Манжета зашипела, стрелка поползла вниз, и в этот момент телефон на столе завибрировал и пополз к штампу.
— Сто шестьдесят на сто, Нина Егоровна. Вы таблетки утром пили?
— Пила, Мариночка. Может, я не ту.
— Сейчас посмотрим, какую.
Телефон дошёл до штампа и упёрся. На экране горело «Гоша». Брат звонил мне два раза в год: на день рождения и когда что-нибудь случалось. День рождения у меня в ноябре, а на календаре висел февраль.
— Возьмите, — сказала Нина Егоровна и стала сама расстёгивать манжету. — Я подожду, мне спешить некуда.
Люба, наша медсестра, перестала стучать по клавишам.
— Марин, папу в пятницу выписывают, — сказал брат вместо «здравствуй».
— Как выписывают? Он две недели как поступил. Он правой рукой ложку не держит.
— Ну вот так. Заведующий сказал: дальше амбулаторно. Мест нет, февраль, все лежат. Ходячий он, почти.
— Что значит «почти»?
— С палкой. По коридору с ними ходит. Слушай, я не могу в пятницу. У меня Соня на подготовительных, у меня ипотека эта, Алла на смене сутки. Отца заберёшь ты, у меня семья.
Я успела сказать только «Гош».
Он положил трубку.
Я стояла с грушей в руке, и резиновая трубка качалась и стукала по краю стола. Нина Егоровна смотрела на меня и держала на весу закатанный рукав.
— Давайте руку, — сказала я. — Ещё раз померим. Первый раз всегда завышает.
Второй раз показал сто пятьдесят пять. Я вписала в карту сто пятьдесят пять, поставила штамп, выписала направление на анализы и вызвала следующего. До конца приёма оставалось четырнадцать человек, по двенадцать минут на каждого.
В ординаторской Люба налила мне чай и сказала:
— У тебя же брат есть.
— Есть.
— Ну и?
— У него семья, — сказала я.
Люба посмотрела на меня и ничего не спросила. Она знала, что я развелась восемь лет назад и что Артём у меня один.
***
В пятницу я взяла отгул за свой счёт и поехала в область на девятичасовом автобусе.
Отец сидел в холле на стуле у поста, в куртке, застёгнутой не на ту пуговицу, и держал на коленях пакет. В пакете были бритва, кружка и полотенце. Палка стояла между колен, он придерживал её левой рукой, а правая лежала на пакете ладонью вверх, как чужая.
— Пап.
Он поднял голову и заулыбался половиной лица.
— Марин. Ты чего в куртке такой лёгкой, там же холодно.
— Нормально. Пойдём.
Он встал не сразу. Сначала подвинулся к краю стула, потом упёрся палкой, потом посмотрел, куда я поставила ноги.
Мы дошли до двери за семь минут. Я знаю, потому что смотрела на часы над постом, когда мы вышли, и на часы у гардероба, когда дошли.
В такси он молчал, а на выезде из города спросил в окно:
— А Гоша чего?
Я смотрела на дорогу.
— На работе. Он звонил, обнять просил.
Отец кивнул и потрогал воротник.
— Ну да. У него работа такая, не отпускают. Он же там один за всех.
Я не стала уточнять, за кого он там один. Я просто вписала эту фразу себе куда-то в память, как вписывают в карту жалобу, которую пока не знаешь, чем объяснить.
***
Пять ступеней у подъезда мы поднимались одиннадцать минут.
Артём вышел на площадку и встал сзади, чтобы отец не видел его лица. Дед был для него дедом из Ольхова: рыбалка, мотоцикл в сарае, банка солёных огурцов в багаже. Теперь дед стоял на четвёртой ступени и не мог поднять правую ногу на пятую.
— Дай я, — сказал Артём.
— Сам, — сказал отец.
Он стоял ещё минуту, потом поднял.
Дома я отдала ему свою комнату, а сама перебралась к Артёму на диван. Первую неделю отец вставал ночью три раза, и каждый раз я слышала, как палка задевает косяк, и вставала тоже. На четвёртую ночь он не дошёл. Я сменила бельё в половине третьего, а в семь вышла на приём.
Утром он лежал лицом к стене и не поворачивался.
— Пап.
— Отвези меня в Ольхово.
— Там дом не топлен с ноября.
— Затопим.
— Пап, я через сорок минут на работу.
— Вот и езжай. — Он сказал это в стену. — Ты работай. Я тут полежу, как чемодан.
Я села на край кровати. За стеной Артём гремел в ванной.
— У меня к тебе дело, — сказала я. — Мне нужно, чтобы кто-то давление писал. Я на работе, я не вижу. Будешь мерить и записывать.
— Чем я запишу.
— Левой.
— Левой я как курица.
— Мне не почерк нужен, а цифры.
Я принесла ему тетрадь в клетку, из тех, что Артём покупает пачками и не исписывает. Расчертила первую страницу: дата, утро, вечер, таблетка. Отдала свой запасной тонометр, тот, что с большой цифрой на экране.
Первые записи в тетради были похожи на след, который оставляет провод, если тащить его по пыли. Через месяц там появились цифры, которые можно было прочитать, не наклоняясь.
***
В семейном чате «Наши» брат был активен.
Он ставил сердечки на фотографии, спрашивал «ну как папа?», писал «держитесь, девчонки» и «отцу привет, обнимаю». Алла ставила смайлики. Соня прислала видео, где она прыгает через коня.
В марте я написала прямо, без чата, ему одному: «Гош, приедь на субботу и воскресенье. Мне нужно два дня. У меня двенадцать смен подряд и Артёму на олимпиаду в Тверь, я хочу с ним съездить».
Он ответил через семь часов: «Марин, у Сони отборочные, я обещал. Давай попозже?»
Попозже было в апреле. В апреле у Аллы был отпуск, и они уехали в Анапу на девять дней. Фотографии он выкладывал в чат «Наши». На одной они втроём на набережной, отец её долго рассматривал, увеличивая пальцами.
— Смотри, — сказал он мне. — Сонька-то вымахала. Она в меня, длинная.
— В тебя.
— Надо им банку варенья передать. У меня в подполе стоит, в Ольхове.
— Передадим.
Он записал в тетрадь: сто сорок на девяносто. И ниже, той же кривой левой, приписал: «варенье».
***
На семьдесят пять лет отца брат приехал.
Он приехал в час дня, с тортом в коробке, с Аллой и Соней, поставил машину под окнами так, что Пал Палыч потом полчаса рассказывал, как он выезжал.
— О, а ты помолодел! — сказал брат с порога и хлопнул отца по левому плечу. — Марин, ну ты его отъела совсем.
За столом сидели Пал Палыч с женой, Люба, соседка Тамара Ивановна с четвёртого и мы. Отец в рубашке, которую я гладила утром между дежурством и приёмом. Он держал вилку левой рукой и старался, чтобы это было незаметно.
— Ну, за отца, — сказал брат и встал. — Мы, конечно, тут все переволновались. Но мы с Мариной решили, что папе у неё лучше. У неё же медицина, уколы, всё под рукой. Мы всей семьёй, в общем, тянем.
Пал Палыч посмотрел на меня. Люба посмотрела в тарелку. Алла взяла коробку из-под торта, которая уже была пустой, и стала поправлять на ней ленту, хотя лента была ни при чём.
Я сказала:
— Гош, ты котлеты бери, они остынут.
Он взял котлеты.
Через полтора часа они собрались. В прихожей брат обувался и говорил через плечо:
— Пап, а с домом что решать будем? Стоит же пустой. Крыша поедет, потом никому не продашь.
Отец стоял в дверях комнаты, опираясь на косяк.
— Чего его продавать.
— Ну не чего. Деньги лишними не бывают. Тебе на лекарства, Марине на расходы. Я узнавал, там сейчас дачники берут, участок хороший, речка рядом.
— Я туда летом поеду.
Брат застегнул куртку и засмеялся.
— Пап, ну какое летом. Ты по лестнице десять минут идёшь.
Отец ничего не ответил. Он ушёл в комнату и закрыл дверь, а мы остались втроём в прихожей: я, брат и Алла.
— Ты бы хоть не при нём, — сказала я.
— А когда? Я раз в полгода приезжаю.
— Вот именно.
Он посмотрел на меня и вздохнул, как вздыхают на планёрке, когда объясняют очевидное.
— Марин, не начинай. У меня ипотека девятнадцать тысяч в месяц. У Сони репетитор. Я не могу всё бросить и сидеть тут с уткой.
Алла в это время стояла у зеркала и застёгивала Соне куртку. Соня давно застёгивала куртку сама.
Они уехали. Вечером я мыла посуду, а отец сидел на табуретке в проходе и держал полотенце.
— Гоша-то занятой, — сказал он. — Он в этой своей фирме за всех.
— Занятой.
— Он звонил на неделе?
Вода шла, и мне не надо было поворачиваться.
— Звонил. Спрашивал, как ты.
***
В июне отец упал в ванной.
Он мылся сам, я разрешила ему мыться самому, потому что он просил три месяца, и потому что человеку надо иногда закрыть за собой дверь. Он поскользнулся, ударился виском о край и не смог встать. Артём выбил шпингалет плечом.
Скорая приехала за двадцать две минуты. Я ехала с ним, держала его за левую руку, и он всю дорогу извинялся.
В приёмном я позвонила брату в час сорок ночи. Он не взял. Я позвонила ещё раз в два. В два пятнадцать я написала: «Папа в ЦРБ, упал, сотрясение, оставляют. Приедь утром, пожалуйста, мне надо на работу, у меня участок и некому».
Он ответил в девять утра.
«Марин, ты же врач, тебе проще. Я в этом ничего не понимаю, я там только мешаться буду. Скинь, если денег надо».
Денег он не скинул.
Я взяла три дня за свой счёт, а потом отдала два дежурства Любе и ходила в больницу между приёмом и вечером. Отец лежал у окна и просил принести тетрадь, потому что «там записи пропадают».
Я принесла тетрадь. Он записывал больничное давление, и медсёстры смеялись, что у них тут свой пост.
Вечером на четвёртый день он спросил:
— А Гоша знает, что я тут?
— Знает.
— Ну он далеко.
Он жил в сорока минутах на машине.
— Далеко, — сказала я.
***
В августе брат приехал сам, без предупреждения, в субботу.
Мы сидели во дворе на лавке: отец, Пал Палыч и я. Пал Палыч принёс отцу поплавки, которые сам красил, и они уже час раскладывали их на газете по цвету. Отец брал поплавок левой рукой и клал в свою кучку.
Брат вышел из машины с пакетом винограда.
— Всем здрасьте. Пап, ты гляди, на воздухе уже.
— Гоша, — сказал отец и начал вставать.
— Сиди, сиди.
Он сел на край лавки, поставил пакет и минут десять рассказывал про Соню и про то, что бензин опять подорожал. Потом сказал, глядя на поплавки:
— Пап, я тут покупателя нашёл на Ольхово. Триста двадцать даёт, наличными. Я думаю, надо соглашаться, там больше никто не даст.
— Я туда собирался, — сказал отец.
— Ну куда ты собирался. — Брат повернулся ко мне. — Марин, ну хоть ты скажи. Тебе же деньги нужны, у тебя расходы на него, лекарства, памперсы эти.
— Он не в памперсах, — сказала я.
— Ну неважно. Я к тому, что тебе же в плюс. Ты, кстати, пенсию его получаешь?
Пал Палыч перестал раскладывать поплавки.
— Он получает, — сказала я. — На карту.
— Ну вот. — Брат кивнул, как будто я подтвердила что-то, о чём он давно догадывался. — Я не в укор. Я говорю: ты неплохо устроилась в общем-то. Отец при тебе, пенсия при тебе, дом на тебя перепишем — и живи.
Тамара Ивановна с четвёртого стояла у подъезда с пакетом и не заходила.
Я посмотрела на отца. Отец смотрел на газету с поплавками, и левая рука у него лежала поверх правой.
Я ничего не сказала. Я до сих пор не знаю, почему. Наверное, потому что рядом сидел человек, который восемь месяцев учился заново подниматься на пятую ступеньку, и я не хотела, чтобы он видел, как мы это делим.
Брат уехал через сорок минут. Виноград он оставил.
***
Вечером отец сидел на кухне и мерил давление.
Он накачал манжету левой рукой, дождался, посмотрел на экран, взял ручку и записал: сто семьдесят на сто.
— Много, — сказала я. — Прими вторую.
Он принял. Потом закрыл тетрадь и спросил, как спрашивал каждый раз, и голос у него был обыкновенный:
— Гоша-то на неделе звонил?
И я не смогла.
Я стояла у плиты, у меня в руке была крышка от кастрюли, и я смотрела на эту крышку, потому что она была горячая, а прихватку я не взяла.
— Нет, — сказала я.
Он поднял голову.
— Как нет?
— Нет. Не звонил.
— Ну на той неделе.
— И на той. И в июне, когда ты в больнице лежал, он не звонил. Я звонила. Два раза ночью и один раз утром.
Отец сидел очень прямо.
— А ты говорила, что звонил.
— Говорила.
— Зачем?
Я положила крышку на конфорку.
— Чтобы ты ел.
Он долго не отвечал. За окном во дворе кто-то заводил машину и глушил, заводил и глушил.
— И в марте не звонил, — сказал он наконец. Не спросил.
— Не звонил.
— И варенье, значит, не передавали.
— Не передавали. Я его выкинула в мае, оно вздулось.
Он взял тетрадь, открыл на сегодняшней странице, посмотрел на свою запись и закрыл обратно. Потом встал, взял палку и пошёл в комнату. Дошёл до двери, остановился и сказал, не оборачиваясь:
— Ты меня больше не жалей так. Мне восьмой десяток. Я не дурак, я больной.
Дверь он закрыл сам, и это было хуже всего, потому что до этого дверь ему всегда закрывала я.
***
Он молчал два дня.
На третий вышел утром на кухню в брюках и рубашке, а не в трико, и сказал:
— Марин. Мне ходить надо.
— Куда ходить?
