— Мы к Валиной матери перейдём, — сказал он. — На зиму. Там тесно, у них у самих в двух комнатах впятером, но перезимуем. А весной поговорим — может, и правда на торф.
— Не «может», — сказала Валя. — Весной поговорим. Оба.
— Оба, — согласился Гриша.
Ульяна встала. Она шла сюда с приготовленными словами про то, что бабушка ещё, может, сама решит, и что не надо рубить сгоряча, и вот теперь эти слова лежали в ней ненужные, как отрез в чемодане.
— Тёть Уль, — сказал Гриша уже в дверях. — Вы бабушке скажите, что я не просил.
— Скажу.
— И что я к ней зайду. Только попозже.
Отца Гриша дождался во дворе.
Можно было сказать за ужином, при матери, и тогда мать поставила бы чугун и сказала бы своё «ну и ладно, ну и слава богу». Гриша нарочно вышел и стоял у сарая, пока отец не свернул от конного двора к воротам.
— Пап.
— Ну.
— Мы к Валиной матери переходим. На зиму.
Савелий остановился посреди двора.
— Так. — Отец снял шапку, подержал её и надел обратно. — Так. Я, значит, лошадь выпрашивал. Я, значит, за мать перед сестрой отвечал. А ты — к тёще.
— Я тебя не просил лошадь выпрашивать.
— Ты меня вообще ни о чём не просил! — Савелий шагнул к нему. — Ты мне весной сказал: на торфе общежитие дают. Ты мне это как сказал? Как обух. Мать твоя всю ночь не спала. А я тебе что ответил? Я тебе сказал: будет вам жильё. И оно есть!
— Оно не наше!
— Оно пустое стоит!
— Оно не пустое, — сказал Гриша. — Оно бабушкино..
Савелий засмеялся коротко, без всякого смеха.
— Бабушкино. Ты знаешь, чьё оно бабушкино? Ты знаешь, кто в той половине печь клал заново, когда она развалилась в пятидесятом? Я. Ты знаешь, кто там окно менял? Я. Мы с матерью твоей туда весной сорок седьмого вошли, и вошли с одним сундуком, и четыре года прожили, и я за четыре года ни разу не сказал: моё. Ни разу, слышишь? Я говорил: мамино. Я в свои двадцать шесть в чужом дому у стены сидел, ждал, когда очередь подойдёт. Ты в матицу гляди, гляди — крюк там видел? Это я вбивал. Под тебя вбивал. Ты под ним первую зиму пролежал, и я тебя ногой качал, а сам сидя спал, потому что с ночной приходил.
— Я знаю, пап..
— Ни черта ты не знаешь! — Савелий отвернулся, потом опять повернулся. — Я не отнять хотел. Я тебе место вернуть хотел, где ты родился. Чтоб ты не сидел, как я сидел, и не ждал.
Гриша молчал, потому что всё это было правдой и от этого ничего не менялось.
— Пап, — сказал он. — Ты за троих решил.
— Чего?
— За бабушку решил, что она уедет насовсем. За меня и Валю решил, что мы в тот дом пойдёт и радоваться будем.
— А она не пойдёт?
— Не пойдёт.
Савелий постоял.
— Тереховы уехали, — сказал он неизвестно кому. — Прошкины уехали. Мишуковы вчерась уехали. Из твоего года в Кузнечихе кто остался — ты да Колька астаховский, и тот в армии. Я вот стою и считаю, и мне это не по злобе считается, Гриш. Мне это по ночам считается.
— Так поговорил бы, — сказал Гриша. — Со мной. С Валей. Сел бы и сказал: ребята, я боюсь, что вы уедете. Мы бы с тобой сидели и думали. А ты придумал за нас удобную жизнь.
Отец открыл рот и закрыл. Он был человек, который на конном дворе за минуту решал, какую лошадь кому дать и кто потом отработает, и сейчас он стоял и не знал, что сказать сыну.
— Ты хоть камеру заклеил? — спросил он наконец.
— Заклеил.
— Ну и ладно.
Он пошёл к воротам, но в дом не вошёл, а стал зачем-то поправлять вертушку, которая держалась хорошо, и поправлял её долго.
***
Узел так и стоял в сенях третьи сутки.
