Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Уютный уголок | "Рассказы"

Мамин выходной

На кухонном столе, под сахарницей, лежала салфетка. На салфетке синей ручкой было нарисовано кривоватое сердечко, а рядом – два слова: «Кушай, солнышко». Тася знала этот почерк лучше своего. Каждое утро, ещё затемно, когда за окном только-только синело, мама уходила на работу, а ей, Тасе, оставляла на столе завтрак и записку. Записка была всегда разная. То «Ешь кашу, а то ветром сдует», то «Я тебя люблю больше всех на свете», то просто сердечко без слов, потому что маме, видно, некогда было и слово написать. Уже остыл чай в кружке, уже подсохла по краешку яичница, а сердечко на салфетке было тёплое. Такое уж это сердечко. Тасе было одиннадцать лет, и жили они с мамой вдвоём. Папу Тася почти не помнила: он ушёл, когда ей было три, ушёл легко, как в магазин, да так и не вернулся. Мама про него плохого не говорила, а хорошего сказать было нечего, вот и молчала. Зато мама работала. Мама работала так, что Тася иногда думала: а спит ли мама вообще или только притворяется, чтоб её, Тасю, не п

На кухонном столе, под сахарницей, лежала салфетка. На салфетке синей ручкой было нарисовано кривоватое сердечко, а рядом – два слова: «Кушай, солнышко».

Тася знала этот почерк лучше своего. Каждое утро, ещё затемно, когда за окном только-только синело, мама уходила на работу, а ей, Тасе, оставляла на столе завтрак и записку. Записка была всегда разная. То «Ешь кашу, а то ветром сдует», то «Я тебя люблю больше всех на свете», то просто сердечко без слов, потому что маме, видно, некогда было и слово написать. Уже остыл чай в кружке, уже подсохла по краешку яичница, а сердечко на салфетке было тёплое. Такое уж это сердечко.

Тасе было одиннадцать лет, и жили они с мамой вдвоём.

Папу Тася почти не помнила: он ушёл, когда ей было три, ушёл легко, как в магазин, да так и не вернулся. Мама про него плохого не говорила, а хорошего сказать было нечего, вот и молчала. Зато мама работала. Мама работала так, что Тася иногда думала: а спит ли мама вообще или только притворяется, чтоб её, Тасю, не пугать? Днём – санитаркой в больнице, по коридорам с ведром да шваброй, а вечером, три раза в неделю, мыла подъезды в соседнем доме. Приходила поздно, руки в трещинах, пахнущие хлоркой, садилась к столу и над тарелкой засыпала.

Тася весь этот порядок знала наизусть. Растолкает маму тихонько: «Мам, ты до кровати-то дойди». Мама встрепенётся, скажет: «Я не сплю, я так, глаза дала отдохнуть», – и правда встанет, и правда доберётся до постели, а Тася уберёт со стола, вымоет мамину тарелку и сядет за уроки под лампой, чтоб маме свет не мешал. Она давно привыкла быть в доме за старшую. Не по годам, а по нужде.

Соседка тётя Рая, добрая грузная старуха с третьего этажа, у которой внуки жили далеко, захаживала к Тасе, когда мама задерживалась: то пирожка принесёт, то просто посидит, чтоб девочка была не одна.

– Ты, Тася, не куксись, – говаривала тётя Рая, гладя её по голове тяжёлой мягкой рукой. – Мать у тебя жиловитая, двужильная. На таких, как она, весь белый свет и держится, только спасибо им сказать редко кто догадается.

А началось всё с календаря.

Висел у них на кухне такой отрывной календарь, старомодный, мама любила отрывать по листочку и приговаривать: «Ещё денёк прожили, и слава Богу». И вот как-то Тася, оторвав листок, увидела, что на завтрашнем, на пятнадцатом числе, маминой рукой стоит крестик. Маленький, карандашный. Тася сперва подумала – день зарплаты. А потом вспомнила и обмерла: пятнадцатое – это же мамин день рождения. Мамин. А крестик стоит не как у людей, не сердечком, не звёздочкой, а так, точно день хотели вычеркнуть. Забыть.

