услышал: не знаю, не умею. Великая обманщица. Люся, кого ты мне подсунула?..» От души нахохотавшись, она счастлива – прекрасно понимает, что это моя благодарность ей. Но тут я вспоминаю, сколько горя горького жена от меня вынесла, и печально заканчиваю: «Слишком долго Марише пришлось на носочках тянуться – я виноват. Слишком долго ей пришлось тянуться…» Люся замирает с ножом в руке, взгляд ее останавливается, устремляется в те далекие годы – ей-то тоже от меня досталось… Если бы она дожила до сегодня, я бы непременно показал ей на кухне рядом с раковиной стопку грязной посуды после обеда. Дескать, раньше Марина ни за что не оставила бы – боялась, что разлюблю, а теперь не боится; а я, видя эту стопку, умиляюсь чуть не до слез. Конечно, Люся бы мне подыграла: «Придумщик ты, Сережка». Жаль не дожила – повеселились бы с ней от души. Она потрясающе жизнелюбива, ей все интересно, она счастливица – очень немногие люди, даже живущие в Борисоглебе, попадают в «Борисоглебское лето»; более того большинство борисоглебцев даже не знают, что такое «Борисоглебское лето». А Люся попала с первого раза и уже не могла без него жить. Что такое «Борисоглебское лето»? В двух словах не расскажешь. Одно знаю точно: все, кто ходил в Иринарховском крестном ходе и… кто любит мою прозу, попали в него…
В Люсино быванье у нас многое вместе прожито. К сожалению, запомнилось далеко не все. Вот три эпизода.
Как-то вечером пришла наша соседка Алюшка, принесла крыжовник, дескать, она тоже хоть немножечко к крестному ходу причастна. Глядя на крыжовник невольно вспоминаю другую Алюшкину ягоду, клюкву… Рассказываю Люсе. У соседки есть сын Вася. Я его очень уважаю. К примеру, спрашивает Вася, кто моему соседу сенцы ремонтировал. Я сердито отвечаю: «Ванюшка. Не доделал, бросил, пришлось самому хозяину…» Вася опускает глаза: «Ванюшка на работу к семи ездит, возвращается в восемь, а дома – огород, корова, теленок, поросенок…» И так у Васи всегда: про кого плохо ни скажи – непременно найдет, чем человека оправдать. Я, православный христианин, уже много лет первым пунктом пишу в исповеди, что осуждаю людей, а у Васи, ни разу в жизни не зашедшего в храм (разве что на отпевании покойников), нет этого греха, наверное, самого прилипчивого, самого трудноискоренимого. А как сказано: не судите и не будете судимы. Вася никого не судит, значит, и его не осудят, хотя водку пьет в три горла. Глядя на Васю, и я стараюсь отыскать в каждом человеке то, за что его можно оправдать. Бывает, и не нахожу, но в результате этого поиска уже не осуждаю, а жалею, и знаю теперь, что если всегда буду искать в человеке хорошее, то и у меня не только на этом, но и на том свете будут искать хорошее, и даже если не найдут, то хотя бы пожалеют… и не осудят. Наверное, так это?..
Продолжаю Люсе про Васю: «Алюшка как-то прибегает: Васька в скорой помощи, поехали привезем… Высаживаю его из машины, он распьяным-пьянешенек – тело по ходу движения повернул, а ноги не может. Пришлось помочь. Но и в таком состоянии что-то шепчет. Подставляю ему ухо: «Сережа, спасибо, что привез». Благодарнейший человек. А благодарных Господь, даже и грешных, тоже на том свете отблагодарит… Ни одного щенка, брошенного на дороге, Вася не оставил, значит, и его не оставят… Заходя ко мне, обязательно почту из ящика приносит – а то, дескать, дождем замочит… Мариша моя (тоже еще тот удивительный человек) после моих восторженных рассказов о Васе отзывалась всем сердцем: «Надо за него взяться».
Конечно, из-за зеленого змия личная жизнь у Васи никак не складывалась. Но однажды он вдруг завязал, сразу нашлась хорошая женщина Галя, и так славно они зажили. Алюшка радовалась больше сына, рассказывала мне тогда: «Сегодня на чердаке ела клюкву, и такая она мне сладкая показалась. Никогда такой сладкой не ела». Но Вася развязал, Галя испугалась трудностей – выгнала мужа. Так они и прожили лет двадцать раздельно. Как-то встретил ее в поликлинике. Сидит с костылем, объясняет: «Сосуд в голове лопнул». Еще не старая женщина. Рассказал Гале про сладкую клюкву. Думал, она, как многие бабы, бросившие свой тяжкий крест, пьяниц-мужей, рассердится: «Вы поживите хотя бы один день с алкашом, потом говорите…». А Галя неожиданно виновато опустила голову и вскоре сошлась с Васей…
Люся в восторге: «Сережка, обязательно напиши про сладкую клюкву». Вот и написал.
