«Ты жена — тебе за ним и ходить», — заявил сын, 19 лет возивший отца к другой. «Ходить буду. Только не за ним», — ответила я
Славка взял мою машинку за корпус, одной рукой, как берут чайник.
— За платформу, — сказала я. — Снизу бери, снизу.
Он не услышал или сделал вид, что не услышал. «Чайка» качнулась у него в руке, маховик пошёл вхолостую, и я по звуку поняла, что он опять переносит её с иглой в нижнем положении. Тридцать девять лет я слушала, как работает железо, и мне не надо смотреть, чтобы знать, что там внутри стукнуло.
Он вынес её на площадку и поставил на бетон у мусоропровода. Рядом уже стоял оверлок из ателье на Луговой, который я обещала Рите вернуть в четверг. Сверху лежала моя коробка с ключами и щупами.
— Слава, — сказала я. — Ты чего делаешь?
— Стол выношу, мам. — Он вернулся, взялся за столешницу и потащил её боком, обдирая обои у косяка. — Кровать не влезет иначе. Куда я её поставлю, в коридор, что ли? Отцу к окну надо, к свету.
Стол этот я перевезла с комбината в две тысячи шестом, когда уходила. Мне его отдали списанным, я сама сняла с него старую крышку и прикрутила новую, сама вварила уголок под левую ногу, потому что на левую я ставлю тяжёлое. У меня на нём тиски, лампа на струбцине и лоток с челноками. За этим столом я двадцать лет зарабатываю свои деньги: тысяча двести за наладку, если менять только регулировку, полторы, если с разборкой узла.
Он поставил его к перилам, на бок, ножками в стену. Лампа съехала и повисла на проводе.
— Пять минут, — сказал он, вытирая ладонь о джинсы. — Потом занесём.
Он не занёс.
В комнате уже стояла кровать, которую они с зятем привезли утром: функциональная, с боковинами, с ручкой у изголовья. Отец лежал на боку, лицом к двери, и смотрел на меня одним глазом, который его ещё слушался. Правая рука лежала поверх покрывала ладонью вверх, и я всё утро не могла отвести взгляд от этой ладони. Она была огромная, с жёлтой коркой на бугре у большого пальца, и я знала каждую её мозоль лучше, чем свои.
Сорок лет он водил составы. Апрель по ноябрь навигация, зимой затон, ремонт, дежурства. Уходил в четыре утра, возвращался в ноябре. Дома он снимал китель, садился на табурет в прихожей и говорил: «Всё, ошвартовались». Так и жили.
Три недели назад его увезли с пристани в Красном Яру.
Мне позвонили из приёмного покоя в половине третьего, сказали: доставлен ваш муж, привезите паспорт и полис. Я приехала на такси за девятьсот рублей, и мне дали заполнить бумагу. Я стояла у стойки, писала печатными буквами: Ершов Родион Тимофеевич, и глаз мой сам сполз на верхнюю строчку, там уже было заполнено рукой медсестры. Графа «доставила». И фамилия. Не моя.
Я стояла и читала эту фамилию, наверное, минуту. Пахомова Н. С.
А потом за спиной, в коридоре у автомата с бахилами, Славка сказал в телефон:
— Нина Сергеевна, я подъехал. Не надо вам сюда. Я всё сам.
Он говорил спокойно, как о деле, которое делает не первый год. Не сбился, не понизил голос. Он даже не оглянулся, потому что не подумал оглянуться. Девятнадцать лет не оглядывался.
Вот тогда я и узнала. Последней в семье. Семьдесят семь лет, из них пятьдесят четыре замужем, и последней.
Нина Сергеевна от него отказалась через два дня, когда стало ясно, что он не встанет. Славка передал мне её слова дословно, стоя вот тут же, у кровати, и в голосе у него было даже что-то вроде обиды за отца:
— Она говорит: я ему не жена, у него семья есть.
Семья. Надо же, вспомнили.
В десять пришла Людмила. Она у меня в поликлинике на регистратуре, у неё смена с двенадцати, и она заскочила «на минуточку», как всегда, с пакетом из «Пятёрочки», в котором лежали творог и бананы. Дверь была нараспашку, потому что мебель таскали, и на площадке как раз стояла Зоя Павловна с четвёртого, отдыхала между этажами.
— Ой, Тамара Игнатьевна, — сказала Зоя Павловна, глядя на мой стол у перил. — Ремонт, что ли?
— Отца привезли, — ответила за меня Людмила. — Мы теперь всё переставляем. Мама всё равно дома сидит, ей не тяжело.
Она это сказала легко. Не со зла. Она правда так думает.
