Найти в Дзене
Улыбка на краю слёз

Проводница (художественный рассказ)

Глава первая. Колёса и сны На перроне пахло железом и сигаретами. Часы показывали без четверти полночь. Галина Ивановна шла вдоль вагона, придерживая рукой пол своей синей форменной куртки. И шла не торопясь — не из вялости, нет, — а с тем достоинством, с каким идут только пожилые женщины, давно привыкшие к ночным дежурствам, больной спине и равнодушию начальства. Её глаза были сухие и спокойные, только в зрачках что-то горело: упрямое, как осенний костёр. Поезд гудел приглушённо, как будто втягивал в себя ночь. Машинист высунулся из кабины, махнул рукой, но Галина не ответила — она считала ступени. Семь до её вагона. Всегда семь. Пассажиры попадались редкие. В основном, командировочные да бабки с сумками, набитыми огурцами и детскими вещами. Кто-то уже уснул, кто-то тихо говорил по телефону. Всё, как обычно. Только сердце у неё стучало не от кофе и не от усталости. — Опять, — подумала она. — Опять через тот самый город. Эти дежурства выпадали раз в две недели. Она не просила, но и не

Глава первая. Колёса и сны

На перроне пахло железом и сигаретами. Часы показывали без четверти полночь. Галина Ивановна шла вдоль вагона, придерживая рукой пол своей синей форменной куртки. И шла не торопясь — не из вялости, нет, — а с тем достоинством, с каким идут только пожилые женщины, давно привыкшие к ночным дежурствам, больной спине и равнодушию начальства.

Её глаза были сухие и спокойные, только в зрачках что-то горело: упрямое, как осенний костёр.

Поезд гудел приглушённо, как будто втягивал в себя ночь. Машинист высунулся из кабины, махнул рукой, но Галина не ответила — она считала ступени. Семь до её вагона. Всегда семь.

Пассажиры попадались редкие. В основном, командировочные да бабки с сумками, набитыми огурцами и детскими вещами. Кто-то уже уснул, кто-то тихо говорил по телефону. Всё, как обычно. Только сердце у неё стучало не от кофе и не от усталости.

— Опять, — подумала она. — Опять через тот самый город.

Эти дежурства выпадали раз в две недели. Она не просила, но и не отказывалась. Считала, что, может, так и надо. Как наказание или, наоборот, как утешение. Кто его знает, как всё устроено.

К полночному отправлению она всё сделала: проверила тормоза, посмотрела бельё, закрыла служебное купе. Села на маленький табурет возле окна. Поезд тронулся с лёгким скрипом, будто нехотя. Колёса застучали — мерно, спокойно, как счётчик на стене: так-так, так-так...

И вот тут, под это стуканье, ей приснилось. Не впервой.

Во сне окно купе было не квадратным, а круглым, как иллюминатор, а за ним — зелёные кусты, пыльная дорога и она сама — девчонка с чемоданом. Юбка у неё ползёт по коленям, а губы — в улыбке, радостной и упрямой. Рядом мальчишка с гармошкой. Он высок, плечист, в кепке набекрень. Они бегут, не оглядываясь. Кто-то сзади машет руками, зовёт, кричит, а они — всё равно бегут, смеются, запинаются, снова бегут.

Галина Ивановна во сне знала, что это не просто они уезжают — они уезжают навсегда. В этом была прелесть и беда. Что-то безвозвратное, как варенье из черной смородины, которое никто уже не варит.

Проснулась она не от шума, а от тишины. Поезд катил, не спеша. За окном шли фонари, один за другим, как ровные строки в чьей-то чужой книге.

Галина Ивановна поднялась, поправила волосы. Прошла по вагону. Всё было на своих местах — чайник грелся, шторки трепетали от сквозняка, в третьем купе кто-то тихо храпел. Только внутри у неё нечто дрожало — как в старом чемодане, забытом в кладовке: вроде давно никому не нужно, а вот же оно, живое.

Ночь обещала быть обыкновенной. Но где-то впереди был тот самый городок, в котором она однажды махнула рукой на всё. А поезд — всё ехал и ехал.
Так-так. Так-так.

Колёса стучали, будто сердце.

Глава вторая. Воспоминания в пути

Ночь была тёмная, безлунная. Та самая, когда окна поезда — как фонари в кромешной пустоте, и кажется, будто весь мир сжался до вагонного коридора, чайника с кипятком и шороха простыней.

