Есть такие слова, про которые думаешь — не вырвутся никогда. Слова, в которых застревают и младенческий плач, и запах больничных коридоров, и усталые руки старой матери, устилавшие ради тебя путь к утру тёплым молоком. Одно из таких слов — когда произносится оно, словно наступаешь на стекло в темноте. Вот так и получилось у меня.
Меня зовут Галина Ивановна. Шестьдесят восемь с хвостиком — и если отбросить “хвостик”, то столько не дашь: волосы, конечно, в серебре, но походка ещё быстрая, хоть недавно и ключица болела после падения с лавочки.
Городок у нас маленький — всё, как на ладони: кто куда ездил, кто новую шторку повесил — обсуждается у подъезда. Я жила тихо. Пенсия — такая, что лишь чай с булкой, но на жизнь хватает… если не жадничать. Радость… была одна — сын. Игорёк. Мой свет, моя судьба, мой крест.
Когда Володя (муж) умер, Игорь ещё в школе учился. Кто-то сдался бы: мол, одна, молодая — устроиться куда подальше, жизнь наладить… А я — нет. Сына на ноги, да чтобы не хуже других! Всё только ему — зимние варежки, кружки с Мишкой, потом часы на выпускной.
В молодости Игорёк был тихий, добрый. Учит уроки за общим столом, а я — картошку чистить; он мне — “мам, а почему листья зеленые?”, а я: "Так солнце у нас хорошее”. Казалось: вот ещё немного — и жизнь наладится, вот-вот ухватишь счастье за край скатёрки.
Но счастье, оно — хитрое. Не удержишь…
Время – коварная штука. Пока обедаешь — вроде сын твой рядом, греет табуретку и рассказывает, как в институте преподаватели ворчат. А миг — и уже чужая женщина рядом с ним, не ты.
Игорь после армии год ходил какой-то потерянный, работу искал да по комнатам снимался. Я ему: “Переезжай обратно, зачем деньги переводить?” — а он: “Мам, неудобно, взрослый же…” Вот с учебой он сдулся — бросил на третьем курсе, так жизнь сразу заставила повзрослеть.
Первую жену свою он мне так и не представил, да и та — ненадолго, месяц-полтора. Смолчала я тогда. А вот потом — встретил он Лену, женщину старше себя лет на семь, да ещё из большого города, самостоятельную. Не красавица, но ухоженная, волосы гладкие, маникюр строгий, “дамочка”, подумала я.
Привёз её как-то раз весной, когда сирень зацвела на участке. Вышла я им навстречу в халате, с клубничным вареньем — а Лена мне протягивает руку, белую, как молоко, смотрит оценивающе.
– Очень приятно, Галина Ивановна, — улыбнулась она, но улыбка у неё была скользкая, быстрая — как у продавщицы на рынке.
Сидели они в зале, чаю попивали. Я пыталась наладить разговор – о погоде, о городе их большом, о работе. А она всё времени не ждёт, на часы поглядывает, будто спешит куда-то.
Через неделю Игорь сообщил: “Мама, мы решили расписаться. Я переезжаю к Лене”. Мне сдаваться не хотелось, но что скажешь? Обняла его, голову крепко прижала к груди — как ребёнка. Пахло от него чужим шампунем и дорогими сигаретами.
Женился — да исчез из дома, затерялся за этими городскими делами. Я звонила, сначала часто, потом всё реже — не отвечал. Или говорил сухо, коротко: “Всё, мам, потом поговорим”.
Болела душа. Вечерами сидела на кухне, варила себе некрепкий чай, смотрела сквозь белые занавески — а вдруг придёт? Соседка Людка заходит иногда:
– Ты, Галка, не переживай. Мужики — они такие! Уедут, так и забыли…
Горько было слушать, но про себя думала: а вдруг, вдруг он вспомнит — про меня, про наш уютный дом, про мальчишеские его игрушки в шкатулках?
Ваши дети вырастают не для того, чтобы быть вашими. Но только поймёшь это, когда уже поздно удерживать.
Однажды осенью, когда дождь стучал в стекло мелкой крупой, он всё же приехал. Я ждала — сердце выпрыгивало из груди, руки дрожали: не забыл всё-таки! Но в синей куртке он был какой-то чужой. Лишь раз пожал мне плечо, будто вычеркивал. А потом в кухне: “Мам… Ты не лезь в мою жизнь. Мне не нужно твоё одобрение — да и советов не надо”.
Меня будто ножом полоснули. За сорок лет я не слышала ни малейшей грубости. Обидно было до слёз. Долго смотрела ему вслед из окна — а он так и не обернулся.
Через неделю позвонила Лена. Только сказала в трубку:
– Галина Ивановна, у вас Игорь не был? Мы с ним… разошлись. Он уехал.
Я искала его везде — у старых одноклассников, на работе, в родне. Никто не знает. Как в воду канул.
Ночи стали длинные — сон потерялся где-то на чердаке вместе с фотографиями. Я говорила сама с собой: “Где ты, сыночек? Что с тобой?”
Недели шли за неделями, зима скреблась веткой по стеклу. Иногда ловила себя на том, что жду его шагов за дверью.
А весна пришла внезапно — звонкая, с капелью, словно в окно кто краской бросил. Однажды — шелест ключа в замке. Сердце подпрыгнуло, едва не выпрыгнуло из груди: неужели?.. Открываю — Игорь. Стоит на пороге — небритый, усталый, пуховик в пятнах, синяки под глазами. Глаза потухшие, чужие — и что-то в них стёрлось, как на старой плёнке.