Фёкла его не развязывала и в дом не заносила. Всякий раз, проходя, она его видела и всякий раз проходила мимо, и это уже становилось похоже на порядок.
Агафья пришла в воскресенье к вечеру. Она вошла во двор, но на крыльцо не поднялась, а стояла внизу, и лицо у неё было мокрое, и руки красные.
— Окна мыла, — сказала она.
— В октябре?
— А чего им грязными зиму стоять.
Фёкла спустилась и села на приступок, и Агафья села рядом, хотя приступок был на одного.
— Ты мне скажи, — сказала Агафья. — Ты уедешь?
— Не знаю.
— Ты не темни, Фёкла.
— Правда не знаю. — повторила Фёкла
Агафья вытерла руки о фартук, потом ещё раз вытерла.
— Я тебе вот что скажу. Я окна мыла, чтоб видно было, кто по улице пройдёт. — Она посмотрела прямо перед собой, на улицу, где стояли восемь дворов и не шёл никто. — Я такая: пока вижу — мне ничего. У Мишуковых окна забили — я неделю на них смотреть не могла. А теперь смотрю. Фёкла. Мне страшно, — сказала Агафья просто. — Мне одной быть на всю улицу страшно. Ты не уезжай.
Фёкла долго не отвечала.
Через дорогу, на мишуковском крыльце, сидела кошка — так же, боком, глядя на забитые окна. За три дня она не сдвинулась дальше своего крыльца.
— Я тебе этого не обещаю, — сказала Фёкла.
— Я понимаю..
— Нет, ты послушай. — Она повернулась к соседке. — Ты за меня не решай. Хоть ты за меня не решай, Агафья. Меня в четверг уже собрали, погрузили и повезли. И печь мою протопить велели, и стену мою вымерили, и ходики мои снять хотели, а то встанут. Я стою посреди своей кухни, а обо мне уже как о покойной говорят — тихо и по делу.
— Ну ты уж скажешь!
— А как? Человек ещё тут, а место его уже расписано. Я не за сундук осерчала, Агафья. Сундук — что. Я за то, что они всё это без меня придумали и уже приготовились.
Агафья кивнула.
— Уля-то не виноватая.
— Уля больше всех и виноватая! — сказала Фёкла. — Она меня любит. С этого всё и пошло..
Они посидели молча. Со стороны речки тянуло холодом, и было слышно, как у Агафьи во дворе хлопает дверка курятника, которую она не подпёрла.
— А у Ульяны-то чего? — спросила Агафья. — Дом хороший, тёплый. Внуки.
— Хороший.
— Ну вот.
— Хороший, — сказала Фёкла. — Только там я чашку с полки на полку переставлю — и мне надо будет спросить, туда ли. И не потому, что Уля скажет. Она не скажет. Она посмотрит и промолчит, и я всю неделю буду помнить, как она промолчала. — Она помолчала. — Мне пятьдесят девять лет. Я в этот дом с мужем вошла и с тех пор ни у кого не спрашивалась.
— Сорок два года, — сказала Агафья.
— Сорок два.
Агафья встала, оправила фартук.
— Ты дверку мне не подопрёшь? — сказала Фёкла ей вслед. — Хлопает.
— А, — сказала Агафья. — Подопру.
***
В понедельник Ульяна отпросилась с вечерней дойки, поменялась с напарницей и вышла в поле после десяти.
За ночь дорогу прихватило, и колеи стояли твёрдые, и идти по ним было неудобно, как по стиральной доске. Иней держался в тени под скирдами до самого полудня. На бугре она в этот раз не остановилась и вниз спускалась быстро, потому что боялась передумать по дороге.
Мать открыла не сразу.
— Одна?
— Одна. Пешком дошла.
— Ноги вытри.
На столе стояла миска с ватрушкой на одного и чашка, из которой уже пили. Фёкла достала вторую чашку.
— Я всех обошла, — сказала Ульяна, садясь. — Как обещала.
— Ну?
— Со Степаном говорила. С Мариной. У Гриши была и у Вали. И с Савелием.
Фёкла разлила чай и села напротив, сложив на столе руки.
— Начинай с младших, — сказала она. — Старших я и так знаю.
— Гриша с Валей от половины отказались.