Я в этот момент держала в руках струбцину от лампы и почувствовала, как большой палец сам нашёл барашек и завернул его до упора. Руки у меня быстрее головы, всегда так было. Пока голова решает, руки уже сделали.
Дома сижу. Ну да. Утром в шесть я на ногах, потому что Рите к восьми нужен оверлок, к одиннадцати придёт Валя со второго подъезда со своей «Подольской», у которой опять сбит зазор между иглой и носиком челнока, а после обеда я обещала посмотреть машинку в швейном кружке при доме культуры, там подросток порвал ремень. Дома сижу.
Зоя Павловна пожевала губами, сказала «здоровья Родиону Тимофеичу» и пошла к себе.
Людмила разулась, прошла в комнату, наклонилась над отцом, поправила ему подушку и заговорила громко и медленно, как говорят с иностранцами:
— Па-ап. Ну как мы? Мы кушали?
Он повёл глазом.
Потом она вышла на кухню, где уже сидел Славка, и они начали считать мои деньги.
Не свои. Мои.
— Пенсия у мамы двадцать три с чем-то, — сказал Славка. — У отца сорок одна, у него по выслуге хорошая. Итого больше шестидесяти. Плюс мама подрабатывает.
— Вам вдвоём хватит, — кивнула Людмила, отламывая банан. — Мам, это ж не мало. Ты вспомни, как жили.
Я стояла в дверях кухни и молчала. Молчание у меня профессиональное. Когда станок начинает бить, первое дело не хвататься за ключ, а слушать. Я слушала.
— Ещё вот что, — Славка отодвинул кружку и посмотрел на меня прямо. — Билет твой надо сдавать. Сегодня, пока не сгорел. Мам, это же почти твоя пенсия.
Билет лежал в серванте, между документами и квитанциями. Теплоход «Механик Кулибин», четыре дня по реке, каюта на нижней палубе, двадцать шесть тысяч девятьсот рублей. Отход в пятницу вечером. Я купила его в июле в кассе на набережной, ногами дошла, стояла в очереди за женщиной, которая брала на троих внуков. Девушка в кассе спросила: «Вам одноместную?» Я сказала: да.
Пятьдесят четыре года при реке. Пятьдесят четыре года стирала форменные рубашки, солила в дорогу, встречала в ноябре. И ни разу, ни одного раза, не была на палубе.
Я его просила. В семьдесят восьмом просила, когда Людмиле год был и мать моя могла с детьми посидеть. И в девяностых просила. Он всегда отвечал одно и то же, и всегда одинаково спокойно, будто зачитывал из свода:
— На судне женщина к беде.
А в две тысячи седьмом я ушла с комбината насовсем, и он завёл себе Нину Сергеевну, дежурную по дебаркадеру в Красном Яру. Ровно с того года, как я осела дома. Я это уже потом посчитала, ночью, на обороте квитанции за воду. Всё сходилось до месяца.
— Не сдам, — сказала я.
— Мам, ну какой теплоход, — Людмила даже засмеялась. — Отец лежачий. Ты в своём уме?
И тут Славка сказал то, ради чего, наверное, и приехал с утра пораньше со своей отвёрткой и своим «пять минут».
— Ты жена, — сказал он. — Тебе за ним и ходить.
Слово «ходить» он взял у отца. У нас в доме плавать было нельзя. Отец всю жизнь поправлял: не плавать, а ходить; плавает то, что само не держится и несётся, куда несёт. Он и Славку так учил, и внука. Судно ходит. Капитан ходит. И вот теперь сын сидел на моей кухне и говорил мне: тебе за ним ходить, потому что ты жена.
Я вытерла руки о фартук и села напротив.
— Ходить буду, — сказала я. — Только не за ним.
Они не поняли. Людмила даже переспросила: в смысле?
А я в эту минуту складывала. Знаете, как бывает с биением? Станок стучит месяц, два, полгода, и все привыкают, и мастер машет рукой: гоняй, вытянем до планового. А потом ты подходишь, кладёшь ладонь на станину, и всё становится на место сразу, целиком: и стук, и рваная нить, и почему у ткачихи третий месяц брак. Не по одной причине. По всем сразу.
Вот и у меня в то утро легло всё сразу.
Юбилей его, семьдесят лет, десять лет назад, в кафе на набережной. Пришли речники, человек двадцать. И механик с «Шексны», уже подвыпивший, хлопнул его по плечу и сказал через весь стол: «Родион Тимофеич, тебе привет от Нины Сергеевны с пристани!» И засмеялся. И половина стола засмеялась. А я подумала: дежурная, по работе, чего тут. И налила салат.
