Галина Петровна стояла на площадке с переноской. Я успела снять один ботинок.
— Танюш, ты глаз посмотри. Я на две минуты.
Двадцать минут назад закончилась смена, двенадцать часов, из них четыре — на приёме с ротвейлером, который дважды сползал со стола. В пакете у меня были курица, хлеб и корм для Марты, который я покупаю сама с тех пор, как перестала об этом говорить.
— Проходите, — сказала я и понесла пакет на кухню.
Она вошла, поставила переноску на стол. Прямо на стол, где мы едим. Я вытащила из ящика клеёнку, застелила, переставила переноску туда и развязала шнурок — защёлка на этой переноске сломалась ещё в позапрошлом году, и я перетянула её обувным шнурком.
Марте двенадцать. Она вышла, села на клеёнку, посмотрела на меня, как смотрят все старые кошки — устало и без надежды. Правый глаз был мокрый, шерсть под ним свалялась в жёсткую сосульку.
— Давно так?
— Да неделю уже, наверное. Или две.
Из комнаты вышел Артём, в носках, с телефоном в руке.
— О, мам, ты чего не позвонила? Тань, а ужинать что?
— Артёмчик, она с работы только, — сказала Галина Петровна. — Может, не будем сегодня мучить человека.
— Да ей не привыкать. У неё не работа, а зверушки.
Он сказал это добродушно, между делом, глядя в телефон, и ушёл обратно в комнату. Галина Петровна засмеялась и повторила: зверушки, конечно, зверушки.
Я достала из сумки машинку, воткнула её в розетку у чайника и начала выстригать колтун под глазом. Марта терпела. Она всегда терпит, ей уже всё равно.
— Ты ей и капельницу поставь, — сказала Галина Петровна, устраиваясь на табуретке. — Три денёчка. Я её пока у вас оставлю, мне в среду к зубному, я не успею.
— Хорошо.
— И вот тут ещё выстриги, а то она вся в этих катышках.
Я выстригла и тут. Шерсть падала на клеёнку серыми запятыми. Артём в комнате включил ролик про укладку плитки и сделал погромче.
Когда я мыла руки, свекровь уже стояла в коридоре, застёгивая пальто.
— Ты Артёма поддержи, — сказала она. — У него сейчас тяжело.
Дверь за ней закрылась. Артём вышел на кухню, посмотрел на кошку и на шерсть.
— Тань, нам в четверг надо будет в одно место заехать. Я запишу время, скину.
И ушёл обратно, к своей плитке.
***
В шесть утра я грела пакет с раствором в миске с горячей водой. Марта сидела у меня на коленях, завёрнутая в старое полотенце, и молчала, когда игла вошла под кожу между лопаток. Горб раствора поднялся у неё на спине и медленно оседал.
Переноска стояла у батареи. Тот же самый шнурок. Восемь лет назад я в этой переноске везла Марту в первый раз — тогда она была рыжая и злая, и Артём стоял в дверях клиники и говорил всем в очереди: «А это моя жена, она тут главная по кошкам», и мне было хорошо.
Тогда же у него встала точка. Поставщик кинул, аренду подняли, он взял в долг и полгода ходил серый. Я платила за квартиру, за еду, за бензин, за его сигареты, брала ночные и научилась спать по три часа. Это было нормально: у мужа беда, я рядом.
Потом точка выправилась. Потом стало две. А я всё платила за квартиру, за еду, за бензин, и это уже не обсуждалось, потому что ни разу не было сказано вслух.
Про ребёнка мы говорили в первый год. Он сказал: вот встанем на ноги. Мне было тридцать. Сейчас тридцать восемь, и я перестала считать, сколько раз слышала это «вот встанем».
Марта допила свой пакет, я вытащила иглу, прижала пальцем. Из комнаты вышел Артём.
— Подкинешь до Обручева? Я потом машину заберу.
Я подкинула.
***
В среду он ел котлеты, а я стояла у плиты и жарила вторую порцию, потому что первую он забраковал: холодные.
— Тань, — сказал он, когда доел. — Нам разводиться надо.
Лопатка у меня в руке была горячая. Я положила её на тарелку.
— Хорошо, — сказала я. — Давно решил?
— Да какая разница. Мы разные, ты сама видишь. Я к маме перееду пока.
— Хорошо.
— Всё по-честному сделаем, без нервов. Квартиру мама покупала мне, до тебя ещё. Машина на мне. Дача мамина. Точки — это моё дело, я его с нуля поднимал. Ты же ничего не вкладывала.
Я стояла и смотрела на масло, которое перестало шипеть.
— У нас общий счёт был.
— Ну ты за коммуналку платила, да. Спасибо тебе.