Мать не пошевелилась, но чашку от себя отодвинула.
— Совсем?
— Совсем. Зимовать пойдут к Валиной матери, в Кузнечиху, за пруд. Там у них в двух комнатах пятеро будет. А весной, говорят, поговорим про торф.
— Значит, уедут, — сказала Фёкла.
— Может, и не уедут.
— Уедут. — Фёкла посмотрела в окно. — И выйдет, что из-за меня.
— Не из-за тебя!
— А из-за кого ж? — Она сказала это без вызова, устало. — Стояла старуха, никому не мешала, а из-за неё внук от места отказался.
— Мам. Валя сказала: я в тот дом не войду, раз её оттуда вывозят. Это она сказала, не ты. И Гриша просил тебе передать, что он у тебя дома не просил. И что зайдёт. Попозже.
Фёкла долго молчала.
— А Савелий?
— Савелий боится, — сказала Ульяна. — Он мне на конном дворе считал: Тереховы, Прошкины, Мишуковы. Он про молодых считает, кто остался. Он сына хотел удержать.
— А спросить боялся.
— Ну да, такой он у нас.
— Он и в сорок седьмом такой был. Ему проще было четыре года у меня за стеной прожить и ни разу не сказать «мама, тесно», чем один раз сказать.
Ульяна отпила чаю. Он был крепкий, почти чёрный, мать всегда так заваривала.
— Мам, я всю дорогу одно вспоминала.
— Чего?
— Как ты летом на сенокосе сказала.
Фёкла отвела глаза.
— Я сказала — погостить.
— Нет, мама. Ты сказала: «Приду к тебе. Поживу». Про погостить не было!
Стало тихо. Ходики над столом отмерили несколько раз.
— Значит, не то сказала, что думала, — сказала Фёкла.
— А я услышала то, что мне хотелось.
Мать взяла чашку и поставила обратно.
— Я тогда сама не знала, — сказала она. — Ты пойми. Скажи я «на неделю» — ты бы обиделась: чего на неделю, я тебе не чужая. Скажи «насовсем» — и всё, и назад дороги нет, и я потом до конца буду сидеть у тебя и думать, что вот, сама сказала. А ты и Степану сказала, и Савелию, а Савелий — Грише. Вы там за лето целый дом выстроили на одном моём слове.
Дочка подняла глаза и сказала то, ради чего шла четыре километра:
— Я о тебе забочусь, мам. Только я ещё и думала при этом: я забочусь, а Савелий нет. Мне это нравилось.
Фёкла смотрела на дочь, и лицо у неё не смягчилось.
— Ну, — сказала она. — Вот и сказали друг другу.
— Вот и сказали что на душе стояло..
Ульяна встала, прошлась и остановилась не у окна, а у стола, чтобы мать её видела.
— Я тебя зову на неделю.
— Опять!
— Дослушай! — Ульяна притопнула. — Узел один, свой. Сундук на месте. Перина на месте. Самовар на месте. Ходики на стене.
— Ходики встанут.
— Пускай встанут.
Фёкла подняла на неё глаза.
— Ключ у тебя, — продолжала Ульяна. — Никто его в руки не берёт и не просит. В среду приедет Тимофей, и я приеду с ним, на телеге, сама. Обратно — в следующую среду, тем же днём. Захочешь раньше — скажешь, и в тот же день отвезём, и никто тебе слова не скажет. И через неделю ты домой поедешь.
— А Степан?
— Степан знает про всё.
— Он согласный?
— Он сам эти условия и назвал. Он сказал: чтоб срок, и чтоб она сама хотела, а не её привезли.
Фёкла помолчала.
— А Марина куда?
— Марину я спросила. Она сказала: пускай спит, я на сундуке высплюсь. И ещё спросила, будешь ли ты со всеми за столом или тебе отдельно накрывать. Она боится, что ты подумаешь, будто мы тебя как чужую.
Мать отвернулась к окну и просидела так, наверное, с минуту.
Потом она встала и пошла по дому. Она подошла к ходикам и постояла под ними, глядя вверх, где маятник ходил из стороны в сторону сорок с лишним лет. Отворила дверь в нежилую половину, постояла на пороге, не входя, и притворила обратно. У печи потрогала заслонку, хотя печь была холодная. У порога опустила руку в карман фартука, и Ульяна услышала, как там звякнуло.