Галина Ивановна шла по проходу, придерживаясь рукой за двери — вагон слегка покачивало. В первом купе просили одеяло, во втором спорили о чём-то приглушённым, усталым голосом. В третьем ребёнок плакал — сипло, как будто извиняясь.

— Билет, пожалуйста, — ровно, без раздражения, но и без дружелюбия.

Она не была груба, просто давно поняла, что между ней и пассажирами пролегает узкая полоса равнодушия — вроде служебной рельсы. Её не перепрыгнешь, но и не провалишься.

Билеты проверены, полки разложены, чайник закипел. Поезд вошёл в привычный ритм — так-так, так-так — и можно было на полчаса сесть, вытянуть ноги, подумать о чём-нибудь постороннем.

Но как раз тогда она это и услышала.

Из шестого купе, сквозь чуть приоткрытую дверь, лился негромкий, немного хрипловатый звук гармошки. Мелодия была простая, старомодная, но взята крепко, с характером. Не новичок играет.

Галина остановилась. Сначала — просто потому что неожиданно. Потом — потому что этот звук был ей слишком знаком. Как боль в колене перед дождём.

— Не может быть, — сказала она вслух и поправила пояс.

Муж её, Сашка, играл на гармошке с юности. Играл без особого слуха, но с удовольствием. На свадьбе играл, на картошке, на вокзале, когда они уезжали. У него даже был свой способ: сначала он ковырялся в кнопках, как будто искал нужную мысль, а потом выдавал целую песню — с подскоками, с переливами.

Она помнила, как он сидел в старом кресле, в сером свитере с вытянутыми локтями, и жал на меха:
— Галя, слушай... Ну красиво же?
Она ворчала:
— Опять ты свою бодягу...
Но ей было приятно.

Потом он начал болеть. Не сразу, исподволь. Стал забывать, что надо хлеб купить, стал долго сидеть у окна, курил без затяжек.
Гармонь лежала под диваном, пылилась. Она ругалась, звала в поликлинику, злилась. Иногда он говорил ей:
— Прости, я как в тумане.
Но она не знала, как простить. Не за что было. Просто медленно уходил — сначала из жизни, потом из памяти.

Когда он умер, она настояла, чтобы гармошку положили с ним. Сказала:
— Пусть вместе едут. Он без неё — не он.
И теперь — снова этот звук.

Галина не пошла в шестое купе. Притормозила, постояла у двери, но не открыла. Только вслушалась — и мелодия уже смолкла. Может, послышалось. Может, просто радио, старый шансон.

Вернулась в служебное, села.

"Каждый вагон как кусок жизни", — подумалось ей. Вот первый — как их съёмная комната в Саратове: всё скрипит, но живо. Второй — как время с сыном, недолгое, тяжёлое. Потом — пустота, вагон плацкартный, все спят, и никто не говорит.

А пассажиры — как обрывки прошлого. Вот женщина с платком — как её свекровь. Вот худой мужчина с книгой — Сашка, когда он ещё читал. А вот и девочка в окне отражается — и на секунду ей кажется, что это она сама, молоденькая, с бантом.

Стук колёс всё тот же.
Так-так. Так-так.
Как будто спрашивают:
ждёшь? не ждёшь? простила? не простила?

А поезд идёт. Сквозь ночь. Сквозь города. Сквозь сердце.

Глава третья. Купе 6

На полу в коридоре валялся чей-то носок. Галина Ивановна подняла его двумя пальцами, как вещдок, и аккуратно закинула в урну. Уже под утро начиналась своя, особая усталость — не та, что в ногах, а та, что оседает между лопатками и заставляет смотреть на людей через мутное стекло, как на предметы давно знакомые, но утратившие значение.

В шестое купе она заглянула по привычке. На всякий случай.

Дверь была приоткрыта. Внутри горел тусклый свет. Пассажир сидел у окна — спиной к ней, в клетчатой рубашке, ссутулившись. Лицо не видно. Но осанка… вот это странное, давящее узнавание — она почувствовала раньше, чем подумала.

— Доброе утро, — сказала она машинально. — Билет ваш…

Мужчина повернул голову.

Это был он.

