Мерин у забора переступил и всхрапнул.
— Тридцать лет, — сказал Борис. — Ты понимаешь, что это тридцать лет?
— Понимаю.
— Ни хрена ты не понимаешь. — Он прошёлся до сарая и обратно. — Я к тебе в Кузьминки бегал, когда мне двенадцать было и я с батей поругался из-за жеребёнка. Ночью бегал, восемь километров. Ты меня чаем напоил и обратно отвёл, и ему ничего не сказал, и мне ничего не сказал. Я думал, лучше тебя нет никого.
— Помню я тот раз.
— А ты в это время на мою мать смотрел.
— Смотрел, — сказал Матвей.
Борис остановился.
— Ты бы хоть отпёрся. Легче бы было.
— Врать я тебе не стану.
— Ты не врал. Ты молчал. — Борис засмеялся коротко, без всякого веселья. — Молчал тридцать лет, а как батю схоронили — стал рамы возить.
— Год не ездил.
— Год! — Борис рванул ворот телогрейки. — Спасибо тебе, дядь Матвей, за этот год!
Дверь из сеней открылась и закрылась: вышла Зинаида и осталась на крыльце.
— Ты вот чего не понимаешь. — Борис говорил уже не для Матвея, а куда-то в темноту, и голос у него стал другой. — Как бати не стало, всё на мать съехало. Всё. Я тогда пил месяц, ты этого не знаешь, а я пил. И Надька ходила беременная Любой. Я домой приду в час ночи — у неё свет. Я и привык, что дом стоит, пока она в нём. — Он повернулся. — Ты её заберёшь, а мне что останется?
Матвей стоял, опустив руки.
— Я тебя понимаю, Борис, — сказал он. — И сердиться у тебя право есть, и я его у тебя не отнимаю. Завтра доделаю окно и уеду. И больше сюда не приеду.
— Вот и хорошо.
— Ну и всё тогда.
— Нет, — сказала Зинаида с крыльца. — Не всё.
Она спустилась и встала между ними, чтоб видеть обоих.
— Ты, — сказала она сыну. — Про отца замолчи.
— Мам…
— Замолчи, я говорю. — Она перевела дыхание. — Я за твоего отца сама замуж вышла. Меня к нему не сватали, я его выбрала из троих, если хочешь знать. Я с ним тридцать лет прожила, и тебя я от него родила и на руках выносила. И если этот человек все эти годы молчал, то от его молчания ни один мой день с твоим отцом хуже не сделался. Слышишь?
Борис молчал.
— Ты хочешь, чтоб я памятью о муже заперлась, будто в погребе.
— Я тебя удержать хочу, — сказал Борис хрипло.
— Знаю, что хочешь.
Она повернулась к Матвею.
— А ты не стой с таким лицом, будто про тебя разговора нет. Ты собрался уехать. Опять.
— Зина.
— Первый раз ты уехал и мне ни слова. Я тридцать лет думала, что ты за длинным рублём подался, и людям так говорила. Теперь второй раз собрался — и опять меня не спросил. — Она подступила ближе. — Ты благородный, Матвей, пока за тебя никто не отвечает. А как надо стоять и ждать чужого слова — ты за вожжи и поехал. И всякий раз выходит красиво, и всякий раз я узнаю последняя.
Матвей стоял очень прямо.
— Ты мне обещал приехать за ответом, — сказала Зинаида. — Приехал?
— Приехал.
— За чем приехал?
— За окнами.
— Вот и вставляй окна, — сказала она и пошла в дом.
***
Ночевать Матвей отказался наотрез и лёг в сарае, на сене, взяв тулуп из телеги. Надежда вынесла ему одеяло и вернулась.
Дети уснули не сразу. За дверью в горнице долго было слышно, как Люба чего-то спрашивает и Надежда отвечает шёпотом.
Потом Надежда вышла, села к столу напротив мужа и сказала:
— Ты зачем это при детях начал.
— Я не думал.
— Ты и к нему ездил — не думал. — Она положила руки на стол. — Боря, я тебе сейчас скажу, и ты не перебивай.
Борис не перебивал.
— Я не хочу, чтоб мама уезжала. Я прямо говорю: боюсь. У меня четыре дойки до ночи, у меня вторник и среда заняты, потому что я меняюсь, и я одна не вытяну. Это правда. — Она посмотрела на Зинаиду. — Мам, простите, что при вас.
— Говори.
— А тебе, Боря, вот что. — Надежда повернулась к мужу. — Ты думаешь, мама у нас с детьми сидит. Она знает, что у Миши в четверг физкультура и надо мешочек со сменкой. Она знает, что дрожжи у Валентины в среду будут, а в четверг уже не будет. Она знает, когда наш черёд телят гнать, потому что она этот черёд считает с весны. Она знает, что у тебя вторые портянки не сохли, и потому у тебя всегда сухие. Ты этого ничего не знаешь.