В один из чудных старовских вечеров стоим с Люсей у нашей калитки под дубом, слушаем, как цикады вовсю цикадят. Подходит Варюшка – денег занять. За нее и за ее мужа Ванюшку мы много раз брались. Тысячу раз растолковывал им, что их реальное богатство – это земля, руки умелые, что миллионы они на земле навряд ли заработают, но на хлеб с маслом, а, главное, на счастье свое – наверняка. Сначала они прислушивались. Мы придумали: если Ванюшка продержится без выпивки три месяца, то купим им корову. Пару раз, правда, Ванюшка не сдержался, но не загулял по-черному, как обычно, и мы выполнили обещание. И в чужие края за длинным рублем Ванюшка не уехал – послушал меня, мол, везде хорошо, где нас нет. Не знаю, понял ли он, что людям, думающим, что в других краях им будет лучше, везде будет плохо; все-таки не уехал… Но потом принялся пить-гулять без просыпу, ушел со скандалом из колхоза…. Варюшка, тоже насмотревшись в телевизоре на легкую беспечную жизнь, сначала поменяла корову, мол, плохая – молоко горчит. Я объяснял им, что надо не корову менять, а отношение к жизни – надо вставать рано, а не спать до девяти, скотину кормить вовремя, в стойле убирать чисто… Но они перестали слушать: сначала корову поменяли, хотя я их предупреждал: если корову поменяют, то Варюшка и Ванюшку когда-нибудь поменяет – он-то тоже плохой… Так в конце концов и вышло. И другая корова, конечно, оказалась плохая – продали кормилицу на мясо. Варюшка совсем разленилась, обнаглела, превратилась в собутыльницу мужа. С фермы животноводческой ушла. С тех пор при встрече ласково спрашиваю одно и то же: «Варюша, слышал, ты на ферму возвращаешься?» Она, не моргнув глазом, подтверждает, что весной кто-то уйдет с фермы на другую работу, и она вернется. А весной обещает, мол, осенью кто-то на пенсию собирается, и она встанет на его место… Мы хорошо понимаем друг друга. Я не могу ей прямо сказать, что от лени и пьянства пропадут они, чтобы не спровоцировать на откровенное хамство: «Да пошел ты, дядя Сережа, с этой фермой, в навозе за копейки возиться. Вон в телевизоре люди как живут…» Я давно ее раскусил, но знаю, пока она что-то придумывает, не срывается на хамство – еще не все потеряно; как бы даю ей еще шанс. В ответ на все Варюшкины придумки тяну одно и то же: «А я слышал, ты на ферму возвращаешься». На этот раз Варюшка возмущается: «Ферма закрылась – одни Кудрявцевы остались, а на другую, возле хутора, я ни за что не пойду – там теперь таджики главные». Только потом до меня доходит ее новая хитрость – теперь она имеет железное право никогда не возвращаться в колхоз: таджики-то в обозримом будущем с фермы не уйдут. Вот же хитрая лиса.
Люся, слушая наши «песни», отошла в сторонку, чтобы не расхохотаться. Она по себе знает, как я умею тянуть свою «песню». Ей я тоже когда-то тянул, мол, главное, чтобы муж, дети стали православными, а остальное приложится; а она мне растолковывала, что вот победят Ельцына, тогда у мужа появится время в храм ходить; вот научатся дети книги читать, на гитаре играть, кисть в руках держать, тогда будут с ней на всех воскресных Литургиях стоять…
Варюшка под мою песню уходит. Люся, вспоминая нашу с нею прю, смеется: «Сережка, чего ты к ней привязался, может, она не хочет на ферму…» Рассказываю во всех красках про их «горькое молоко», она сразу меняется в лице: «Во что страну и людей превратили!» Я тоже вспоминаю, во что превратили деревню, и мне становится жалко наших подопечных, и я в тысячный раз прощаю их…
Кажется, в последнее Люсино быванье после завершения крестного хода решил сходить к тете Лиде – не был у нее чуть не с весны, и стыдно вдруг стало. Говорю Марине: «Пойду тетю Лиду проведаю». Люся вопросительно глядит на меня: «Женщина-город?» В одном рассказе я написал, что тетя Лида как-то восхитилась красиво одетой приезжей: женщина-город. Оказывается, Люся запомнила. Обрадованно подтверждаю. Она решительно, так только Люся умеет – не возразишь: «Я с тобой».