Не тот, с гармошкой, не весёлый, не с вечно взлохмаченными волосами. А тот, каким он стал в последние годы: лицо осунувшееся, серые волосы, в глазах — туман, но узнаваемый. До последней морщинки на лбу. До родинки под левым глазом.

Галина схватилась за дверную ручку.

— Саша? — выдохнула она.

Он кивнул. И медленно, как будто боялся её испугать, сказал:

— Галя… Ты простила меня?

Тишина после этих слов была такая, что слышно было, как кто-то в соседнем купе переворачивается на бок.

Галина отступила на шаг. Потом ещё. Почувствовала, как подкашиваются ноги. Всё вокруг стало резким, неестественным: жёлтый свет, храп, запах дешёвого чая.

— Нет… — прошептала она. — Нет, нет… Это ошибка…

Она развернулась и пошла по коридору быстро, не разбирая дороги. Шла так, будто её кто-то гнал. Влетела в служебное, закрыла за собой дверь, прижалась к ней лбом. Стояла так, тяжело дыша.

"Показалось", — шептала про себя. — "Сон, срыв, усталость. Ну, бывает. Кто старое помянет — сама дура".

Но в груди что-то стучало — не сердце, нет. Скорее, какой-то ком, мешающий вдохнуть. Руки дрожали. На ногтях облупился старый лак. Почему-то это расстроило сильнее всего.

"Ты простила меня?" — звучало в голове, будто снова гармошка.

— Он умер, — вслух сказала она. — Я видела. Я за ним ухаживала. Я шла за гробом. Я слышала, как опускают крышку. Я стояла у могилы. Он умер.

И замолчала. Потому что это был не вопрос. А утверждение, которое вдруг перестало быть надёжным.

В коридоре снова кто-то прошёл. Дверь слегка дрогнула.
Она прижалась к стене, глядя в пол.

Если это сон — то почему она не спит?
Если это шутка — то кто её придумал?

Поезд стучал —
так-так, так-так
и с каждой минутой всё больше походил на живое существо. Как будто у него было своё сердце. И оно — спрашивало.

Глава четвёртая. Поезд идёт сквозь прошлое

Ночь посветлела. Где-то вдали серела предутренняя дымка — такая, какая бывает только в маленьких городках, где жизнь течёт лениво, как талая вода по тротуару.

Галина Ивановна стояла у окна. Вагон покачивался, и её отражение — постаревшее, ссутулившееся, с усталыми глазами — дрожало в стекле, будто она смотрела не на себя, а на кого-то из другой жизни.

Поезд медленно проезжал станцию. Вывеска была облупленная, буквы тусклые, но она всё равно прочла: "Зареченск".

Вот он, её город. Не тот, в котором она живёт теперь, а тот, из которого когда-то убежала. Не сдалась — именно убежала.

За окном мелькали улицы, закоулки, крыши. Гаражи, где по вечерам стучали молотками, узкий парк с облезлыми липами, мост, под которым она впервые поцеловалась. Всё было — и не было. Как если бы прошлое выткали заново, но по тому же узору.

Она прислонилась лбом к стеклу.

Вот тут, на углу, был их дом. Белый, деревянный, с облупившейся верандой. Мать стояла на крыльце в халате, отец курил, отворачивался. Она вышла с чемоданом, и они не удержали. Не позвали. Не прокляли — и это было хуже.

Саша ждал у вокзала с гармошкой. Смеялся, крутился, как мальчишка. В первый раз за много дней она тогда тоже засмеялась.

Как же они были счастливы в первое время. В Саратове — в съёмной комнатушке, с двумя кружками и раскладушкой. Варили пельмени на плитке, спали вповалку, работали допоздна. Всё было живо, шумно, как весенняя вода.

Потом он стал другим. Сперва — усталым. Потом — отстранённым. И всё чаще замолкал. И она тоже. Научилась не спрашивать. Научилась отвечать холодно.

Однажды он сказал:
— Галя, я как будто стал чужим.
А она — не посмотрела, не сказала ничего. Потому что в глубине души уже тоже чувствовала: что-то сломалось, незаметно, но бесповоротно.

А потом — болезнь. И она, как по расписанию, варила супы, меняла простыни, звонила врачам. Не от любви уже — от долга. И злилась, что он уходит, а она остаётся. Что у него — право на слабость, а у неё — только на выносливость.