— На улицу. По двору. Ты мне скажи, сколько надо, я буду.
С сентября он выходил с Пал Палычем каждый день, сначала до лавки, потом до магазина, потом до конца дома и обратно два раза. Пал Палыч ходил медленно и делал вид, что это ему тяжело. В октябре они начали ездить на пруд за железной дорогой, Пал Палыч возил на своей «шестёрке». Отец ловил левой рукой, ставил удочку в рогатину и сидел по четыре часа.
В ноябре он попросил научить его переводить деньги с телефона. Мы сидели с Артёмом по обе стороны от него полтора часа. Он записал в конце тетради, крупно: «сначала имя, потом сумма, потом синяя кнопка».
Пятого декабря он перевёл Артёму три тысячи на кроссовки и сказал:
— От деда. Не говори матери.
Артём сказал мне через два часа.
Брат за это время написал в чат «Наши» одиннадцать раз. Он спрашивал «как папа?». Отец теперь читал чат сам, ему поставили на телефон крупные буквы. Он читал и не отвечал.
В январе брат позвонил мне.
— Марин, ну что за детский сад. Я пишу — он молчит. Ты ему что наговорила?
— Я сказала, что ты не звонил.
Он задышал в трубку.
— Красиво. Ты, значит, святая, а я плохой. А то, что я в июне на смене был по двенадцать часов, это никого не волнует. Ты же врач, тебе проще.
— Мне не проще, Гош, — сказала я. — Мне так же. Просто я не положила трубку.
Он положил.
***
Семьдесят шесть отцу исполнялось в апреле.
За неделю он сел на кухне, открыл тетрадь с конца — там ещё оставались чистые страницы, — и стал писать список. Писал долго, левой, буквами в половину клетки.
Пал Палыч с Верой Ивановной.
Люба.
Тамара с четвёртого.
Сосед Николай с пруда.
Артём.
Марина.
— Стульев не хватит, — сказала я.
— У Палыча возьмём два.
Я стояла и смотрела на список. Потом спросила, и голос у меня был не очень ровный:
— А Гоше?
Отец дописал «Николай с пруда», поставил точку и не поднял головы.
— У Гоши семья, — сказал он. — Ему трудно.
***
Гоша приехал.
Ему сказала Алла — она позвонила мне за три дня, первый раз за год, и голос у неё был тихий: «Марин, а когда у Сергея Петровича?» Я сказала когда. Она сказала «спасибо» и «прости». Больше ничего.
Он приехал к трём, когда все уже сидели. С тортом в коробке, один, без Аллы и Сони.
В прихожей стало тесно. Пал Палыч принёс стул из своей квартиры, Люба подвинулась, Тамара Ивановна передала тарелку.
— Пап, с днём рождения, — сказал брат. — Ты извини, я не знал, что вы уже.
— Садись, — сказал отец. — Ешь.
И разговор пошёл дальше, мимо него. Про то, что на пруду в том году сетями вычистили всё и теперь только у моста. Про то, что Тамарин внук поступил. Про то, что Артёму в июне сдавать. Брат сидел с вилкой и не знал ни про пруд, ни про внука, ни про Артёма, и ему нечего было сказать, а никто не спрашивал.
Он дождался, пока Пал Палыч уйдёт курить, и наклонился к отцу.
— Пап, слушай. Я вот подумал: давай ты ко мне на лето. У нас балкон, воздух. Соня тебя в парк будет возить. Заодно с домом решим по-человечески, съездим, посмотрим.
Отец положил вилку. Он теперь клал её ровно, потому что научился делать это одной рукой.
— Не надо, Гош, — сказал он. — Тебе трудно. У тебя семья.
Брат засмеялся и посмотрел на меня, ожидая, что я тоже засмеюсь.
Я передала ему салат.
Он побыл ещё минут двадцать. Потом сказал, что до темноты надо выехать, и стал одеваться. Отец проводил его до двери, вышел на площадку и постоял, пока брат спускался. Пять ступеней у подъезда отец теперь проходил за сорок секунд, но вниз не пошёл.
Торт мы разрезали без него. Он был большой, с надписью, и его хватило на всех, и ещё половина осталась в холодильнике до среды.
***
Вечером, когда все разошлись, Люба помогала мне мыть посуду и сказала, вытирая тарелку:
— Марин. Ты вот тогда зря ему сказала. Про звонки-то.
— Почему зря?
— Ну а зачем? Он бы дальше думал, что сын звонит, и ел бы спокойно. Ему семьдесят шесть. Пусть бы и думал.
Я вытерла руки и посмотрела в комнату. Отец сидел под лампой и записывал в тетрадь вечернее давление: сто тридцать на восемьдесят. Буквы у него были уже почти ровные.
Я не ответила Любе. Я до сих пор не знаю, что тут отвечать.