В доме у тети Лиды прохладный летний полумрак. Говорю: «Чего ты в потемках сидишь?» Она спокойно: «Я не вышиваю». Вон что вспомнила-то – в России уже лет пятьдесят не вышивают. И раньше лучину, лампу засвечивали, только когда вышивали, вязали, шили – когда тонким делом занимались. Как давно все это было. Теперь редко кто тонким делом занимается. А в тете Лиде все это живо. Спрашивает она про крестный ход. Перебивая друг друга, рассказываем с Люсей, что народу теперь тысячи со всей страны и даже из-за рубежа, что на небе сразу три двойных радуги видели – никогда о таком чуде никто и не слыхивал. Тетя Лида с завистью глядит на нас: «Была бы помоложе, обязательно бы пошла». На прощание интересуюсь, не надо ли ей чего? Она ласково улыбается: «Мне уже, кроме Борисоглебских сосен, ничего не надо». Кладбище у нас в сосновом бору. Все как-то величаво, тихо, лишь песочек хрустит под ногами, да сосны вверху переговариваются о вечности. Хочу, чтобы в свой черед и меня здесь положили…
За порогом Люся восхищенно: «Потрясающая старуха. Какой язык! Какой лик! Иконы с нее писать!» Но тут замечает, что я опечалился: «Сережка, чего ты?» Я рассказываю: «Когда вижу у наших старух летом невыставленные зимние рамы – становится зябко. От старых людей лето дальше – на целую зимнюю раму, а Лета, река забвения, – ближе. Кануть в Лету! В реку забвения! До самой смерти буду зимние рамы выставлять – окна можно в лето распахнуть. Тетя Лида впервые зимние рамы не выставила…» Люся тоже печалится, но, схватив мою руку, просит: «Не забудь про рамы».
К сожалению, моя память утрачивается (в детстве, прочитав один раз, запоминал наизусть три стихотворных строфы) – больше ничего, связанного с Люсей, из глубин памяти достать не удается. Помню еще, что она почти всегда при встрече, по телефону, интересовалась: не показалась ли снова Алюшке сладкой клюква, вернулась ли на ферму Варюшка, выставила ли нынче тетя Лида зимние рамы?... Если бы Люся не напоминала, может, я и забыл бы эти «странички» нашей жизни? Память утрачивается… Если бы Люся оставалась на земле, обязательно рассказал бы ей о страшной и одновременно счастливой кончине тети Лиды. Ее ограбили и пытались убить цыгане. Сначала цыганка, торгуя всяким барахлом, разведала, где в нашем районе живут одинокие старухи, а потом они с мужем составили план. Как говорят теперь, совершая какую-нибудь мерзость: «Ничего личного, просто бизнес». Соседи предупреждали тетю Лиду: «Зря ты цыганку привечаешь, смотри, не вышло бы чего». Как в воду глядели. Несколько лет назад зимней морозной ночью цыганка постучала в окно к тете Лиде. Конечно, хозяйка, русская душа, впустила знакомую. Да она бы и первого встречного впустила; тем более, зимой. Та оказалась с мужем. Попоила тетя Лида озябших ночных гостей чаем, постелила им постель. А когда погасила свет и легла, цыган взял из-под головы подушку и придавил ею страннолюбивую хозяйку. Забрали они старушечью пенсию (и та оказалась далеко не вся – большую часть тетя Лида отдавала внуку Вовке, которого вырастила вместо матери), поставили у стены включенную плитку и ушли. Двух старух в нашем районе они уже так убили, и дома их сгорели, и все осталось шито-крыто. Соседи решили, что старухи забыли закрыть дверцу печи и оттуда выскочил уголек, или же проводку старую – такую же старую, как они сами – замкнуло… В милиции даже и дел не заводили. Но с тетей Лидой вышла осечка. Она почему-то очнулась от смерти, и дом почему-то не сгорел, хотя плитка стояла у стены, на которой три слоя обоев; такие полыхают, словно бензином облитые. А тут не загорелось почему-то, и тетя Лида почему-то оказалась жива… Думаю, милиция так ничего и не поняла, хотя цыган задержали. Они не знают того, что я знаю о тете Лиде. В детстве она играла со сверстниками в заброшенном доме раскулаченного крестьянина. И нашли они под полом икону святителя Николая. Ребятишки, воспитанные советской властью, хотели сжечь ее, но Лида не дала, принесла домой, отчистила, и мать пророчески вымолвила: «Доча, теперь Николай Угодничек будет твоим защитником». Девочка запомнила слова матери – всегда верила в Бога. И Николай Чудотворец не раз спасал ее от смерти и не дал умереть без покаяния. В больнице в одной палате почему-то оказалась Евдокия, работница нашего Борисоглебского монастыря. Она лечилась на дневном стационаре, но, увидав, что тетя Лида ложку ко рту поднести не может, решила оставаться на ночь. Рассказывала: «За день с ней умаешься, а ночью она вдруг как закряхтит, закряхтит: кто-нибудь… кто-нибудь… переверните меня. Никто не откликается, тогда уже просит прямо: Дуся…»
Конечно, Евдокия, христианская душа, узнав, что соседка крещеная, призвала иеромонаха Сергия, и он два раза исповедовал и причастил умирающую. Через три недели дома она отошла ко Господу, очищенная покаянием и причастием. По-христиански отошла.