В последний вечер, перед тем как он замолчал совсем, они поссорились. Она накричала:
— Сколько можно! Я тоже устала! Я тоже живая, слышишь?!
А он — просто посмотрел. С каким-то тихим, обречённым сочувствием. И отвернулся.

Наутро — всё. Он не проснулся. А она не простила. Ни его, ни себя.

Сейчас поезд уже уходил за город. Улицы сменялись полем, фонари исчезали. А в груди — пустота. Не боль, не горе, а именно пустота. Как будто там было окно, которое всё ещё не закрыли.

Она посмотрела в своё отражение.

— Глупо, — сказала она. — Столько лет… а я всё стою у окна.

И в ту же секунду — ей вдруг подумалось: а может, и он так стоит. Где-то там. Между снами и воспоминаниями. И тоже ждёт, что она что-то скажет. Или хотя бы — поймёт.

Поезд шёл вперёд.
Колёса стучали —
так-так, так-так.
И в этом стуке был уже не вопрос. А, может быть, начало ответа.

Глава пятая. Возвращение в купе

Утро приближалось, но не торопилось. Был тот час, когда ночь ещё держит в ладонях небо, но уже не крепко. Всё вокруг будто замирает перед первым звоном чайных ложек.

Галина Ивановна стояла в служебном купе, не шелохнувшись. Пальцы давно остыли, как чай в стакане, но она всё не решалась.
Потом медленно выдохнула, вытерла лицо тыльной стороной руки, выпрямилась.

— Ну что, Галь, — сказала себе тихо. — Страшно? Иди.

Она шла по коридору, как по больничному — с тишиной, дрожью и странной сосредоточенностью. Вагон был всё тот же, как и много лет. Те же стены, та же обивка. Только внутри было что-то другое. Сдвинутое.

Шестое купе.
Дверь — всё ещё приоткрыта.
За ней — мужчина у окна.

Он сидел так же, как раньше, не двигаясь. Только теперь лицо его было ясно видно: уставшее, глубокое, как старая фотография. И в глазах не было ни страха, ни укоризны. Только — ожидание.

Галина вошла.
Дверь за ней мягко закрылась.

— Ты всё ещё тут, — сказала она.
Он кивнул.
— Я ждал.

Некоторое время они молчали. Только поезд стучал — терпеливо, будто подбадривал.

Она села на краешек сиденья, сложив руки на коленях.

— Кто ты? — спросила она, не глядя. — Призрак? Бред?

Он повернул голову.

— Я — не из сна. Но и не совсем живой.
— Тогда кто?
— Память. Но та, что приходит не во сне, а когда человек готов услышать. Не просто вспомнить — а принять.

Она чуть прищурилась, будто хотела его рассмотреть яснее, дотянуться взглядом до сути.

— Я… столько лет… жила, будто тебя нет.
— Я знал, — просто ответил он. — Ты заперла меня. Закрыла всё — злость, боль, обиду. Но там, внутри, это всё росло.

— Я злилась, потому что не знала, как помочь.
— А я — потому что не мог объяснить, что мне самому страшно.
— Мы оба… растерялись.

Он кивнул.
— Это не вина. Это жизнь. Просто — случилось.

Некоторое время они молчали. Он смотрел в окно. Она — на его руки. Руки, которые она когда-то знала до последней жилки. Сейчас — как чужие. Но и не чужие.

— Ты не обязан был приходить, — прошептала она.
— Я пришёл, потому что ты сама наконец — позвала.

Она покачала головой.
— Я думала, что давно ничего не чувствую. А теперь… будто всё сразу.

Он посмотрел на неё долго. Без жалости — с участием. И сказал:

— Не держи больше. Ни меня, ни себя. Ты столько лет жила в поезде. Между станциями. Пора выйти.

— А как? — спросила она. — Всё же завязано. Работа, привычки. Это всё, что у меня есть.

Он улыбнулся — еле-еле.

— Раньше ты бежала, потому что не могла простить. Теперь можешь идти — потому что простила.

И тут она вдруг почувствовала: в груди сдвинулось что-то, до сих пор вмерзшее. Как лёд в весенней реке — треснул.

Сначала слеза. Одна. Потом вторая. А потом — всё. Беззвучно, но сильно. Как будто всё, что держала столько лет, прорвало.

