Собак у нас в деревне никто и никогда не привязывает на ночь. Я думал - привычка, деревенская расхлябанность. Я привязал своего. И теперь я знаю, для чего они уходят в темноту, и знание это я не пожелаю никому.
Деревня наша стоит на бугре, а за огородами, за выпасом, земля проседает и уходит вниз - там лог. Глубокий, сухой, заросший по краям бурьяном и одичавшей малиной, а на дне - серая глина в трещинах, и не растёт на той глине ничего, сколько я себя помню. Скотина к логу не подходит, трава по кромке стоит нетоптаная. А собаки - собаки туда ходят. Каждую ночь. Я это с детства знал, как знают про восход: около полуночи по всей деревне начинается шевеление - звякают ошейники, скрипят лазы в воротах, и собаки, все до одной, от здоровенного цепняка до шавки размером с рукавицу, снимаются со дворов и уходят за огороды, в сторону лога. К рассвету возвращаются - пыльные, серые от усталости, и весь день спят так, что хоть за хвост тяни. У нас говорили - зайцев гоняют. И все кивали: зайцев. Никто ведь ни разу не проверил. Зачем проверять то, что было всегда.
Пёс у меня Байкал - крупный, палевый, умнейшая морда, я его щенком брал. Три года жили как напарники - я плотничаю, он при мне. И всё было ладно, пока сосед мой Витя не поставил себе новый забор, а Байкал возьми да и подкопай под него - под утро, вернувшись со всеми из ночи, вместо того чтоб отсыпаться, как все ихние, он Витин забор рыл. Витя пришёл ко мне белый от злости, куры у него разбежались. Раз пришёл, два пришёл, на третий сказал: не уймёшь пса - сам уйму. И я, дурная моя голова, сделал то, чего у нас не делал никто и никогда - я вкопал столб, взял цепь потолще и посадил Байкала на ночь. Для его же, думал, пользы. Пусть перебесится.
Первую ночь он выл так, что у меня зубы ныли. Не как воют на луну - а с надрывом, с паникой, как воют по беде. Вторую ночь выл. Третью - замолчал. И вот это молчание было хуже воя. Он перестал есть. Лежал у столба, положив морду на лапы, и смотрел не на меня - сквозь меня, в сторону выпаса. За неделю ссохся так, что рёбра пошли волнами. Я его и колбасой, и лаской - никак. А по деревне в те же дни началось странное: собаки стали злые, дёрганые, днём не спят, к вечеру мечутся, а под утро приходят такие, что шатает их, как после долгой дороги. Это я теперь понимаю, что они той неделей держались из последних сил: их и так было в обрез, без запаса, а без Байкала промежутки в их ночном строю становились с каждой ночью всё шире. И расплата уже начиналась. Куры у трёх дворов пропали за одну ночь - без следа, без перьев даже. А у лога, говорили бабы, трава по кромке полегла полосой, как будто тянули по ней что-то тяжёлое. Оно уже дотягивалось. Оно уже пробовало.
Тут ко мне и пришёл дед Матвеич - самый старый в деревне, я ему когда-то крыльцо перебирал. Пришёл, встал у калитки, на Байкала посмотрел, на цепь, и сказал тихо, без всякого стариковского ворчания, отчего мне сразу нехорошо стало: ты пса отвяжи. У нас собак на ночь не вяжут. Никогда не вязали. Я усмехнулся: а что будет-то, Матвеич? А он посмотрел на меня, как на дитё малое, и ответил: не знаю, что будет. То и страшно, что никто уже не знает. Знали те, кто первый тут ставил дома. От них одно осталось - собак ночью не вязать. Делай как хочешь. И ушёл. А я - не отвязал. Мне, взрослому мужику, стало смешно и обидно слушать сказки. Скажи мне тогда кто-нибудь, что через сутки я буду стоять в темноте над логом и бояться вдохнуть - я бы этому человеку сам цепь предложил.
Назавтра к полуночи мне не спалось - Байкал у столба сидел столбиком и дрожал, я его с крыльца видел. И когда по деревне пошло знакомое шевеление - ошейники, лазы, мягкий топот по пыли, - я не выдержал. Оделся и пошёл следом. Луна была в силе, дорогу видно как днём, только без цвета. Собаки шли по выпасу молча - вот что первое меня царапнуло. Днём они друг друга на дух не переносят, у каждой свой двор и своя злость, а тут шли рядом - цепняк Витин, шавки с нижней улицы, охотничья собака бригадирова - шли плечо в плечо, молча, ходко, как ходят на работу, которую делают давно и без любви. Я крался за ними по бурьяну и чувствовал себя вором в собственной деревне.