Меня, как соседа, тоже допрашивали. Зная, что за два дня до смерти к тете Лиде наведалась знакомая цыганка, я живо представил, как все происходило. Рассказал следователю. Цыганка, конечно, не раз предлагала тете Лиде свои товары. Та, конечно, отвечала, как и нам с Люсей, мол, ей теперь ничего, кроме Борисоглебских сосен, не надо; но, жалея цыганку, шла в комнату, доставала деньги из потайного места и покупала какую-нибудь наволочку… Той того и надо было: втереться в доверие и увидеть, где деньги лежат. Милиция удивлялась: обычно при ограблении в доме все вверх дном, а здесь все в полном порядке. А зачем переворачивать, когда цыганка знала, где деньги хранятся….
Строгая следователь, недоверчиво выслушав меня, возразила: «Пока еще ничего не ясно, потерпевшая никак в память не придет». А тетя Лида была в памяти, но сначала боялась, что цыгане могут внуку Вовке отомстить… Я же не сомневался, что все так и случилось. Даже думал с горечью, что иногда и хорошие, вроде бы правильные слова, могут иметь нехорошие последствия. Я уверен, тетя Лида говорила цыганке про Борисоглебские сосны, и это развязало той руки. Цыган сразу пошел в отказ, а цыганка вскоре призналась и очень каялась, что они убили тетю Лиду. Тетя Лида своими словами, что ей скоро под Борисоглебские сосны, как бы сняла с цыганки часть будущей вины – все-равно скоро старухе помирать, ей уже, кроме сосен, ничего не надо… Я сокрушался: «Зачем она цыганке про сосны сказала?» Но когда Евдокия помогла два раза исповедовать и причастить тетю Лиду, сокрушаться перестал. Ей под девяносто, и она скорее всего умерла бы, как нехристь, без исповеди и причастия. Внук Вовка – очень хороший человек, весь в бабушку, но в Бога тогда не верил, в церкви бывал только на отпеваниях и, конечно, священника бы домой навряд ли привез… Но почему тетя Лида прошла через такое страшное? Думаю, за грехи, общие многим женщинам при Советской власти: жила с обоими мужьями без венчания в церкви и, оставшись вдовой после первого мужа, еще грешила с молодым мужиком-постояльцем, и аборты, наверное, как почти все тогда, делала, и, как все колхозники, материлась (недаром говорили: матерится, как колхозник), а каждый мат – стрела в сердце Богородицы… В общем, расплатилась она за Советскую власть. Зато внук Вовка, потрясенный случившимся, к вере теперь относится с уважением. И еще тетя Лида, умершая по-христиански, спасла около тридцати старух! В списке, найденном у цыган, намечалось ограбить больше тридцати человек! Если бы тетя Лида не осталась жива, они бы наверняка продолжили свой страшный бизнес… Однако доказать их вину оказалось непросто. Цыган все отрицал и утверждал, что цыганка хочет от него избавиться ради другого мужика. А она, кроме слов, не могла привести ни одного доказательства, что они были в ту ночь в Старово-Смолино. Но, мучимая совестью, уж так ее тетя Лида привечала, цыганка все-таки вспомнила: «Когда мы уходили, возле дома, где дуб у калитки, сзади подбежала собака и неожиданно залаяла. Я с испугу бросила фонарик в сугроб…» Милиционеры привезли суточников – те перекидали тонны снега, но синий фонарик нашли. И цыган тоже признался в содеянном. Наверняка залаяла наша рыженькая Пальма (дуб у калитки – возле нашего дома), раньше бездомная собака, которую мы пожалели и стали считать своей. Ее звонкий лай только и слышен ночью: добросовестно она свой хлеб отрабатывает…
Думаю, Люся простит меня, что я так много строк посвятил тете Лиде. Крестная восхищалась ее речью и очень переживала, что нынешние люди разучились говорить по-русски… Уверен, Люся тоже бы открыла дверь ночному путнику…
* * *
В начале двадцать первого века Прохановы перебрались из центра Москвы в Подмосковье. В их квартире на Пушкинской площади мы с Маришей имели счастье бывать частенько, а в Афанасово уже очень редко. Жизнь наша пошла ладно – мы попали в Борисоглебское лето…
Когда Люся сообщила, что они переехали, то, как бы стесняясь перед нами своего достатка, назвала двухэтажный дом «пристроем». Увидав его, я невольно рассмеялся: «Пристрой, говоришь…» Для нас, живущих в трехоконном деревенском домике, этот небольшой двухэтажный «пристрой» показался дворцом. Потом я нередко подтрунивал над Люсей: «Как вы там в пристрое поживаете?» Она смущалась, делала вид, что не понимает, о чем я говорю. А может и вправду не понимала. Люся художница не просто по образованию, но по всей своей натуре. Как великолепно оформила наше с Мариной знакомство! Как художественно! Конечно, она сразу увидела, что дом их, составленный из блоков, с плоской крышей, действительно похож на пристрой. Думаю, было и то, и это: и стеснение, и глаз художника. На склоне лет Люся даже