Ульяна не торопила и ничего не говорила.
— В среду, — сказала Фёкла от порога. — Ну ладно.
На дорогу она собрала дочери яиц и хотела насыпать луку, но Ульяна отказалась, и мать не настаивала. До ворот она её проводила, а обратно ушла раньше, чем Ульяна поднялась на бугор, и на бугре Ульяна обернулась и увидела только закрытую калитку и дым над трубой.
***
Во вторник вечером Фёкла внесла узел из сеней и развязала его на столе.
Всё лежало так, как было положено: бельё, платок потеплее, чулки, гребёнка, коробочка с каплями. Она перебрала это по одной вещи и уложила обратно, а гребёнку зачем-то вытерла рукавом.
Фотография лежала на низу. Они с мужем стояли у сельсовета, оба молодые, он в пиджаке с чужого плеча, она в тёмном платье, и обоим было столько, сколько теперь Грише. Фёкла подержала карточку, поднесла к лампе и положила обратно вниз, под бельё, чтоб не мялась.
Потом она подумала, что неделя — это семь вечеров, и что в чужом дому вечером руки девать некуда, и полезла в комод. В нижнем ящике лежал начатый носок на Витькину ногу, серый, с рыжей пяткой из другого клубка, потому что серого не хватило. Она отмерила ниток, воткнула спицы и сунула всё это в узел сверху.
Узел вышел не больше прежнего.
Она вынесла его в сени и поставила у двери, а сама постояла ещё на крыльце. Улица лежала пустая, и в одном окне у Агафьи горел свет — вымытое стекло было видно и от её ворот.
***
Телега пришла в среду в десятом часу, и на телеге, кроме Тимофея, сидела Ульяна.
Тимофей завернул у ворот и слез, но к крыльцу не пошёл, а остался стоять у лошади и держал её под уздцы, хотя лошадь никуда не собиралась.
— Здравствуйте, Фёкла Матвеевна.
— Здравствуй.
Он потоптался.
— Я вам скажу, — начал он. — Я в тот раз неправо сделал. Мне Савелий велел — я и полез. А надо было мне сперва вам сказать, а после Ульяне про наказ доложить. Я про печь тогда так брякнул, между делом, а оно вон как вышло. Я потом две ночи думал.. Оно ведь как: мне велено — я вожу. Тридцать лет вожу. А что вожу и куда — не моё дело было.
Фёкла спустилась с крыльца и остановилась перед ним.
— В другой раз сначала спроси.
— Спрошу, — сказал Тимофей и вздохнул с явным облегчением. — Куда узел-то?
— Узел я сама.
Она вернулась в дом. Ульяна вошла следом и остановилась у двери, и Фёкла заметила, что дочь дальше порога не идёт и ни к чему не притрагивается.
Фёкла подошла к ходикам и подтянула гирю до самого верха.
— Всё одно встанут, — сказала Ульяна.
— Встанут. — Фёкла отпустила цепочку, и маятник пошёл ровно. — Приеду — подтяну.
Она обошла дом в последний раз: заслонки, кадушки в холодной половине, лук у порога. Взяла узел, вышла, притворила дверь и заперла на два оборота. Ключ положила в карман фартука, а фартук сняла и надела кофту, и ключ переложила в карман кофты, и это было единственное, что она сделала за всё утро дважды.
Агафья стояла у своей калитки, а когда телега тронулась — вышла на дорогу.
— Фёкла!
Тимофей придержал.
— Вернёшься? — спросила Агафья.
— В среду, — сказала Фёкла. — В следующую.
— В среду, — повторила Агафья и покивала.
— Куры на тебе.
— Ну а как же! Кто ж еще за ними приглядит..
Телега пошла по улице мимо забитых окон, мимо мишуковского крыльца, где сидела кошка, мимо прошкинского провала с крапивой. У поворота Фёкла оглянулась на свою избу.
Ульяна сидела рядом, придерживая узел ногой, чтобы не сползал.
Телега поднялась на бугор и пошла полем к Кузнечихе. Фёкла второй раз не оглянулась и всю дорогу держала руку в кармане...