Тася этот крестик разглядывала долго. И такое ей сделалось, что хоть плачь. Она вспомнила, что в прошлом году в мамин день рождения никто не пришёл, и позапрошлый год тоже, а мама только рукой махнула: «Да что там праздновать, Тасенька, лишний повод денег тратить. Вот тебе бы день рождения справить как следует, а мне-то что». И справила ведь Тасе. И торт был, и подарок – новая куртка, тёплая, зимняя, на вырост.

А куртку эту, Тася теперь вспомнила, мама покупала – а сама-то в старой ходит, в которой уж вся подкладка вылезла. Дочке новую, а себе – в старой.

Вспомнилось Тасе и другое. Как на прошлой неделе мама провожала её до школы и, стоя у ворот, зябко куталась в ту самую старую куртку, а мимо шли другие мамы – в пуховиках, в сапожках, нарядные, – и Тасина мама рядом с ними казалась маленькой и серой, как воробушек в стае голубей. И одноклассница Милка спросила тогда громко, на весь двор: «Тась, а это у тебя бабушка пришла?» – хотя мама вовсе не старая, маме всего тридцать четыре, просто устала очень. Тася буркнула ей «сама ты бабушка» и весь день дулась. А теперь поняла: не Милка виновата. Виновата эта треклятая куртка, в которой мама горбится, как старушка, лишь бы дочке было тепло.

В ту ночь Тася услышала, как мама плачет.

Тихонько, в подушку, чтоб не разбудить. Тася лежала, не дыша, и сердце у неё колотилось, и было ей и жалко маму до слёз, и совестно за что-то, чего она сама понять не могла. И тогда, лёжа в темноте, Тася решила. Твёрдо, как большая. Она подарит маме выходной.

Легко сказать – выходной. А как его подаришь, когда человек с утра до ночи на работе?

Тася думала два дня. Она была девочка обстоятельная, вся в маму, и понимала: чтоб мама осталась дома, надо, чтоб работа сама её отпустила. И Тася решилась на страшное. Она нашла в мамином телефоне номер тёти Гали, старшей по тем подъездам, что мама мыла, набралась храбрости и позвонила.

– Тёть Галь, здравствуйте, – сказала она деловым голосом, как большая. – Это Тася, Верина дочка. Мама приболела маленько. Полы завтра вымыть не сможет, вы уж не серчайте. Она отработает потом.

– Ой, а чего ж сама не звонит? – удивилась тётя Галя.

– Спит она. Температурит, – соврала Тася и зажмурилась.

Соврала – и сама себя устыдилась. Мама вранья не терпела, за враньё у них был один разговор: «Соврал – всё одно что украл, Тася. Кто врёт, тот и крадёт». А тут пришлось. Тася для себя порешила, что это враньё не в счёт, потому что оно для мамы, а не против неё. Врут ли когда для добра? Тася не знала. Но отступать было поздно.

С больницей вышло проще: там у мамы как раз подошли отгулы, которые она всё не брала, копила неведомо на что. Тася про них знала – мама говорила. Оставалось уговорить саму маму те отгулы взять, а это Тася приберегла на последний, решительный час.

За советом Тася пошла к тёте Рае. Та выслушала всю затею, ахала, охала, а под конец прослезилась и обняла девочку.

– Ах ты, задумщица моя. Ну, гляди, дело нехитрое, да тонкое. Мать сперва заупрямится, за сердце схватится: как это, дескать, дом на дитё бросить. Ты не сдавайся. Скажи ей: мама, сегодня я – за старшую. И весь сказ. А готовить, если что, забегай, подскажу. Только смотри, кашу на большом огне не держи, а то убежит.

Каша-то как раз и убежала, но об этом после.