начала писать духовную прозу. Православные очень любят излагать свои мысли и чувства на бумаге, а дар художника – редчайшее явление. У них же чаще никакого художества, сплошное прямое излияние того, что жизнь с Богом прекрасна. Я не спорю, сам это испытал, как редко кто, но считаю, о Боге надо писать еще художественнее, чем о людях, ведь Господь наш прежде всего Сам Художник. Почитайте апостолов, Иоанна Златоустаго, Соломона Премудрого, псалмы Давидовы… Это величайшая художественность, до которой даже Толстому с Достоевским далеко, как до Неба. В «Анне Карениной» Толстой обронил, что Левин, не видя Кити, чувствовал, что она здесь, на катке; так чувствуют солнце, не глядя на него. У Толстого таких солнечных образов немало, а у Давида, Соломона, апостола Павла, Григора Нарекацы – Солнце, Бог в каждой строке…
Нынешние православные, как добрые дети, хотят поделиться с другими своим богатством. А богатство-то, действительно, несметное. Да и разве можно обижаться на ребенка, протягивающего тебе свою любимую игрушку… Люся с первого раза почувствовала мое отношение и больше не читала по телефону свои духовные творения. Да и не до творчества ей стало – хвори навалились. Каждый год, обещая вновь приехать на крестный ход, она не приезжала. Я звонил ей зимой, напоминал, что в углу нашего Старовского дома сиротливо стоят ее кроссовки – хозяйку дожидаются. Я не убирал их даже после того, как у нее обнаружили злокачественную опухоль… Мы с Маришей сорок дней читали ради Люси акафист святителю Николаю. Но, конечно, вымолили ее из смерти батюшка и прихожане Афанасовского Троицкого храма, благотворителем которого Люся стала сразу после переезда.
Передышка оказалась недолгой – года через три опухоль снова появилась. Мы снова читали акафист святителю Николаю, снова звали Люсю в Борисоглеб, чтобы приложиться к многочисленным святыням, окунуться в купальне на колодчике Ирирнарховом, но она, прекрасно зная, как у нас много Неба, как много народу исцелилось на колодчике, почему-то уклонялась. Правда, однажды тихо произнесла мне: «Пожила я. Все уже в моей жизни было…» Но мы тогда не поняли ее. Мы надеялись, что и на этот раз крестная выкарабкается. Проезжая Григорковский дорожный указатель, я невольно вспоминал ту нашу поездку в Григорково и печально произносил: «Глупенькая наша Люсьтя». У нас в Ростовско-Борисоглебских местах старые люди еще говорят так: «Люсьтя, Васьтя, Колянтя… Нынче у нас луку-ти, чесноку-ти…»
Только после смерти Люси понял, почему она уклонялась от излечения – Люся решила принести себя в жертву ради своего мужа, детей, внуков. Слишком они к земному прилепились. Неслучайно я тянул свою песню, мол, главное, христианами стать, а остальное приложится. Люся же упрямо, никого не слушая, тянула свою – старалась научить детей играть на гитаре, рисовать… Конечно, она гораздо лучше меня знала своего мужа, своих чад, их способности, характеры. Мужу во всем помогала, и он ныне один из видных писателей, государственников. И все трое детей выросли очень способными к музыке, живописи, литературе. Дочь Настя любовно покоит седины отца, сыновья Василий и Андрей помогают родителю в его газете «Завтра»…
Во второй раз Людмила Константиновна Проханова уже не сошла с намеченного пути – пострадать ради близких. Жертвы зряшными не бывают. Тем более такие великие: положить душу свою за други своя. На поминках сын Андрюша вдруг увидел, что в гробу мать улыбалась. И говорил об этом безо всяких сомнений. И Александр Андреевич Проханов, раньше в своей газете не особенно церемонившийся с Православием, теперь частенько его защищает. Во всяком случае, подходит с рассуждением, бережно…
Люсина дочь Настя, и внешне очень похожая на мать, тоже художница до кончиков ногтей. Увидав у нас икону преподобного Герасима Иорданского, где лев стоит, положив левую больную лапу на колено святому, воскликнула: «До чего же они похожи!» И я увидал: лев и человек похожи, как братья. Два гривастых льва Земли Обетованной! Царственный монах и царь зверей! До Насти это было для меня сокрыто… Я понял, почему так люблю именно эту икону преподобного Герасима…
Теперь Настя поет на клиросе в мамином храме, звонит в колокола – пригодилась Люсина музыка…
* * *
В последний раз мы с Маришей видели Люсю в августе 2011 года в Афанасово за месяц до кончины. Сестра с братом ‑ Марина с Сашей ‑ расположились во дворе под березой, где вскоре он будет сидеть возле гроба со склоненной головой; а мы с Люсей устроились в доме в гостиной. Она спросила, слышал ли я Васины песни, я покачал головой: «Нет, не слышал». Вася не пел, он отводил русскую душу:
Майские жуки не дают мне спать,
Майские жуки, да все бы вам летать.