— Я работаю от темна до темна, — сказал Борис.
— И я работаю. И она работала восемнадцать лет. — Надежда не повышала голоса. — Ты делаешь всё, что скажут, и делаешь хорошо, я на тебя не жалуюсь. Только в дому кто-то должен знать наперёд. Сейчас это забота твоей мамы, а когда она уедет, то это станет нашей общей заботой. Так что приготовься делить.
— Чего делить?
— Всё, — сказала Надежда. — По дням.
Борис долго сидел, глядя на клеёнку.
— Мне стыдно, — сказал он наконец. — Вот чего. Я думал, я мать из-за бати держу. А я её держу, потому что мне так удобно, и потому что я к ней каждое утро захожу спросить, где ключ от погреба.
— Ключ на гвозде, — сказала Зинаида.
— Я знаю, где ключ, мам! — Он поднял голову, и глаза у него были красные.
В избе стало тихо.
— Я не в Сибирь, — сказала Зинаида. — Восемь километров. Я буду приезжать. Внуков буду брать — и на каникулы, и когда захотят. Только когда меня попросят загодя и когда я сама смогу. — Она помолчала. — А сидеть тут затем, чтоб вам ничего не менять, я больше не стану.
Борис встал, взял с лавки шапку и вышел, ничего не ответив.
***
Ночью Зинаида не спала.
Она лежала и разбирала прожитое заново, вещь за вещью, как разбирают сундук: это оставить, это переложить, а вот это она, оказывается, все годы держала не на том месте.
Она не ошиблась, когда пошла за Павла. Она прожила свою жизнь, а не чужую, и никакое чужое молчание её жизни не касалось, покуда она про него не знала.
А теперь узнала.
И вот от чего у неё горело в груди: Матвей три раза до калитки доходил и три раза поворачивал. И в Кузьминках повернул. И сейчас поворачивает — красиво, ради Бориса, ради неё, ради всех.
Она села на кровати, спустила ноги на холодный пол и просидела так долго.
С этим она мириться не станет. Ни одного дня.
***
Утром Люба залезла к ней на колени раньше, чем Зинаида успела повязать платок.
— Ты уедешь? — сказала она.
Миша стоял рядом, застёгнутый, с сумкой через плечо, и делал вид, что ему всё равно, и не уходил.
— Может, и уеду, — сказала Зинаида. — Не сегодня.
— К деду Матвею?
— К нему.
Люба подумала.
— А ты мне бабушкой останешься?
— Я тебе бабушка какая была, такая и буду.
— А там лавка есть, чтоб мне спать?
— Есть. И печка есть, у него в Кузьминках кошка, значит, и котята будут.
— Тогда ладно, — сказала Люба и слезла с колен.
Миша всё стоял.
— Ты чего? — спросила Зинаида.
— А кто мне пенал сделает.
Она притянула его к себе за плечи. Он в первый раз за осень не вывернулся.
— Сделает, — сказала она.
— А ты нас насовсем нас бросишь?
— Миша...
— Ну а как ещё, — сказал он сердито, по-взрослому. — Ты уедешь, а мы тут одни останемся.
— Восемь километров. — Она развернула его к себе. — Я по субботам ездила в район на автобусе один раз в неделю и то доезжала. А тут дорога прямая, и зимой санный путь. Ты сам ко мне будешь ездить, когда научишься лошадь запрягать.
— А ты научишь?
— Дед Матвей научит.
Миша подумал, кивнул и пошёл в школу, и уже от калитки крикнул, что вернётся в час.
***
Последнее окно Матвей вставил к одиннадцати.
Это было то самое, расширенное, для которого он переделывал раму, и на верхнем листе стекла ещё держалась меловая надпись «горница», и он стёр её ладонью, прежде чем ставить.
Между рамами положили вату, поставили стаканчик с крупной солью. Надежда тут же принесла миску с мучным клейстером и стала заклеивать щели полосками газеты, потому что откладывать было нельзя — обещали к ночи ниже нуля.
В горнице стало совсем тихо.
Матвей собрал инструмент, свернул одеяло, отнёс в телегу остатки стекла и обрезки — забрал с собой, чтоб дети не порезались. Потом вернулся, постоял в дверях.
— Ну, прощай, Зинаида, — сказал он. — Окна сорок лет простоят. Замазку весной подмажешь, где потрескается.
— Подмажу.
— Борису скажи: подоконник в горнице года через три менять.
— Скажу.
Он вышел, влез в телегу, разобрал вожжи. Надежда стояла у печи с миской клейстера и смотрела на свекровь.
Зинаида прошла в сени, сняла с гвоздя тёмно-синее пальто и надела его.