Я ойкнула, сама не заметила, и бросилась его обнимать. А он — дернулся, отстранился:
— Мама, не надо… Я только на ночь, до утра. Потом уеду.
Сложил рюкзак у дивана, сел к окну. Я заварила чай, достала солёные огурцы, картошку — всё, что было. Пыталась разговорить, но слова — как горох об стену. Молчал, смотрел в одну точку.
— Тебя невестка ищет, — сказала. Он пожал плечами.
— Всё. Закончилось, мам. Не сложилось. С Леной тоже ошибка. Я просто… устал.
Я, было, потянулась к нему — утешить… Не дался. Сидел, глядел в кружку, будто там ответы.
К ночи мы так и легли молча. Я — в своей комнате, не спала ни минуты. Слушала — кашляет, ворочается, тихо ругается под нос.
Утром — быстро собрался. И перед тем, как выйти, вдруг сказал:
— Мам, ты меня прости, что редко звонил, — и усмехнулся горько, — просто не знал, что рассказать. Жизнь — не то, чем казалась.
В этот момент в груди всё скрутило. Сколько лет я ждала этого признания! Я хотела снова его обнять, взять за руку — но вместо этого что-то во мне взорвалось, все обиды всплыли разом: бессонные ночи, разочарования, сколько себя съедала.
— Ты мне больше не сын, — вырвалось вдруг. Голос был чужим, хриплым. — Всё, хватит! Не хочу слышать “прости”, “позвоню”... Слов больше не надо, Игорь.
Он замер, глянул в упор, и — ничего, пусто. В его взгляде была усталость, не злость. Даже скорее согласие. Вышел, не хлопнув дверью.
Тишина за ним захлопнулась, как крышка сундука. Уровень боли — трудно описать… Только сердце колотится глухо, а в груди вырывается крик: “Господи, что я натворила?!”
Я села на стул, обхватила голову руками. Слёзы — не идут. Только щёки горят, будто после удара.
Телефон — молчит. Раз, другой, пятый день.
Окно пылится, утро за окном — как вата, не отличишь одно от другого. Соседи гудят, как пчёлы, а мне всё до лампочки.
Вспоминается — как с коляской бегали по двору, как воду носила с колонки, как Игорёк пирожки таскал из духовки: "Ма, дай ещё, вкуснотища!" Где всё это? Куда это ушло?
Поняла вдруг: иногда мы — в своей боли живём, будто в шубе летом. Душно, тяжело, а снять страшно: вдруг холодно?
Время идёт… Может, только часы на кухонной стене понимают, как он тянется — неумолимо, по-стариковски медленно. Вещи и разговоры теряют вкус, а главная мысль не даёт покоя: что теперь? Вот он был — и нет его. Всё иссякло.
Первая неделя без звонка — страх: где мой мальчик, что с ним? Потом злость, потом пустота. Так постепенно и начинает приходить нечто похожее на смирение, только горькое, ровно ложится поверх старой боли. Я старалась занять себя: на огород вышла чуть раньше, чем обычно. Пересадила все фиалки, сорвала сухие стебли, занялась полкой с фотографиями — вытряхнула пыль, любопытно перебирала снимки. На некоторых — мы вдвоём: ему четыре, он с лопаткой, на щеках у него яблоки, глаза — мои. Вот тут с выпускного: галстук кривой, глаза счастливые. А теперь?
Но однажды среди ночи меня вдруг сковал страх — до мурашек, до ломоты. Я стояла у раковины, смотрела — вода струится, холодная, руки как ледышки, а сердце стучит всё громче: “позвони, Галя, позвони, чёрт с ней, с обидой, с гордостью — позвони!” И тут же: “А зачем? Всё равно не ответит, не нужен ты ему больше. Он взрослый.” Но разве мамина любовь по взрослости определяют?
Так проходит ещё неделя. Но на третий вторник — раздаётся неуверенный звонок. Не телефон — у двери. Тихий, будто извиняющийся. Сердце — в пятки, ноги — ватные, к двери иду через силу… Открываю — стоит Игорь, кутается в легко протертый шарф, глаза припухшие, на щеке — трещинка, словно обжёгся в мороз. В руках — старый торт «Наполеон», как в детстве на дни рождения. Стоит, мнётся.
— Мам, пустишь?
Я кивнула, не зная, стоит ли что-то говорить. Молчание объёмное, с каждым вдохом кажется, оно вот-вот хлынет слезами. А он вдруг — раз, и обнял, крепко, как когда был мальчишкой. Не говорил ничего, только тёпло, по-настоящему прижался.
Я глажу его по спине, а внутри течёт эта старая, добрая тоска, только успокаивается: живой, мой, дышит рядом.
— Ты прости меня, мам, — шепчет вдруг. — Дурак я. Жить — не умею. Только ты у меня и осталась.
Я сама не замечаю, как губы у меня дрожат. Хоть слов не найти, а всё равно вырывается:
— Я тоже виновата. Прости, если можешь…
Так мы сидим рядом, по-стариковски, как будто ничего не случилось и никто никаких дурацких слов не бросал. Торт “Наполеон” — размокший, сладкий, скрипит под ножом. Вода кипит, чайник шипит — как раньше.
У каждого за спиной — целая жизнь недосказанных обид. Но, кажется, пока жива — можно попробовать понять друг друга. Может быть, не всё потеряно. Может быть, ещё можно просто быть рядом — без гордости, без упрёков, без отчаянья.
Знаете, есть слова, после которых, кажется, ничего уже не вернёшь. Но и такие слова можно осмыслить, впустить в себя, а потом отпустить. Главное — вовремя открыть двери и сердце. Пусть и дрожащими руками, но постараться…