Все бы вам летать меж березами,
Песенки жужжать нетверезые…
Я пришел в восторг: «Ай да Вася, ай да молодец! Конечно, нетверезые. В мае на Руси все цветет, все благоухает до головокружения любовного. Какой тут сон! Образность просто библейская… От одного этого летанья меж березами с только что распустившимися клейкими зелеными листочками захмелеешь…» Конечно, Люсю мое восхищение обрадовало – все-таки не зря она тянула свою песню. Мы с ней всю жизнь отстаивали каждый свою правоту, а тут я как бы признал, что и Люся верный мотив вела… Но заныла моя правая больная нога, и Люся предложила лечь на тахту. Понимая, что и ей сидеть тяжело, я показал рукой на соседнюю: «Ты тоже ложись». У них две тахты придвинуты друг к другу в виде буквы г. Она легла головой к моей голове. Мы слушали прекрасные Васины песни, любовались на Сашин большой портрет кисти Ильи Глазунова и вспоминали, как я вошел в их дом с чемоданчиком с металлическими уголками. Кажется, пролистали всю книгу нашей жизни. Если даже что-то и пропустили, но в голове, в душе у обоих все пронеслось. Это знаю точно. На сердце стало светло-светло… Вдруг Люся дотронулась до моего локтя. Вернее, не дотронулась, а подержала на нем руку. Сразу понял: поблагодарила, что, будучи первым встречным, я не подвел ее – стал настоящим мужем, писателем, православным. Ведь, конечно, она очень рисковала, беря на себя такую смелость и ответственность, что свела с Мариной первого встречного. И, конечно, Люся попрощалась со мной, она почувствовала, что это наша последняя встреча на белом свете. Не случайно Вася нам спел:
Майские жуки будут все жужжать,
А березоньки – листьями шуршать.
Только слушать их мне не суждено.
Я прилег поспать на речное дно…
Но по телефону я с Люсей еще один раз поговорил. После Афанасово мы сильно горевали, что крестная наша уходит, и решили с Маришей предпринять еще одну попытку вытащить ее из смертного омута. Я позвонил. Вспомнил, как мы с ней хорошо полежали голова к голове, как всю жизнь будто второй раз прожили, но на уговоры вместе помолиться в Борисоглебе о ее здравии, окунуться в святом источнике Иринарховом Люся никак не поддавалась. Я не отставал, и она устало промолвила: «Приеду, если только до машины дойти смогу…»
Стало ясно: крестная уже никогда не приедет – она готовится к отходу из бренного мира. Мариша моя тишком взяла из шкафа какие-то книги, села к своему столу и вскоре показала мне несколько писем о смерти святителя Феофана Затворника Вышенского: «Это для Люси». В самом начале нашего воцерковления мы с женой вечерами читали вслух книги святителя, и наш путевождь помог без гибельных пробоин провести семейный корабль по бурному морю житейскому. В трудную минуту всегда находили в его творениях ответ… на первой же открытой странице… И на этот раз святой не подвел. На похоронах Люси ее сиделка Тамара Николаевна со слезами обняла мою жену: «Марина, вы себе представить не можете, как Феофановские письма помогли нам. В последние дни мы читали их не один раз…» Когда я приступил к работе над «Первым встречным», попросил Маришу найти «письма для Люси».
Своим спокойным, неторопливым голосом святой беседовал со смертельно больным: «… Где будете праздновать Пасху? Если б оставлено было на выбор, конечно, выбрали бы, где лучше… но как все в руке Божией, то нам остается исповедовать: там и так, где и как угодно будет Господу… Буди воля Твоя, Господи!» Вдумайтесь только, святитель обращается к человеку, со дня на день ожидающему смерти: «Где будешь праздновать Пасху?» Будто бы смерти вовсе нет, а дело только в том, где праздновать Пасху: на земле или на Небе! Да, смерти для православного никакой нет, а есть только празднование Пасхи на земле или на Небе. Конечно, лучше бы на Небе! И здесь, и там для нас совершается только одно – Пасха, воскресение Христово… И в нашей власти праздновать или не праздновать… Большая часть человечества не празднует…
Далее, зная, что человеческая немощная плоть может содрогнуться от близости смерти, Феофан подает непобедимое орудие против страха: «… Кто силен сказать: Аще пойду посреде сени смертныя, не убоюся?.. – Тот, кто нудил себя и нудит еще – постоянно быть с Господом». Если бы он сухо напомнил умирающему прописные истины, которые тот, кажется, и без него знает, мол, молись, читай Евангелие, исповедайся, причащайся, то, может, и не прибавил бы ему мужества, а святитель художественно показал, что молитвы, таинства – это не просто чтение духоносных текстов, но это и есть пребывание с Господом, а кто с Ним пребывает, тому даже сень смертная не страшна. «Сень смертная» – это всего лишь тень. Жизнь и смерть неразделимы, как человек и его тень. Смерть всегда преследует нас по пятам, как тень. Но нам ли, православным, пребывающим со Спасителем, бояться теней! Упадет она на тебя на один миг, а потом такое Солнце засияет, какого глаза не видели…
Что более всего мучает отходящего? Конечно же: что там? И святой Феофан решительно отметает эти мучения: «Там встретят тебя батюшка и матушка, братья и сестры… Поклонись им и наши передай приветы… Так не ужасайся, видя приближающуюся смерть. Она для тебя дверь в вечную жизнь… День-другой, и мы за тобою. Скоро свидимся». Там не ужас неизвестный. А там – батюшка и матушка… И святитель не просто утешает, но он, вдумайтесь, обращается с просьбой к умирающему: поклонись и наши передай приветы. И в другом месте еще просьба к стоящему на пороге смерти: «…Если уж отойдете, и улучите часть спасаемых, – и о нас Бога молите, да даст нам покаяться и исправить жизнь свою». Тут даже и мысли о смерти нет – тут наказы, просьбы – тут жизнь! И вообще, говорит Феофан «день-другой и мы за тобою» – Пасху Небесную праздновать!
* * *
Одиннадцатого сентября 2011 года ночью сердце мое вдруг расколотилось до изнеможения. Когда-то я раздражался, если не мог заснуть, а потом, для успокоения, взялся читать молитву Иисусову и молитву о всех православных, и они открыли мне глаза: бессонницей Бог предостерегает о какой-то опасности, подсказывает, что надо молиться, и беда минует. Ночная-то молитва до Бога самая доходчивая. Обычно прочитаю два-три раза, и мысль надолго куда-то на землю опускается, снова читаю два-три раза, и снова на землю опускаюсь… Раз десять молитвы произнесу, но и этой малости хватает – днем чувствую себя бодро и уже не раздражаюсь… И в эту ночь с двух до четырех пытался хоть чуточку подняться… Утром позвонили – в три часа умерла Люся. Нет, не умерла – отправилась праздновать Пасху на Небо. Ведь сам святитель Феофан Затворник Вышенский ей это пообещал в своих письмах – не напрасно же, не случайно ей читали их в последние дни…
На погребение нас с Маришей вез на Люсиной машине (крестная ездила на ней только в храм – больше ей уже никуда не надо было) сосед Слава. Конечно, Люся дружила со всей округой и почему-то все друзья – люди замечательные. По виду Слава наших лет, рожденный в конце сороковых или начале пятидесятых. Машиной управлял не одной рукой, а одним пальцем, и не глядя. Так стреляют за спину на звук. Подумав, что он и это, наверняка, делает отлично, я улыбнулся: «Вы не из разведки?» Он с уважением посмотрел на меня: «…Был в Афгане…» На обратном пути возле Люсиного «пристроя» Разведка, так я его стал называть, глядя на группу парней, обронил: «Напрягают они меня…» Конечно, напрягала Славу, доблестного защитника Родины, вся наша тухлая безобразная жизнь сегодняшняя, но начался его уход именно с того, что один парень пнул его в пах… И Разведка, как русский воин в песне Василия Проханова, «прилег поспать на речное дно…»
У ворот кладбища Саша вдруг наклонился и стал нюхать мои цветы. Я же произнес: «Как Люся цветы любила. Да она и сама была прекрасный цветок». Неожиданно между нами очутилась Танюша, внучка Прохановых. Строго глянула на меня: «Почему была. Она есть». Мне даже стыдно стало: маленькая девочка мудрее меня оказалась. У христиан все живы – Бог не есть Бог мертвых, но живых. Обескураженно промолвил: «Молодец. Тоже плод Люсиной веры».
Конечно, Люся – прекрасный цветок. Потрясающе красива не только душевно, но и внешне. Она превосходила других женщин как алый степной мак превосходит садовые цветы. Те сразу меркнут рядом с ним. Когда Люся с Сашей шли по Центральному Дому литераторов, все мужчины просто замирали на месте от восхищения, а женщины – от зависти. Наш старший друг Романовский становился на колено, целовал ей руку: «Графиня!..»
Возле могилы Саша обнял подругу дочери Иру Науменко и рыдал: «Ты тоже страдалица наша…» Ира больше десяти лет ухаживает за пребывающим в коме мужем Андрюшей. Всю свою молодую жизнь отдала ему. Пришла ко Господу – без Него такое не вынести!.. И многие близкие Андрюши пришли… Я начал класть за него земные поклоны – с тех пор за некоторых близких кладу каждый день. Андрюша тоже жертва, за нас принесенная…
За поминальным столом я рассказал, что, как многие из присутствующих, тоже был для Люси первым встречным. Один поведал, что познакомился с ней в лесу, собирая грибы, и подружился на всю жизнь. Конечно вспомнил я про металлические уголки на чемодане, про то, как Люся, любящая людей до ненормальности, однажды после Иринарховского крестного хода отдала все наши продукты первым встречным крестоходцам, и мы, вместо праздничной трапезы у святого колодчика, остались на весь день несолоно хлебавши; как сначала рассердились на нее – это показалось чрезмерным, а потом много лет вспоминали с нежностью, и я ласково произносил: «Наша Люсьтя. Наша любимая Люсьтя…» Глядя на нее, я лишний раз убедился, что сердце несравненно больше головы. Голова должна понимать, а Бога человеку понять невозможно. Голова человеческая Бога вместить не в состоянии. Условия ей определенные требуются. Сердцу же никаких условий для любви не нужно, потому оно вмещает даже невместимого Бога! Любовь безусловна.