А ещё Тася вытрясла копилку.

Копилка была свинья, керамическая, Тася в неё целый год складывала по десять рублей, что оставались от школьных завтраков, копила на самокат. Самоката было жалко до слёз. Но мама важней самоката – это Тася знала твёрдо. Она завернула свинью в полотенце, чтоб не грохнуло на весь дом, стукнула молотком, пересчитала черепки и мелочь. Получилось на скромный тортик и на цветок в горшке – фиалку. Потому что мама фиалки любит, а живого цветка у них в доме отродясь не водилось, всё было недосуг да не по карману.

В цветочный ларёк Тася шла, как на подвиг. Мелочь, ссыпанная в кулак, была тяжёлая и потная. Продавщица, молодая, с длинными ногтями, смерила Тасю с ног до головы, оглядела её горсть десятирублёвок, и Тася вся сжалась: сейчас прогонит. Но продавщица пересчитала мелочь, хмыкнула и выбрала девочке самую пригожую фиалку, с двумя тугими бутонами.

– Маме, что ли?

– Маме. День рождения у неё.

– Повезло маме, – сказала продавщица и вдруг подмигнула. – На вот, держи. И горшочек этот, глиняный, тебе так отдам, задаром. Скажешь дома – от фирмы подарок.

Тася шла обратно, прижимая горшок к груди, и чудилось ей, что несёт она не фиалку, а целое счастье, обёрнутое в старую газету.

Весь тот вечер Тася ходила именинницей, хотя именины были вовсе не её. Тортик она спрятала на балконе, в холодке, за старыми лыжами; фиалку укрыла в шкафу, между свитерами, наказав ей строго-настрого не пахнуть раньше срока. И так у неё всё внутри пело да подпрыгивало, что мама, придя с работы, приметила: дочка сама не своя, глазёнки блестят, а сама нет-нет да и прыснет ни с того ни с сего.

– Ты чего это, Тась, сияешь, как самовар? Не натворила ли чего?

– Ничего я не натворила, – отвечала Тася, а сама чуть не лопалась от тайны. – Уроки выучила, вот и радуюсь.

– Ну-ну, – сказала мама. – Секретничаешь, значит.

Ночью Тася почти не спала – всё боялась проспать, боялась, что мама встанет раньше и весь замысел рассыплется. Лежала и в сотый раз перебирала свой план по косточкам, как генерал перед сражением. И только под самое утро, чуть за окном засерело, задремала – да чуть было и вправду не проспала всё на свете.

Утро пятнадцатого числа Тася встретила в полной боевой готовности.

Встать надо было раньше мамы. Это оказалось трудней всего: мама-то поднималась затемно. Тася завела будильник на самый тихий звоночек, сунула его под подушку, чтоб гудел ей в самое ухо и никого не разбудил, и вскочила по нему, как солдат по тревоге. На кухне было темно и зябко. Тася зажгла свет и оглядела поле предстоящей битвы.

Первым делом – завтрак. Тут-то и вышла беда. Яичница подгорела с одного боку и осталась сырой с другого, каша, как и обещала тётя Рая, убежала и залила плиту шипящей пеной, а чай Тася заварила такой крепости, что в кружке, кажется, стояла ложка. Она чуть не заревела с досады. Но вспомнила мамину присказку – «первый блин комом, а десятый в рот попал» – и взялась заново, уже потише, уже похитрей. Вторая яичница вышла не такая уж и страшная. Почти совсем не страшная. Тася оценила её критически, как заправская хозяйка, и осталась почти довольна: посолить, правда, забыла, ну да ничего, соль на столе – мама подсолит. Главное – своё, из собственных рук.

Потом Тася прибралась. Перемыла посуду, разбив по дороге одну чашку, замела осколки, оттёрла с плиты сбежавшую кашу. Достала из ранца фиалку, развернула, поставила на подоконник. Фиалка глядела бодро, лиловым глазком, будто и она была в заговоре.

А напоследок Тася взяла салфетку. Обыкновенную бумажную салфетку. И синей ручкой, старательно высунув кончик языка, нарисовала на ней сердечко – кривоватое, точь-в-точь как мамино. И подписала, стараясь не сажать клякс: «С днём рождения, мамочка. Сегодня твой выходной». И положила салфетку под сахарницу. Туда, куда мама всегда клала ей.

Мама вышла на кухню в халате, заспанная, встрёпанная, испуганная – проспала же, будильник не звонил! – и остановилась на пороге.

На столе горела лампа. Дымилась яичница, не сказать чтоб красавица, но своя, честная. Стоял тортик с одной свечкой. Глядела с подоконника фиалка. А под сахарницей белела салфетка с сердечком.

– Тася, – сказала мама чужим, дрогнувшим голосом. – Тася, это что такое?

– Это выходной, мам, – сказала Тася и вдруг оробела; вся её боевая готовность разом куда-то делась. – Твой. Я на работу твою позвонила, ты только не сердись. Тёте Гале сказала, что ты заболела, а в больнице у тебя отгулы, я знаю. Один денёчек. Я подумала… ты же никогда себе… у тебя же день рождения, а ты его крестиком…

И тут Тася не выдержала и заревела в три ручья. Оттого, что боялась: вдруг мама рассердится за враньё, за разбитую копилку, за самоуправство.

Но мама не рассердилась.

Мама опустилась на табуретку, притянула Тасю к себе и сама заплакала – только совсем не так, как в ту ночь в подушку. Она смеялась и плакала разом, целовала Тасю в макушку, в мокрые щёки, в ладошки, ещё пахнущие горелой яичницей, и всё повторяла:

– Дурёха ты моя. Дурёха. Копилку-то зачем разбила? На самокат же копила, год копила…

– Ты важней самоката, – всхлипывала Тася. – Ты не сердишься? Что соврала?

Мама отстранилась. Помолчала. Провела шершавой ладонью по Тасиной щеке, точно узнавая дочку заново.

– За враньё, – сказала она наконец, – я тебя первый раз в жизни ругать не стану. Хоть и нельзя так, слышишь меня? Никогда больше. Но ты… ты меня, Тася, сегодня, кажись, спасла. Я ведь и забыла, когда меня кто жалел. Всё сама да сама, как заведённая, кручусь и кручусь. А тут прихожу на кухню – а меня ждут. Меня ждут, понимаешь? Не зарплату мою, не руки мои рабочие. Меня.

Они сели за стол вдвоём. Ели кривую яичницу и находили её удивительно вкусной. Резали тортик тупым ножом, потому что острый Тася от греха спрятала. Мама поставила фиалку на середину стола, меж двух чашек, и любовалась на неё, подперев щёку кулаком, и лицо у неё сделалось такое молодое, такое отдохнувшее, какого Тася давно уже не видела. Совсем не бабушка. Мама как мама, тридцать четыре года, самая красивая на свете.

А потом мама спала. Средь бела дня, чего с ней сроду не случалось. Спала долго, крепко, без задних ног, а Тася сидела рядышком на полу, поджав коленки, и сторожила мамин сон, чтоб никто его не спугнул: ни телефон, ни соседи, ни сама жизнь, что гоняла маму, как белку в колесе.

Заглянула на минутку тётя Рая, узнала, чем кончилось дело, всплеснула руками и, утирая глаза уголком платка, шепнула Тасе в дверях:

– Ах ты, хозяюшка. Мать-то у тебя золото, а ты, выходит, и того дороже. Знаешь присказку: дитя не плачет – мать не разумеет? А у вас навыворот вышло. Мать не плакала на людях, крепилась, так дочка за неё и разглядела. Береги её, Тася. И себя береги.

Мама проспала до самого обеда. А как встала – отдохнувшая, лёгкая, точно скинула с плеч тяжёлый мешок, – затеяли они с Тасей настоящий праздник. И главным в нём было то, чего у них отродясь не водилось: некуда было спешить. Мама включила старенький приёмник, поймала песню своей молодости и вдруг пустилась с Тасей танцевать посреди тесной кухни – неумело, смешно, натыкаясь на табуретки, – и обе хохотали до слёз. А после, за чаем, мама рассказывала Тасе про свою маму, Тасину бабушку, которую Тася не застала: как та на праздники пекла пирог с капустой на весь подъезд, и как однажды маленькая Вера тоже вздумала устроить матери сюрприз – да сожгла не яичницу, а целую кастрюлю каши, и как бабушка не бранилась, а только смеялась и приговаривала: «Ничего, дочка, зола – она к деньгам».

И выходило по маминым словам, что доброта эта у них в роду переходит от матери к дочке, как цвет глаз или родинка на щеке. Тася слушала, подобрав коленки, и думала, что вот бы и у неё когда-нибудь была дочка, и чтоб та тоже нарисовала ей на салфетке кривое сердечко. Далеко ещё до этого, ох как далеко. А всё равно хорошо было думать.

К вечеру они вышли пройтись – просто так, без дела, без магазина, без беготни. Шли по улице под руку, мать да дочь, и мама всё дивилась, до чего же, оказывается, кругом красиво, когда не бежишь сломя голову: и небо синее-синее, и голуби на карнизе, и старый тополь у аптеки. «Сто раз тут ходила, – говорила мама, – а всё точно впервые примечаю». Купили по мороженому, хоть и не по погоде, и ели его на лавочке у подъезда, и мама грела Тасины ладошки в своих – шершавых да тёплых, – и Тасе думалось, что теплей этих рук нет ничего на всём белом свете.

С того дня завёлся в их доме новый порядок.

По воскресеньям, если только мама была не на смене, они теперь дежурили по очереди. Одно воскресенье мама выходная – и тогда командует Тася, другое – Тасин выходной, и тогда мама не даёт ей палец о палец ударить. И салфетки с кривыми сердечками летали по кухне то в одну сторону, то в другую: то мама Тасе оставит под сахарницей «Спи, соня моя», то Тася маме – «Отдыхай, мамочка, я нынче за старшую».

И день рождения свой мама больше крестиком не зачёркивала. Пятнадцатое число теперь горело в календаре красным – Тася сама его обвела, жирно, в три кольца, чтоб уж никак не забылось, не затерялось среди серых будних листков.

И самокат Тасе к весне купили. Мама сама и купила, отложив понемножку с тех самых отгулов, что дочка ей выхлопотала. Только Тася теперь на нём сломя голову не гоняла, а всё больше катала маму: усадит её на седушку, а сама сзади разгоняет что есть духу, и обе визжат и хохочут на весь двор, а тётя Рая с лавочки грозит им пальцем и смеётся сама.

А поутру, уходя затемно на свою больницу, мама будет всё так же оставлять дочке на столе завтрак да сердечко на салфетке. И когда Тася, проснувшись, найдёт его под сахарницей ещё тёплым, она будет знать наверняка: где-то там, в холодных больничных коридорах, идёт себе со шваброй самый её родной на свете человек – и думает о ней. А раз так, то всё у них сладится, всё перемелется.

Потому что где двое друг за дружку держатся, там никакой беде не выстоять. Хоть ты её выходным зови, хоть буднями.

А вы бы отругали Тасю за то, что соврала да с уроков сбежала, – или простили бы ради такого подарка? И случалось ли вам самим в детстве вот так, украдкой, взять да позаботиться о своих родителях?

Автор рассказа G.I.R

Понравился рассказ? Угостите автора чашечкой кофе — тепло читателей вдохновляет на новые истории. ☕️ Угостить кофе

Читайте также:

Полна изба

Своей волей. Глава 4

Тёплый угол

Наш канал в «МАХ» присоединится.