Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Назад в CCCР

Почему Горький заплакал над чужой книгой, но не над сыном

Когда ему сообщили, что сын умирает, Горький не встал с кресла. Он повернулся к собеседнику и произнёс: «Это уже не тема». После чего продолжил спор. Это не легенда и не злая выдумка завистников. Это — один из самых задокументированных эпизодов в биографии человека, которого советская власть сделала живым памятником самому себе. Максима Пешкова, единственного сына писателя, в 1934 году сгубила крупозная пневмония. В те годы, до появления антибиотиков, это заболевание было почти приговором. Молодой мужчина сгорел за несколько дней. А отец в это время вёл философский диспут о бессмертии с профессором Сперанским. Я долго думала: как это вообще возможно? Как человек, который публично рыдал над книгами — в том числе над собственными — мог так отреагировать на гибель собственного ребёнка? И чем больше я узнавала о Горьком, тем меньше это казалось мне противоречием. Это была система. Последовательная, выстроенная, хорошо отлаженная. Система под названием «образ». Максим Горький был, пожалуй,

Когда ему сообщили, что сын умирает, Горький не встал с кресла.

Он повернулся к собеседнику и произнёс: «Это уже не тема». После чего продолжил спор.

Это не легенда и не злая выдумка завистников. Это — один из самых задокументированных эпизодов в биографии человека, которого советская власть сделала живым памятником самому себе. Максима Пешкова, единственного сына писателя, в 1934 году сгубила крупозная пневмония. В те годы, до появления антибиотиков, это заболевание было почти приговором. Молодой мужчина сгорел за несколько дней.

А отец в это время вёл философский диспут о бессмертии с профессором Сперанским.

Я долго думала: как это вообще возможно? Как человек, который публично рыдал над книгами — в том числе над собственными — мог так отреагировать на гибель собственного ребёнка? И чем больше я узнавала о Горьком, тем меньше это казалось мне противоречием. Это была система. Последовательная, выстроенная, хорошо отлаженная.

Система под названием «образ».

Максим Горький был, пожалуй, самым успешным проектом по самобрендингу в русской литературе. Всё в нём работало на образ — босяка, выходца из народа, голоса пролетариата. Он сам рассказывал о трудном детстве, о нищете, о скитаниях. И эти рассказы стали каноном — их печатали, изучали в школах, цитировали с трибун.

Но вот деталь, о которой говорят реже.

Почти всё, что мы знаем о детстве Алексея Пешкова, мы знаем из его собственных автобиографических текстов. Независимых источников — единицы. При этом есть сведения, что его отец занимал должность управляющего пароходной компанией, — то есть был человеком с положением, а не безымянным рабочим. Подтвердить это документально сложно, историки расходятся в оценках. Но сам факт, что «трудное детство» Горького существует преимущественно в версии самого Горького, заслуживает хотя бы паузы.

Это не значит, что детство было лёгким. Это значит, что он умел рассказывать о себе именно так, как нужно.

За один печатный лист — это порядка сорока тысяч знаков, восемнадцать-двадцать стандартных страниц — Горький получал гонорар, превышавший жалованье царского генерала за два месяца службы. Образ «писателя-босяка» при таких цифрах держался исключительно на силе нарратива. И нарратив работал. Десятилетиями.

Именно поэтому история с Ольгой Каменской кажется мне такой показательной.

-2

Они познакомились в 1893 году. Горькому было двадцать пять, Ольга была старше на девять лет — женщина самостоятельная, растившая дочь в одиночку. Он влюбился. Посвятил ей несколько произведений. По меркам того времени это было серьёзным жестом.

Расстались они примерно через год. По весьма специфической причине.

Горький читал Ольге только что написанную «Старуху Изергиль». Читал вслух — так он всегда делал, это был ритуал. Закончил. Поднял глаза, ожидая реакции. И обнаружил, что возлюбленная спит в кресле.

Он ушёл. И не вернулся.

Эту историю обычно рассказывают с лёгкой иронией: вот, мол, какой был обидчивый. Но я думаю, дело не в обидчивости. Дело в том, что Ольга в тот момент нарушила правила спектакля. Она была зрительницей, которая заснула в театре. А для Горького — человека, выстраивавшего себя как литературный персонаж, — это было не просто невежливо. Это было предательством роли.

Современники вспоминали: он мог расплакаться, рассказывая о Льве Толстом. Плакал, читая вслух. Плакал публично, красиво, в нужный момент. Слёзы были частью образа — они подтверждали чувствительность, глубину, подлинность.

А потом умер сын. И образ дал сбой.

Или нет. Может быть, именно здесь образ показал свою настоящую природу. Потому что сын — это не публика. Сын — это частная жизнь, которая в систему Горького не вписывалась никак. Частное горе не давало материала. Не давало роли. Не давало сцены.

«Это уже не тема».

-3

Историки не располагают документами, которые позволили бы точно восстановить внутреннее состояние Горького в тот момент. Возможно, за этой фразой стояло что-то, чего мы не знаем. Возможно, это был способ не сломаться. Возможно, просто — оцепенение.

Но факт остаётся фактом: он не встал. Не пошёл к сыну. Продолжил спорить о бессмертии — в то время как живой человек умирал.

Вот в чём парадокс Горького, который я не могу отпустить.

Он создал образ человека из народа — и этот образ был убедителен, потому что в нём было настоящее. Настоящая энергия, настоящий талант, настоящее умение чувствовать чужую боль и переводить её в слова. Но где-то в этом процессе личное чувство и публичное чувство поменялись местами. Слёзы на публике стали реальнее слёз наедине.

Это не редкость среди людей, которые строят из себя персонажей. Просто обычно цена такого обмена скрыта. У Горького она проявилась в один конкретный день 1934 года — в комнате, где профессор Сперанский рассуждал о бессмертии, а за стеной заканчивалась жизнь.

Когда он плакал над Толстым — он был настоящим.

Когда он не заплакал над сыном — он тоже был настоящим.

Просто это было другое «настоящее». То, которое он сам себе не хотел показывать.