* * *
В последний приезд в Старово-Смолино Люся, когда Марина накладывала ей в тарелку еду, наливала в кружку чай, вместо русского хватит говорила татарское балды. У домашнего очага Прохановых много замечательных людей отогрелось от стужи девяностых годов двадцатого века…. Видимо, кто-то из них говорил балды, и ей хотелось почаще вспоминать этого человека. И, конечно, Люся – озорница. Она всегда вносила в жизнь веселую светлую ноту. Ее художественная натура не терпела угрюмости, чопорности, сухомятки. За несколько дней до смерти Люся так поблагодарила Васю, удивительно заботливого сына, закупившего ей приспособление для удобного принятия ингаляций; она произнесла: «Вася, ты – приспособленец…» Улыбнуться губами у нее уже не было сил, зато улыбнулась душевно…
Вслед за Люсей я тоже нередко говорю балды вместо хватит. Марина даже как-то сделала мне замечание, мол, что ты заладил: балды, балды… Я не стал ей напоминать, что такое крестная в нашей жизни (это жена и без меня прекрасно знает), а сказал, что хочу, чтобы Люся почаще находилась с нами, вопреки ветхозаветным пророкам, утверждавшим, что умершие не имеют своей части среди живых. Счастье – от слова часть. Мол, умершие не имеют счастья быть вместе с живыми. Да нет, конечно, не вопреки пророкам – потому они и пророки, что никогда не ошибаются; а потому, что ветхозаветные жили до воскресения Христова; тогда все люди, умирая, попадали в ад, даже святые. Нет у страдающих в аду счастья пребывать вместе с живыми и доныне. И это у них отнято – как сказано: «а у неимеющих отнимется и то, что имеется»… У жителей рая есть такое счастье – «имеющим же еще прибавится»…
Нынче летом на день рождения Люси я особенно часто произносил: балды, и Мариша уже не одергивала меня. Вдруг звонок. Взял трубку – Сааша: «Сережа, ты?» Я ему рассказал про балды, он даже невольно рассмеялся, потом произнес: «Люся очень тебя любила». Как же она могла меня не любить, когда я – самое выстраданное ее детище. Изо всех подопечных со мной было тяжелее всех; да и результат, смею думать, превзошел все ее ожидания… Потому еще сильнее полюбила.
* * *
Проходят годы, а Люся имеет счастье быть среди нас. И не только потому, что я теперь всегда вместо хватитговорю балды. Когда гуляю по берегу нашей чудной реки Устье, обычно отдыхаю возле одного маленького острова. На нем – старая ракита. Ее нижняя, самая длинная, самая роскошная ветка протянулась над самой водой почти до большой земли. Эта ее тяга к большой земле, к материку (она-то на острове) удивительно прекрасна. Ветка прямо над водой. Почти мостик для зверьков. А для меня неизъяснимая прелесть этой ее тяги к большой земле. Неизъяснимая красота какая-то. Так бы и глядел на нее и глядел. Гляжу и вспоминаю Люсю – невыразимо прекрасна ее тяга ко всему большому: Богу, Родине, людям… В этом году ветку, видимо, сломало и унесло вешней водой. Все прекрасное, с их чудной тягой к великому, гибнет раньше. Другие ветки я даже не заметил, а Люсину вовек не забуду…
Конечно, промыслительно, что в столице мы с женой с 1996 года живем недалеко от Университета и я, бывая в Москве, частенько хожу пешком по Воробьевым горам до судьбоносного второго гуманитарного корпуса, где в стеклянном вестибюле познакомился с моей Маришей; где, идя по скверу тридцать четыре года назад, рассказал будущей жене о двух щуках. Остановившись, вспоминаю каждый раз Романовского… и Люсю. Имею счастье и сегодня быть с ними…
* * *
Теперь не только наши дети и внуки, но все ближние, ездившие со мной из Борисоглеба в Ростов Великий, знают, почему мы с Маришей крестимся, увидав синий дорожный указатель села Григорково, и молимся: «Упокой, Господи, души усопших раб Твоих Людмилы и Владимира, и в селениях с праведными вчини…» Это наши крестные и мы хотим поминать их почаще – они открыли нам свет Невечерний, при котором можно заниматься самым тонким делом на земле – спасением души…
д. Старово-Смолино – Москва
Tags: ПрозаProject: MolokoAuthor: Щербаков С.А.