У лога они разошлись. Не сбились в стаю, не пошли вниз - разошлись по кромке, каждая на своё место, на равном расстоянии одна от другой, и встали мордами внутрь, к яме. По всему кольцу лога, сколько я видел в лунном свете - собака, промежуток, собака, промежуток, собака. Как столбы в ограде. Как часовые. Они не нюхали землю, не искали след - они стояли и смотрели вниз, в темноту на дне, и молчали. Ни одна не скулила, ни одна не переступала лапами. Я лёг в бурьян в двадцати шагах, вжался в землю и дышал в рукав - сам не знаю, почему так сделал, а потом понял: только это меня и спасло. Той ночью я больше слушал, чем видел. И услышал. Снизу, со дна, зашуршало.
Звук был такой, будто глубоко под глиной ворочается что-то большое и сухое - не мокрое, не живое даже, а именно сухое, как если тереть друг о друга две доски. Трещали корни. Сыпалась земля. И из тени на дне лога, из самой чёрной её середины, на лунную сторону вышло ОНО. Я его видел целиком, всё, от начала до конца, и жалею об этом каждую ночь. Оно было длинное - метров пять, если не больше - и сухое, цвета старой глины, и всё в трещинах, как дно лога, и из трещин при каждом движении сыпалась серая труха. Ног у него было много, и все не по размеру тонкие, и суставы на них выгибались наружу, как у жука-сенокосца, и двигалось оно этими ногами быстро - вот что самое поганое: такое большое не имеет права двигаться так быстро. А головы у него, считай, не было. Было утолщение впереди, гладкое, без глаз, без всего - только посередине шов, как трещина, и эта трещина то расходилась, то сходилась. Оно слушало. Я это понял сразу, всем нутром: глаз ему не дадено, оно живёт ушами, всё это утолщение - одно сплошное ухо. Пока оно на дне, в яме, звуки доходят до него глухо, как сквозь подушку, - потому оно и лезет каждую ночь наверх, к кромке. Слушать нас в полный слух.
Оно пошло вверх по склону - легко, боком, как паук по стене. И тут я понял, зачем собаки молчат. Оно поднялось до кромки, до того места, где стояла Витина цепная зверюга, - и встало. Морда-трещина в полуметре от собачьей морды. Собака не зарычала. Не попятилась. Стояла как вкопанная и дышала - ровно, глубоко, нарочно громко. И ОНО слушало это дыхание - и не шло дальше. Порыскало мордой влево - а там, через промежуток, уже дышит следующая. Вправо - дышит третья. Всё кольцо лога дышало на него сверху - размеренно, со всех сторон, без единого разрыва, и оно, слепое, слышало вокруг себя сплошную живую стену и не могло найти, где кончается стена и начинается простое тёмное поле. Собаки не охотились. Собаки не пускали. Каждую ночь, всю ночь, всей деревней - они стояли и дышали, чтобы ОНО думало, что края нет. Вот вся их работа, вот откуда они приходили серые.
А потом оно двинулось вдоль кромки - и я увидел брешь. Между рыжей собачонкой с нижней улицы и лохматым кобельком мельниковых был промежуток вдвое шире прочих. Пустое место. Место, где кольцо было разорвано. И оно, слепое, шло вдоль стены дыхания прямо к этой дыре - всё быстрее, вслушиваясь, как вслушивается тот, кто почти нашёл, что искал. И у меня в голове стукнуло так ясно, как будто вслух сказали: это место моего Байкала. Это его промежуток. Его дыра. Моя дыра. Моя цепь её проделала. А оно уже было у бреши - и передняя его нога, тонкая, с вывернутым суставом, уже поднялась и легла на кромку, на нашу сторону, на траву.
Что я сделал дальше, я объяснить не могу, потому что думать я тогда не думал - ноги сами. Я вылетел из бурьяна и встал в брешь. Встал между собаками, на пустое место, лицом к логу, в двух шагах от этой ноги на траве, и стал дышать - громко, глубоко, как они. Рыжая скосила на меня глаз и подвинулась ближе - на полшага, плечом ко мне. С другой стороны подвинулся кобелёк. Они меня приняли в стену - вот так просто, без звука, как принимают заплату на дыру. И нога с вывернутым суставом медленно, нехотя, снялась с кромки и ушла назад, вниз. А ОНО осталось. Стояло на склоне напротив меня - морда-трещина на уровне моей груди, в метре, может ближе. От него пахло сухим подполом и почему-то жаром - как от печной глины. Шов на морде расходился и сходился, расходился и сходился - оно слушало моё дыхание, и я дышал, и не смел ни сглотнуть, ни переступить, и стоял так - не знаю сколько. Час. Три. Всю жизнь. Оно один раз качнулось вперёд - и рыжая рядом со мной задышала чаще, и слева задышали чаще, всё кольцо подхватило, как подхватывают песню, - и оно осело назад. Когда небо над логом посерело, оно снялось с места разом, как отпущенная пружина, стекло на дно, в тень, ушуршало под глину - и дно стало просто дном. Собаки постояли ещё, пока не развиднелось, и пошли по домам. Я шёл среди них не чуя ног, и рыжая шла рядом со мной до самой моей калитки, как провожают своего.
Байкала я отвязал, не заходя в дом. Снял ошейник совсем, бросил цепь в лопухи вместе со столбом - выдернул столб голыми руками, откуда сила взялась, не знаю. А он встал, шатнулся, посмотрел на меня один раз - долго, внимательно, как смотрят на человека, про которого всё поняли, - и потрусил за огороды. К логу. Среди бела дня. И больше он в мой двор не вернулся. Он теперь живёт при стае - его подкармливает вся деревня, как подкармливают всех ихних, я только теперь разглядел эту кухню: миски у калиток, кости у заборов, это не от доброты, это довольствие. Паёк. Я зову его - он подходит, суёт морду мне в ладонь, стоит секунду - и уходит. Не простил. Или наоборот - простил и освободил, не знаю, что хуже. Витин забор он больше не роет - а Вите я так и не рассказал, чем его куры уплачены.
С Матвеичем мы после того говорили один раз. Я рассказал всё как было, он слушал не перебивая, а потом сказал только: значит, оно теперь знает, как ты дышишь. И как в воду глядел. Через две ночи я проснулся ровно в полночь - не от звука, а как от толчка изнутри - и понял, что стою уже одетый посреди двора, и ноги несут меня за огороды. С тех пор так и живу. Не каждую ночь - через две, через три, как будто у меня очередь, как будто меня поставили в какой-то список, которого я не видел. Я прихожу к логу, встаю в кольцо - собаки раздвигаются и дают мне место, всегда одно и то же, то самое, - и дышу до рассвета. Днём отсыпаюсь, работу беру вполсилы, люди косятся. Пусть косятся. Я и сам теперь иначе смотрю на людей. На стариков наших смотрю - которые ночами не спят, а днём дремлют на лавках у ворот. Мы-то всю жизнь смеялись: старость, бессонница. А может, никакая это не бессонница. Может, у них тоже - очередь, только длиной в целую жизнь, и никто из них ни разу никому не проговорился, как не проговорюсь и я.
Одного только я не рассказал даже Матвеичу, самого последнего. В прошлый раз, под утро, ОНО поднялось к моему месту, и шов на слепой его морде разошёлся широко, как никогда не расходился, и оттуда, изнутри, оно выдохнуло на меня - и выдох этот был тёплый и пах молодой травой, и в нём было слово. Одно. Моё имя. А чему я удивляюсь - оно ведь не первый век лежит под деревней и слушает. Нас всех через улицу кличут, во всё горло, - оно нас давно знает по именам. Оно не ломится наружу, нет. Оно учится. Оно стоит там внизу, ночь за ночью, и учится дышать как мы. И когда-нибудь в кольце будет стоять кто-то, кто дышит совсем как я, - а меня в ту ночь никто не хватится.
Все события и персонажи вымышлены. Рассказ публикуется как художественное произведение, любые совпадения случайны.
Так же вы можете подписаться на мой Рутуб канал: https://rutube.ru/u/dmitryray/
Или поддержать меня на Бусти: https://boosty.to/dmitry_ray
Одноклассники: https://ok.ru/dmitryray
#страшныеистории #мистика #ужасы #страшныеисториинаночь