Надежда молча поставила миску и открыла ей дверь.
***
Он ехал шагом, и она догнала его у поворота — там, где скошенное поле подходит к самой дороге и где в августе было слышно, как от речки тянет холодом.
Теперь холодом тянуло отовсюду.
— Стой, — сказала она.
Матвей натянул вожжи. Мерин встал и сразу потянулся к обочине, к сухой траве.
— Тебе идёт это пальто, — сказал Матвей.
— Я знаю.
Он слез с телеги, потому что разговаривать сверху вниз не мог.
— Зина, ты это... не надо. Я всё, что мог, вчера сказал, и Борису сказал, и тебе. Я не хочу, чтоб из-за меня…
— Молчи, — сказала Зинаида. — Ты своё говорил и в тот раз, и вчера, и тридцать лет назад молчал — тоже говорил, по-своему. Теперь я говорю. Я тебе ответ обещала. Слушай, второй раз я это произносить не буду.
Он замолчал.
— Я пойду за тебя.
Мерин хрупал травой. Матвей стоял, держа вожжи в кулаке, и не двигался.
— А теперь слушай дальше, потому что это тоже часть ответа. — Она говорила ровно, глядя ему в лицо. — Больше ты за меня ничего не решаешь. Ни плохого, ни хорошего, ни благородного. Захочешь уйти — придёшь, встанешь и скажешь мне в глаза, и выслушаешь, что я тебе на это отвечу. Уедешь молча — я тебя искать не поеду.
— Я не уеду.
— Это второе. Работницей у тебя я не буду. Ты сам сказал — не звал. Работать я умею и буду, у меня руки не отсохли, только по своей воле и по своему счёту.
— Я тебя и не…
Она перевела дух.
— И самое последнее. Я не от семьи ухожу. Слышишь? Я к тебе иду. Ты эту разницу понять должен, чтоб самому себе больше ничего не придумывать впредь!
Матвей отпустил вожжи и вытер ладони о штанину, руки у него вспотели.
— Я думал, ты не придёшь, — сказал он. — Я вот сейчас ехал и себе говорил: не придёт. И даже успел свыкнуться с этим.
— Ты быстро привыкаешь.
— Тридцать лет привыкал. — Он посмотрел на неё. — Зина. Ты только вот чего не думай: что я это всё выслужил. Что я сидел и ждал, и вот мне выдали. Я не сидел. Я жил — плохо жил, криво, а жил.
Она кивнула. Больше ничего не сказала, потому что горло не пускало.
— Стол у меня в горнице не с той стороны стоит, — сказал он немного погодя. — Свет с левой руки падает, а надо с правой. Ты приедешь — сама переставишь, как надо.
— Переставлю.
— И кружка у меня одна.
— Кружку купим.
Он помолчал, глядя на её пальто.
— Хорошее взяла.
— Сама выбрала, — сказала Зинаида.
— Мне нравится.
Он подобрал вожжи и вдруг откинул тулуп на грядке телеги.
— Садись, довезу.
— Тут двести шагов.
— Садись, — сказал Матвей.
Она села, и он тронул, и мерин прошёл эти двести шагов до её калитки шагом, и оба всю дорогу молчали, и это было хорошее молчание, не то, что раньше.
У калитки она слезла сама, не подавая руки.
— Приезжай в воскресенье, — сказала Зинаида. — К обеду. И с разговором: как и когда.
— Приеду.
***
Вечером Зина решила поговорить с сыном ещё раз.
Сказала за столом, когда дети уже поели и Надежда увела их укладываться, а Борис только сел.
— Боря. Я согласилась.
Он не поднял головы.
— Распишемся в сельсовете. Как окна доделаем, картошку переберём и с капустой управимся — перееду. Раньше не поеду, всё, что за мной по хозяйству, я доделаю.
Надежда остановилась в дверях горницы с Любиной рубашкой в руках.
Борис сидел и смотрел в стол. Потом отодвинул тарелку.
— Я на роспись не пойду, — сказал он.
— Не ходи, — сказала Зинаида.
— И поздравлять не буду.
— И не поздравляй.
Он посидел ещё, потом встал, снял с гвоздя телогрейку и стал одеваться — идти запирать ворота и проверять поросёнка.
— Я тебя не отговариваю, — сказал он в спину матери. — Ты не думай. Я просто не могу.
— Я знаю, что не можешь. Я и не прошу.
Надежда положила рубашку на лавку и подошла к столу.
— Мам, — сказала она. — В четверг я на двух дойках. Вы с Любой сможете посидеть?
— Смогу, — сказала Зинаида.
Борис у порога возился с крючком телогрейки. Потом вышел, и во дворе долго было слышно, как он запирает щеколду, которая всегда закрывалась с первого раза.