Осень, не помню которая. Он ест и хвалит огурцы: крепкие в этом году, и лист смородиновый хорошо лёг. А я в тот год закатывала с дубовым листом и чесноком, как всегда, потому что смородину я не кладу, у меня от неё мягко выходит. Я тогда сказала: «Родя, я смородину не клала». Он не смутился. Он сказал: «Значит, у нас засолили». У нас. И я подумала, что он про судовую артель.
Машина. Сначала Славкина «четырнадцатая», которую отец ему отдал вместе с деньгами на гараж, когда сын пошёл мастером в речное училище, куда его отец и устроил. Потом, лет через пять, вместо неё была «Гранта» — тоже отцовская. Славка возил его «в затон». Затон — это семь километров по асфальту, до самых ворот асфальт. А он заправлялся до полного и уезжал на весь день, и машина — что одна, что другая — приходила с рыжей глиной на брызговиках, по самые пороги. Такая глина у нас только в одном месте, на спуске к пристани в Красном Яру, там её сорок минут по грунтовке месить. Я эту глину видела девятнадцать лет и говорила себе: дорогу, наверное, разбили.
И вот ещё. Две тысячи четырнадцатый, март. Я спросила прямо. Я стояла с Людмилой в прихожей, держала в руках её куртку, и спросила: у отца есть женщина?
Она посмотрела мне в глаза. У неё глаза мои, серые, с рыжей крапиной у зрачка.
— Мама, ты выдумываешь, — сказала она. — Я сама его отвозила.
И взяла куртку, и ушла на смену.
Она у него брала. На внука, на секцию по борьбе, на первый взнос за ипотеку. Славке машина, гараж и место. Отец платил им за молчание, а они себе объясняли, что жалеют меня. Я знаю, что объясняли, потому что Людмила потом, уже когда всё вскрылось, сказала мне со слезами: «Мам, мы тебя берегли».
Берегли. Девятнадцать лет.
Я встала из-за стола, взяла с подоконника ключ на тринадцать и пошла на площадку.
— Мам, ты куда? — крикнул Славка.
Стол я вернула сама. Он тяжёлый, но я знаю, как его брать: за уголок под левой ногой, приподнять и вести на дальних ножках, чтобы не срывать спину. Я его так через весь двор в две тысячи шестом вела. Славка выскочил, схватился с другой стороны, я сказала: не мешай, ты не с той стороны берёшь. И он отпустил.
Я поставила стол на его место, у окна, где свет. Прикрутила лампу. Занесла «Чайку» за платформу, двумя руками, как её и надо носить. Поставила оверлок. Разложила ключи в лоток.
Потом вымыла руки, взяла с холодильника магнит с рекламой пиццерии, придавила им лист из тетради и написала фломастером, крупно, чтобы читалось от двери.
— Так, — сказала я. — Слушайте оба. Отец остаётся здесь. Это его квартира тоже, и я его не отдам никуда, и никто его отсюда не вынесет.
Людмила выдохнула и заулыбалась.
— Ну вот и слава богу, мам…
— Я не закончила. Ходить за ним будет Галина Петровна, она сидела у Зои Павловны с матерью полтора года, я утром с ней созвонилась. Полный день, кроме воскресенья. Платим из отцовской пенсии, из его сорока одной, там хватает и ещё остаётся. Я хожу с ней в паре, помогаю и веду хозяйство, но одна я не тяну и тянуть не буду.
— Мам, это же тысячи! — Славка привстал.
— Его тысячи, — сказала я. — Не мои. Мои у меня в столе, которым ты чуть перила не выломал.
Я повернула лист к ним.
— И вот график. Дежурства по вечерам и в воскресенье. Слава: среда и суббота. Люда: понедельник и четверг. Приезжаете, кормите, переворачиваете, меняете, сидите. Не в гости на десять минут с бананами, а дежурите.
— У меня смены, — сказала Людмила.
— У тебя смены, — согласилась я. — А у него девятнадцать лет была вторая жизнь, и вы её ему возили. Заправлялись до полного ради семи километров. Так что, дети, довозите. Девятнадцать лет возили — довозите.
Славка сел обратно на табурет и стал смотреть в пол. Он у меня крупный, шея красная от солнца, руки отцовские. Он сказал тихо:
— Мам, мы же не могли ему…
— Могли, — сказала я. — Ты мог сказать: пап, я мать возить к твоей женщине не буду. Одна фраза, Слава. Она у тебя в горле девятнадцать лет стояла, и ты её проглотил, потому что тебе было чем закусить.
Он не ответил.
— И последнее. В пятницу вечером я ухожу на четыре дня. Билет не сдаю.
Людмила открыла рот.