Она закрыла лицо руками, и заплакала. Не из горя. Из того, что наконец можно.

Он не тронул её, не подошёл. Только сидел — всё так же. Словно ждал не слов, а тишины после них.

Поезд шёл вперёд.
За окном светало.

Глава шестая. Утро

Свет пробивался сквозь занавески — неуверенный, мутноватый, как после долгого дождя. Поезд сбавлял ход. Где-то вдалеке уже объявляли конечную станцию. Галина Ивановна стояла в тамбуре, глядела, как просыпается перрон: вахтёрша в ватнике, мальчик с термосом, женщина с клетчатой сумкой. Всё — как всегда. Но в ней самой — что-то изменилось.

Она вернулась к шестому купе неспешно. Без опаски. Просто — надо было закрыть смену, проверить, как всегда.

Дверь приоткрыта.

Внутри — пусто.

Постель не тронута, билетных квитков нет. Только на верхней полке, аккуратно прислонённая к стенке, лежит старая гармошка. Та самая. Даже ремень — потёртый, знакомый. Сердце у неё дрогнуло, но уже без страха.

— Не было тут никого, — удивлённо сказал мужчина из соседнего купе. — Мы всю ночь играли в домино. Никто в шестое не заходил.

— А гармошка? — спросила Галина, кивая на полку.

Он пожал плечами:
— Не видели.

Она кивнула. Спасибо, мол, всё понятно.

Поезд плавно остановился. Вагон ожил: хлопали дверцы, звякали кружки, пахло чем-то булочным и утренним.

Галина прошла по вагону лёгкой походкой. Так, как не ходила уже лет десять. Спина выпрямилась, лицо — другое. Не моложе, нет. Просто свободнее. Как будто с неё сняли невидимый хомут, которым столько лет тянула всё это — вагон, память, себя.

Она снова вернулась в шестое купе. Прикрыла за собой дверь.

Присела, посмотрела на гармошку. Рукой провела по ремню. Осторожно сняла, положила на колени. Пальцы сами нащупали кнопки.

— Ну что, Саша, — шепнула она. — Давно не играли.

И сыграла.

Пару нот всего. Простую мелодию. То ли вальс, то ли старую песню. Криво, со сбивками. Но звук был тёплый. Живой.

И вдруг засмеялась. Сквозь слёзы. Как будто давно-давно, лет сорок назад. Там, на перроне, когда они сбегали.

Она не знала, что будет дальше. Но точно знала одно: дорога — больше не бегство. Теперь это путь.
И он ведёт туда, где, может быть, снова можно быть живой.

Поезд стоял. А жизнь — шла дальше.

Эпилог — по ту сторону стекла

Поезд снова уходил в ночь.
Колёса стучали в том же ритме — терпеливо, упрямо, будто кто-то всё ещё считал время по биению их шагов.

Вагон был тот же — шестнадцатый. Те же полки, та же обивка в зелёный цветок, те же чайники в кипятильнике. Только смена другая. Молодая проводница, с быстрыми глазами и чуть нахмуренным лбом, неторопливо шла по коридору, проверяя, всё ли на месте. У двери шестого купе она остановилась, заглянула внутрь: аккуратно застеленные полки, чисто, пусто.

Она что-то подумала — может, проехались ли пассажиры по билету, не отметившись, — и пошла дальше.

А потом, уже у окна, обернулась.
Словно почувствовала что-то. Или кого-то.

В стекле на секунду мелькнуло отражение. Женская фигура в форменной блузе, с платком у горла. Лицо — не разглядеть, но походка знакомая. Та самая — уверенная, не спешная, с какой шагают по перрону не первый год.

Проводница вздрогнула, пригляделась.
В окне — только она. И ночь. И дежурные фонари.
Она усмехнулась:
— Нефть нюхалась, что ли…

И пошла дальше.

А отражение — нет, не отражение. Что-то между светом и памятью — осталось за стеклом. Не грустное и не тревожное. Просто… присутствие. Как след на песке, как тёплый пар над кружкой.

Может быть, Галина теперь была частью поезда.
А может — нет.
Может, она наконец вышла.
И пошла своей дорогой.

Ведь не все поезда возвращаются на станцию. Некоторые — едут туда, где становится светлее.
Даже ночью.