За восемь лет он сказал мне спасибо один раз, и это было сейчас, за коммуналку.
— В четверг у Ирины Львовны в двенадцать, — добавил он и отодвинул тарелку. — Она нормальная тётка, всё быстро оформит. Ты только не начинай при ней вот это вот.
— Какое вот это?
— Ну ты знаешь.
Я собрала тарелки и открыла воду. Марта пришла на кухню и села у миски, и я насыпала ей корм из своего пакета.
***
В воскресенье был обед у Галины Петровны. Приехала Лена, сестра Артёма, с мужем Володей и с сыном, привезли пирог, и говорили про машины, про школу и про то, что цены сумасшедшие.
— Тане-то хорошо, — сказала Галина Петровна, разливая компот. — Она у нас на всём готовом восемь лет прожила. И мебель я им покупала, и Артём тянул. Другая бы спасибо каждый день говорила.
Лена резала пирог. Она резала его очень внимательно, ровными кусками, и не подняла головы. Володя посмотрел в окно и сказал, что во дворе опять перекопали.
Я знаю, что Лена помнит. Три года назад её Тоша сожрал носок, и я вытаскивала этот носок в четыре утра, и не взяла с них ни рубля, и потом две недели ездила на перевязки к ним домой, потому что Лене было далеко возить.
— Тань, — сказал Володя, — а глянь Тошке ухо, а? Чешет всё время.
Я вымыла руки и посмотрела ухо в прихожей, стоя на коленях у вешалки. Отит. Я сказала, чем капать.
— И нам бы прививки, — сказал Володя. — Только ты нам без записи, а то у вас там не попадёшь.
— Хорошо.
Когда я одевалась, Лена вышла в коридор и сказала тихо:
— Ты только маму не расстраивай, ладно? Ей шестьдесят восемь.
— Не буду.
***
В среду ночью привезли дворнягу, сбитую на Профсоюзной. Хозяйка — девочка лет двадцати, в куртке, застёгнутой не на те кнопки, — стояла у стены и повторяла, что она отпустила поводок на секунду, буквально на одну секунду.
Мы с Ритой работали до половины пятого. Собака выжила. В пять я сидела на полу в коридоре, спиной к стене, и не могла отмыть руку, потому что кровь засохла у основания ногтя, а горячей воды в мойке опять не было.
В семь пришло сообщение от Галины Петровны: «Марта вторые сутки не ест, ты когда заедешь».
Я написала: «После смены».
Смена заканчивалась в девять утра. Я заехала в половине десятого, поставила капельницу, вымыла миску, поменяла воду и уехала домой спать, потому что в четверг в двенадцать надо было быть у Ирины Львовны.
***
Кабинет был маленький: стол, два стула для посетителей и один принесённый от стены, жалюзи, за окном сверлили. Ирина Львовна оказалась женщиной лет пятидесяти, в сером, с очками на цепочке.
Галина Петровна пришла тоже.
— Я подвезла Артёмчика, — объяснила она, снимая пальто. — Я тут посижу, я не мешаю.
Никто не сказал ей, что это не её дело. Я тоже не сказала.
Ирина Львовна открыла папку и стала перечислять. Квартира на улице Академика Волгина — приобретена до брака, оформлена на Артёма, вопросов нет. Автомобиль две тысячи девятнадцатого года — на Артёма. Земельный участок и дом в садовом товариществе — собственник Галина Петровна, переоформлен в две тысячи двадцать втором.
— В каком? — переспросила я.
— В двадцать втором, — повторила Ирина Львовна, глядя в бумагу.
Летом двадцать третьего я красила там веранду. Два дня, валиком, в респираторе, и потом ещё выносила банки. Артём тогда сказал, что мне надо больше бывать на воздухе.
— Ну ты же сама вызвалась, — сказал Артём. — Тебя никто не заставлял.
— Сбережения, накопления, вклады, — продолжила Ирина Львовна.
— У неё там на железку какую-то отложено, — Артём махнул рукой. — На игрушку её. Мне не надо, пусть остаётся.
Пять лет я откладывала на подержанный аппарат для ультразвука и на курсы. Он ни разу не спросил, сколько там. Он называл это игрушкой, и это оказалось единственное, что он не тронул.
Ирина Львовна начала печатать. И тут Галина Петровна наклонилась ко мне через угол стола и сказала обычным своим голосом:
— Тань, ты сегодня к Марте заедешь? Она вторые сутки не ест, я вчера писала.
Ирина Львовна перестала печатать. Она не сказала ничего, только подняла глаза от клавиатуры и посмотрела сначала на свекровь, потом на меня.
Вот в этот момент я себя и увидела — со стороны, чужими глазами, в чужом кабинете, где меня десять минут вычёркивали из всего, что у нас было.
— Галина Петровна, — сказала я. — Марте двенадцать. Восемь лет капельницы ей ставлю я.
— Ну так а кто же ещё, — она даже удивилась.
— Тринадцатого января я ставила ей раствор на полу в коридоре, потому что у вас за столом сидели гости и вы попросили не носить кошку в комнату. Летом я из Кабардинки два раза объясняла вам по телефону, как держать иглу. Корм ей покупаю я. Препараты я беру у нас и оплачиваю сама.
— Тань, — сказал Артём. — Ты чего завелась. При человеке.
— Артём, ты восемь лет говорил матери, что у меня не работа, а зверушки. Хорошо. С понедельника мои зверушки — по записи.
В кабинете стало слышно, как сверлят за окном.
— Ты на кошке отыгрываешься, — сказал Артём. — Тебе не стыдно? Она животное, она не виновата.
— Я никому не отказываю в приёме. Галина Петровна, привозите Марту в клинику. Позвоните в регистратуру, вам дадут время, я приму как всех.
— Как всех, — повторила свекровь. — Я тебе восемь лет как родная была.
— Как родная — это когда я в отпуске объясняю по телефону, куда колоть. Как всех — это когда вы приезжаете, я осматриваю, назначаю и мне за это платят.
— Тебе жалко, что ли? — Артём повернулся ко мне всем телом. — Ты же врач.
— Я врач. Поэтому и говорю: везите в клинику, там свет, стол и стационар, а не мой коридор в шесть утра.
Ирина Львовна кашлянула и спросила, все ли пункты понятны и нет ли у сторон возражений по перечню.
— Все понятны, — сказала я. — Возражений нет.
И подписала. Всё подписала, что было в папке, ничего не вычеркнув.
Артём смотрел, как я подписываю, и у него менялось лицо. Он ждал скандала, торга, слёз, чего угодно, что можно было бы потом пересказать матери как «она начала». А я просто ставила подпись на каждом листе и отдавала листы обратно.
На парковке я открыла багажник. Переноска лежала там с воскресенья.
— Ваша, — сказала я и поставила её у ног Галины Петровны. — Шнурок не развязывайте, защёлка сломана.
Она стояла и держала переноску двумя руками, как держат что-то тяжёлое, чего не просила. Артём взял её под локоть и повёл к машине.
***
В субботу в час ночи она позвонила. Я взяла.
— Тань, она дышит часто.
— Записывайте адрес, — сказала я. — Дежурная клиника на Профсоюзной, круглосуточно, ехать двадцать минут, приём без записи. Телефон продиктовать?
— Ты издеваешься?
— Нет. Я на смене до девяти утра, у меня стол занят.
Она бросила трубку.
В понедельник в клинику приехал Артём. Встал у стойки регистратуры, при Вике и при двух хозяевах с котами в очереди.
— Ты клятву давала вообще? Или у вас там не дают?
— Я на приёме. Вас записать?
— Мать плачет.
— Пусть приезжает, приму. Хоть завтра.
Он постоял, потом сказал Вике, что тут все такие, и вышел.
Марту повезли через шесть дней. Не ко мне — в ту самую дежурную на Профсоюзной. Приём, анализы, две капельницы, четыре тысячи двести с чем-то. Галина Петровна показывала чек Лене и говорила, что вот, до чего человека довели.
С тех пор родне я никого не смотрю дома. Володя приехал с Тошей в клинику в ноябре, отсидел очередь, заплатил на кассе и на прощание сказал, что вообще-то удобнее, чем было. Лена не написала мне ни разу, пока в декабре не привезла того же Тошу с лапой; на кассе она достала карту, посмотрела в сторону и сказала: «Спасибо, Тань». Больше мы про маму не говорили.
Я сняла однушку у метро, за два месяца привыкла к тому, что вечером в квартире тихо и никто не спрашивает, что на ужин. Весной я купила аппарат — подержанный, с гарантией от сервиса, и договорилась с хозяйкой клиники, что беру ультразвук на себя два дня в неделю. Ту самую железку, из-за которой Артём махнул рукой в кабинете.
Марта жива. Ей тринадцать. Её возят по записи, и я знаю об этом от девочек с Профсоюзной, потому что мы иногда созваниваемся по обменам препаратов.
Артём написал мне тридцать первого декабря: «С наступающим». Я не ответила.
Родня до сих пор говорит, что кошка-то не виновата. Я это и сама знаю. Только тринадцатого января, когда я стояла на коленях в чужом коридоре с иглой в руке, никто почему-то не вспомнил, что и я не виновата.