— Ты бросаешь отца?
— Я оставляю отца с сиделкой и с двумя взрослыми детьми, — сказала я. — Которые прекрасно умеют возить его туда, куда нужно.
Я пошла в комнату.
Он не спал. Он лежал и слушал всё, что говорилось на кухне, я это поняла по тому, как он дышал. Речь к нему ещё не вернулась, врач сказал, может, частично вернётся к зиме.
Я села на край кровати, взяла подушку из-под его щеки, встряхнула и подложила заново, как надо, чтобы плечо не затекало. Он всегда спал на правом. Я это знаю пятьдесят четыре года.
— Родя, — сказала я. — Я не буду с тобой про Нину Сергеевну. Ни сегодня, ни потом. Я не стану тебя добивать, ты и так лежишь.
Он смотрел на меня одним глазом, и глаз у него был мокрый.
— Одно скажу. Ты меня ни разу не взял. Пятьдесят четыре года: на судне женщина к беде. Ну, беды ты и без меня набрал полный трюм.
Я поправила ему покрывало на ногах.
— В пятницу я иду в рейс. Первый. Четыре дня. Каюта на нижней палубе, у меня там иллюминатор в воду смотрит.
Не знаю, что он понял. Но пальцы на правой руке шевельнулись, будто он хотел взять меня за запястье, как брал в семьдесят втором, когда мы расписывались в райисполкоме и он весь день держал меня за руку, потому что боялся, что я передумаю.
Я встала и пошла к столу. У меня оверлок стоял неотрегулированный, а Рите к четвергу.
В пятницу я приехала на набережную за час. Взяла с собой сумку, кофту, тапки и коробку с ключами, потому что без неё я не умею.
«Механик Кулибин» стоял у второго причала, белый, с рыжими подтёками у клюзов. Матрос посмотрел билет, сказал: «Второй этаж не вам, вам вниз по трапу», и я пошла вниз, и в каюте пахло краской и водой.
Отошли в семь вечера. Я стояла на корме и смотрела, как отходит берег: краны, элеватор, за ним наш микрорайон, четвёртый дом от угла, наше окно на пятом. Галина Петровна там сейчас как раз меняет ему бельё. Славка приедет в субботу. У него на дверце холодильника написано.
Ночью мы шли шлюзом. Я не спала, вышла на палубу. Камера огромная, стены мокрые, вода уходит из-под тебя медленно, и ты вместе с ней опускаешься на пятнадцать метров, и в этой яме тихо так, что слышно, как течёт по бетону. Женщина рядом со мной держалась за поручень и говорила: «Ой, страшно-то как». А мне не было страшно. Мне было интересно. Я всю жизнь слушала железо, а тут работало железо величиной с дом, и работало ровно, без биения, и я стояла и слушала его с удовольствием.
Утром, за поворотом, нам встретился толкач с двумя баржами. Груз песок, осадка полная, шёл он тяжело, как ходят гружёные, и на мостике стоял мужик в майке. Я подняла руку и помахала ему.
Он помахал в ответ. Просто так, незнакомой женщине с чужого борта.
И вот тут меня накрыло. Не на кухне, когда они считали мои деньги. Не в приёмном покое, когда я читала чужую фамилию в графе «доставила». А здесь, на палубе, от чужой руки в ответ.
Пятьдесят четыре года мой муж повторял: не плавать, а ходить. Плавает то, что само не держится и несётся, куда несёт. Он-то ходил. По расписанию, с курсом, с двумя пристанями, и всё у него было учтено, кроме одного: он думал, что дом это причал, который стоит и ждёт.
А ходить, оказывается, можно и с берега. Только для этого надо перестать плыть.
Я вернулась в понедельник вечером, загорелая, с ветром в ушах. В квартире было прибрано, Галина Петровна варила суп, отец лежал чистый и повернул ко мне голову сам, без помощи. На холодильнике под магнитом висел мой график, и напротив субботы стояла Славкина галка. Кривая, как в школьном дневнике. Но стояла.
А в мае я иду ещё. Уже присмотрела: восемь дней, вниз по реке, каюта такая же, нижняя палуба. Деньги свои, наладочные, тысяча двести за штуку. До навигации ещё зима, суда в затоне — как раз накоплю. До мая долго, но я умею ждать: пятьдесят четыре года ждала.
Расскажите мне вот что: было в вашей жизни такое, о чём вся родня знала годами, а вам сказали последней? И что вы сделали первым делом, когда поняли?
А если вам со мной по пути, вставайте рядом у поручня, подписывайтесь. Шлюзов впереди ещё много, и я вас в рейс беру. Всех.
Читайте ещё: