Матвей Жилин ходил в тайгу тридцать два года. За это время не попросил жену ни о чём, что касалось леса. В октябре восемьдесят третьего попросил.
А до того был промысловик как промысловик. Путик на сорок километров, два зимовья, три десятка капканов на соболя. Лайка по кличке Дым, кобель пяти лет, рыжий, с чёрным ухом. Карабин за плечом, кирзовые сапоги до первого снега, потом валенки. Ингашинский, Красноярский край, посёлок на семьдесят дворов. Двадцать три из них кормились пушниной. Матвей считался одним из лучших соболятников в районе и сдавал по сто двадцать шкурок за сезон.
Дарья, жена, была другая.
В посёлке её звали по-разному. Кто знахаркой, кто травницей. Кто ведьмой, когда думали, что она не слышит. Она слышала. Молчала.
Невысокая, прямая спина, тёмные волосы убраны под платок в любое время года. Руки всегда в деле. То сушит зверобой на печи, то мнёт корень в ступке, то шепчет над миской с водой, пока Матвей не видит. Но Матвей видел. Просто делал вид, что нет.
К ней приходили со всего посёлка. Тётка Зоя с больным коленом, каждый вторник. Генкина жена Нюра после выкидыша, с бессонницей, которая не отпускала третий месяц. Старик Фролов, когда скотина болела третью неделю и ветеринар из района развёл руками. Дарья принимала всех, денег не брала. Ей несли яйца, молоко, мёд. Она благодарила и убирала в кладовую.
Матвей к этому привык за пятнадцать лет. Привык и злился тихо. Для него мир был устроен просто: есть капкан, есть соболь, есть тропа, есть снег. Что нельзя потрогать руками, того нет. Травы, обереги, рябиновые ветки на подоконнике: блажь. Он не верил и не собирался.
А потом решил, что может об этом сказать при свидетелях. Первый раз посмеялся над Дарьей при людях весной семьдесят девятого.
У Жилиных сидели гости
Лукич с женой и Генка Сторожев, молодой, второй сезон на промысле. Дарья накрыла стол. Щи, картошка, сало, хлеб. Матвей налил. Разговор пошёл про путики, про места, про то, где соболь идёт в этом году.
Матвей упомянул сухую лиственницу на верхнем гребне. Удобное место, соболь любит сушину, ложится под корой. Три капкана можно ставить.
Дарья стояла у печи. Сказала тихо, не оборачиваясь:
– Не ставь туда.
Матвей поставил кружку на стол.
– Почему?
– Дерево не наше. Не надо его трогать.
Генка уткнулся в тарелку. Лукич кашлянул. Жена Лукича полезла убирать со стола, хотя никто ещё не доел.
Матвей смотрел на жену. Повернулся к Генке.
– Слыхал? Лиственница не наша. Чья же?
Генка промолчал. Лукич сказал негромко:
– Ладно, Матвей.
– Нет, подожди. Я тридцать лет по этой тайге хожу. Отец ходил. Дед ходил. А дерево, выходит, чужое.
Дарья убрала ухват, вытерла руки о передник и вышла в сени.
Через неделю Матвей поставил капканы у той лиственницы. Пришёл домой довольный. Положил на стол две шкурки, обе тёмные, мех густой.
– Ну и где? Где хозяин твоего дерева?
Дарья посмотрела на шкурки. Потом на него. Промолчала.
Второй раз случился осенью того же года.
Дарья сшила мешочек. Маленький, с ладонь, из куска старой холстины. Внутри пахло полынью и ещё чем-то горьким, незнакомым. Она положила его Матвею в рюкзак перед выходом на путик.
– Возьми.
– Что это?
– Возьми и не выбрасывай. Всё, что прошу.
Матвей сунул мешочек в клапан рюкзака и забыл. Через два дня, в зимовье, Лукич заметил его, когда Матвей доставал сухари.
– Это что?
Матвей вытащил мешочек. Повертел. Понюхал.
– Дарья сунула. Оберег.
Лукич промолчал. Он Дарью уважал. Когда у его жены спину заклинило так, что она не могла встать с кровати, Дарья пришла и за два вечера поставила на ноги. Чем и как: Лукич не спрашивал. Помнил.
Матвей открыл дверцу печки и бросил мешочек в огонь. Холстина вспыхнула. Запах пошёл едкий, горький, забил всё зимовье.
– Бабья дурь, – сказал Матвей и закрыл дверцу.
Лукич долго укладывался на нарах. Лицом к стене. Потом сказал в темноту:
– Зря ты.
– Спи.
Третий раз был в восемьдесят втором, через три года. К тому времени Матвей смеялся над Дарьей при каждом удобном случае. Она просила не рубить молодой кедр у ручья: срубил. Говорила, нельзя свистеть в лесу после заката: свистел нарочно. Клала рябиновую ветку на подоконник в Покров: он выкидывал. Дарья не спорила. Утром клала новую.
В сентябре восемьдесят второго сказала ему перед выходом:
– Не ходи в этом году на Гнилой ключ.
Гнилой ключ: распадок в двенадцати километрах к северу от второго зимовья. Глухое место, болотина на подходе, но дальше сухо и лес чистый. Соболь водился крупный, тёмный.
– Почему?
– Не надо туда.
– Ты мне каждый сезон что-нибудь запрещаешь. Так я скоро из дома не выйду.
В субботу у Жилиных были гости. Сторожев с Нюрой, Лукич, ещё двое охотников с дальнего конца посёлка. Матвей рассказал за столом, голос весёлый, руки разведены:
– Мужики, жена запрещает мне на Гнилой ключ. Говорит: нельзя. Может, дома остаться? Носки вязать?
Двое с дальнего конца засмеялись. Сторожев хмыкнул. Лукич не улыбнулся. Нюра посмотрела на Дарью. Та сидела ровно, руки на коленях, лицо спокойное.
– Тридцать лет хожу, – добавил Матвей. – Ни одна лиственница мне на голову не упала. А у жены с лесом, видать, отдельные переговоры.
Дарья встала. Собрала тарелки. Ушла на кухню.
Лукич вышел курить на крыльцо. Когда Матвей вышел следом, Лукич стоял спиной к двери.
– Ты бы не трогал её, Матвей, – сказал, не оборачиваясь.
– Что, и ты теперь веришь?
Лукич затушил папиросу о перила.
– Я не про верю. Я про жену. Просто про жену.
Помолчали. Лукич ушёл. Матвей стоял на крыльце и смотрел, как дым от папиросы уходит в тёмное осеннее небо ровной ниткой.
В ноябре восемьдесят второго
Матвей пошёл проверять капканы у лиственницы на гребне. Той самой сухой лиственницы. Он ставил там каждый сезон после первого раза и каждый раз брал соболя. Место работало.
В тот день капканы стояли на месте. Все три захлопнуты. И все три пустые.
Матвей присел на корточки. Осмотрел каждый. Приманка съедена. Механизм сработал штатно. Зверя нет. Шерсти на пластинах нет. Следов на снегу вокруг: ни единого.
Он поднялся. Дым стоял рядом и не двигался. Обычно лайка носилась, нюхала, тянула вперёд по запаху. Сейчас замер столбом и смотрел вверх, на лиственницу.
Лиственница лежала.
Сухой ствол лежал поперёк тропы, по которой Матвей пришёл двадцать минут назад. Корни вывернуты из мёрзлой земли, белые кристаллы на обрывках корней. Единственный проход между камнями перегорожен. Обойти: только через ручей. Два часа крюку.
Матвей потрогал ствол. Древесина сухая, звонкая. Дерево могло простоять ещё двадцать лет.
Ветра в тот день не было. Утром Матвей смотрел на дым из трубы зимовья: столбом, ровно вверх, ни качнувшись.
Обошёл. Домой вернулся к ночи, поужинал молча. Дарье ничего не сказал. Капканы у того дерева больше не ставил. Не думал об этом, не взвешивал. Просто перестал ходить к тому месту.
Второй ответ пришёл в декабре.
Матвей ходил по путику один. Лукич с осени лежал в районной больнице с грыжей. Сторожев работал южнее. Одиночество Матвея не тяготило. Он его выбирал сам, каждый сезон.
Маршрут от первого зимовья до второго он знал наизусть. Четырнадцать километров. Каждый поворот, каждый завал, каждый ручей. Тридцать два года по одной и той же тропе. Мог пройти с завязанными глазами.
Вышел в шесть утра. Мороз градусов двадцать пять, ровный, без ветра. Снег скрипел под ногами сухо и мелко. Дым бежал впереди, нырял мордой в сугробы, поднимая фонтаны белой пыли. Обычное утро. Привычная работа.
К полудню Матвей стоял в месте, которого не знал.
Ельник. Густой, стволы в два обхвата, ветки от самой земли. Снег по колено, нетронутый. Ни тропы, ни затёсок на стволах. Ни единого следа, кроме его собственных.
Матвей развернулся и пошёл назад по своим следам. Через сто метров следы кончились. Не замело. Не занесло. Их не было. Снег лежал ровный, гладкий, с тонкой коркой наста.
Полез за компасом. Пальцы не слушались, хотя руки были тёплые.
Компас показывал юг. Матвей повернулся на сто восемьдесят. Юг. Встряхнул. Стрелка качнулась и легла туда же.
Дым сел у его ног. Не лаял, не скулил, не тянул ни в какую сторону. Просто сел и смотрел снизу вверх.
Минут пять Матвей стоял. В голове было пусто. Не паника: пустота. Он не мог вспомнить, когда свернул не туда. Последнее ясное воспоминание: ручей с наледью, через который переходил по камням. Потом: ельник. Между ними ничего.
Пошёл по стволам. Мох на северной стороне, кора толще с юга. Правило отца. Через час ельник кончился, начался нормальный лес, сосна с берёзой. Ещё через два часа увидел свои затёсы на осине. Тропа.
Второе зимовьё стояло в двухстах метрах.
Матвей дошёл, открыл дверь, разжёг печь. Сел на нары. Тело дрожало крупно, и он не мог это остановить. Мёрз или нет: не понимал. Одежда сухая, руки тёплые. Дрожь шла откуда-то изнутри.
Чай пил долго. Заварил, допил, заварил снова. Дым лежал у порога, положив морду на лапы.
Достал запасной компас из ящика на полке. Тот показывал север. Правильно, уверенно.
Первый компас лежал на столе. Матвей взял его, покрутил. Стрелка встала на север. Ровно. Чётко.
Он убрал оба компаса. Лёг на нары. Долго смотрел в потолок, где от печного жара шевелилась паутина.
Дарье не рассказал. Вернулся через неделю, сдал шкурки, сел ужинать. Она поставила миску, села напротив, посмотрела ему в лицо. Долго, минуту или больше. Потом встала и ушла к печи.
Вечером Матвей сидел у окна и думал. Не о лесе. О том, почему от её взгляда сделалось тяжелее, чем от ельника без следов.
Осенью следующего года
Матвей собрался на Гнилой ключ.
Дарья ничего не сказала ему перед выходом. Ни слова. Обычно говорила: будь осторожен, не задерживайся, возьми сухарей побольше. В этот раз стояла у крыльца, руки сложены на животе, и молчала. Матвей ушёл с Дымом по дороге и обернулся один раз с поворота. Она стояла на том же месте.
До Гнилого ключа от второго зимовья: двенадцать километров на север. Первые пять по тропе, дальше по памяти. Болотина, подъём, сухой лес, распадок.
Болотину прошёл по кочкам. Лёд не встал, но кочки были мёрзлые, держали. Дым бежал впереди, останавливался, ждал.
На подъёме Дым замер.
Передние лапы вытянуты, хвост опущен, шерсть на загривке стоит дыбом.
– Дым. Пошёл.
Собака не двинулась.
Матвей подошёл, положил руку на голову. Дым повернулся и лизнул ладонь. На работе пёс никогда так не делал.
– Давай, пойдём.
Дым пошёл. Рядом, у ноги, не впереди. Всю дорогу до распадка не отходил.
На Гнилом ключе Матвей поставил четыре капкана в проверенных местах. Нашёл удобную ель, натянул тент, развёл костёр. К вечеру подморозило. Градусов пятнадцать, нормально для конца сентября.
Лёг спать у костра, подложив лапник. Дым лёг рядом, прижался боком. Обычно спал поодаль, у входа в тент. Сегодня: вплотную.
Проснулся от тишины.
Костёр горел ровно. Дрова прогорели до половины. Но вокруг стояла тишина, от которой заложило уши. Ветер пропал. Треск веток пропал. Крики ночных птиц смолкли. Ручей внизу, в распадке, который шумел весь вечер, замолчал.
Дым не шевелился. Матвей потрогал его: тёплый, дышит. Глаза открыты. Собака смотрела в темноту за костром. Зрачки расширены так, что глаза казались целиком чёрными.
Матвей сел. Взял карабин. Передёрнул затвор.
Из темноты тянуло голой землёй. Сырой, чёрной. Дождей не было две недели, снег лежал сухой. А пахло так, как будто кто-то вскрыл яму.
Минута. Пять. Десять. Костёр потрескивал. Больше ни звука.
Дым закрыл глаза. Положил голову на лапы и заснул. Мгновенно, как будто кто-то его выключил.
Матвей остался один. С карабином на коленях. Затылок горел. Он не оборачивался.
Так просидел до рассвета. Ничего не вышло из темноты. Никто не позвал. Но он знал: там, за светом костра, стояло что-то. Не зверь. Не человек.
Когда небо начало сереть, звуки вернулись. Хрустнула ветка. Далеко крикнула кедровка. Зашумел ручей внизу. По одному, друг за другом.
Дым открыл глаза, встряхнулся, встал. Обычная собака. Обычное утро.
Матвей собрал лагерь и пошёл к капканам.
Все четыре на месте. Целы. Ни один не сработал. Приманку не тронули.
Рядом с третьим капканом на свежем снегу лежала рябиновая ветка.
Рябина на Гнилом ключе не росла. Ближайшая: в Ингашинском, у Дарьи под окном.
Матвей поднял ветку. Ягоды свежие, красные, без морозного налёта, без помятости. Поднёс к лицу. Рябина. И полынь. Та самая горькая полынь из мешочка, который он бросил в печку четыре года назад.
Убрал ветку во внутренний карман куртки. Снял все четыре капкана, упаковал в рюкзак. Свистнул Дыму.
На обратном пути, на болотине, провалился.
Кочка, которая утром держала, ушла из-под правой ноги. Нога ухнула в чёрную воду по бедро. Левая соскользнула. Матвей упал на бок. Рюкзак с капканами и карабином потянул вниз, ремни врезались в плечи. Руки ушли в ледяную жижу по локти.
Дна не было. Внизу: жидкое, ледяное, без опоры. Грязь затягивала ровно, без рывков. Холод пошёл вверх по ногам.
Матвей дёрнулся. Рюкзак тянул. Рванул пряжку: одна поддалась, вторая заклинила. Грязь дошла до пояса.
Дым метался по кочкам, скулил, хватал зубами за рукав. Ткань мокрая, зубы скользили.
Матвей перестал дёргаться. Одной рукой держался за пучок болотной травы. Трава гнулась. Могла оборваться.
Тогда под правой рукой, в жиже, он нащупал что-то твёрдое.
Корень. Толстый, шершавый, с руку. Его не было секунду назад. Рука прошла по этому месту: жижа, грязь, ничего.
Ухватился. Корень держал. Подтянулся, вытащил левую ногу. Грязь отпустила с тяжёлым хлюпающим звуком. Ещё рывок. Выполз на кочку. Рюкзак выволок следом за ремень.
Лежал на мху, тяжело дышал. Дым лизал лицо.
Когда отдышался, посмотрел вниз. Кочки, вода, чёрная жижа. Сунул руку в то место, где был корень. Пальцы прошли до дна. Ничего. Ни корня, ни коряги, ни камня. Мягкая грязь.
Посмотрел на ладонь. Поперёк линий шла полоса содранной кожи. Кора впечаталась рисунком, который он знал. Мелкая, чешуйчатая, со светлыми точками. Рябиновая кора.
Достал из кармана ветку. Приложил к ладони. Рисунок совпал.
Матвей просидел на кочке минут десять. Потом встал. Обошёл болотину длинным путём, через камни. Четыре лишних километра. Не торопился.
До дома добрался к вечеру следующего дня. Грязный, в мёрзлых штанах, с коркой болотной жижи на рюкзаке.
Дарья стояла на крыльце.
В руках кружка с чаем. Чай парил. Она не могла знать, когда он вернётся. Он сам не знал.
Матвей поднялся по ступеням. Остановился перед ней. Взял кружку обеими руками. Отпил.
Достал из кармана рябиновую ветку. Положил на перила.
Дарья посмотрела на ветку. Потом на него. Ни упрёка. Ни торжества. Спокойные глаза.
– Сделай мне ещё один, – сказал Матвей. – Мешочек. Такой же, как тот.
Голос ровный. Просьба. Первая за тридцать два года.
Дарья кивнула и ушла в дом.
С того октября
Матвей на Гнилой ключ больше не ходил. Капканы перенёс на другие участки, ближе к путику. Соболь шёл хуже, но на жизнь хватало.
Мешочек Дарья сшила на следующий день. Холстина, полынь, что-то горькое. Матвей убрал его во внутренний карман рюкзака. Не показывал никому. Не доставал при Лукиче. Перед каждым выходом проверял рукой, на месте ли. Как проверяют нож или спички.
О том, что случилось на Гнилом ключе, с Дарьей он не говорил. Она не спрашивала.
Но рябиновую ветку на подоконнике Матвей больше не трогал. Когда жена просила не рубить дерево, он кивал и шёл к другому. Молча, без обсуждений, без усмешки.
В феврале он увидел из окна, как Дарья вышла к ограде и положила на столб кусок сала и горбушку хлеба. Для кого, не сказала. Раньше Матвей спросил бы голосом, в котором уже лежала насмешка. Он постоял у окна. Потом пошёл в сени, отрезал ещё кусок сала и вынес к тому же столбу.
Дарья видела из кухни. Ничего не сказала. Поставила чайник.
Лукич вернулся из больницы к апрелю. Зашёл к Жилиным вечером, сели пить чай. Увидел рябиновую ветку на подоконнике, посмотрел на Матвея. Тот перехватил взгляд и отвёл глаза.
– Ты чего, и сальце на ограду кладёшь теперь? – спросил Лукич.
Матвей допил чай. Поставил кружку.
– Надо, – сказал. – Просто надо.
Лукич кивнул. Больше не спрашивал.
Весной восемьдесят четвёртого к Дарье пришла Фролова: у старика ноги опухли, ходить не мог, а до района далеко. Дарья собрала сумку с банками и узелками. Матвей стоял в сенях и натягивал сапоги.
– Ты куда? – спросила Дарья.
– С тобой. Сумку понесу.
Она посмотрела на него. Несколько секунд, не больше. Потом протянула тяжёлую сумку.
Шли по дороге молча. Он нёс сумку. Она шла на полшага впереди. Утром моросило, грязь чавкала под сапогами, пахло мокрой корой и прошлогодней листвой. Ни один из них не заговорил до самого дома Фроловых.
***
Охотники из Ингашинского потом замечали: Жилин стал оставлять на пнях хлеб и мясо перед каждым выходом на путик. Лукич считал, что так и надо. Тайга спросила, Матвей ответил. Сторожев думал проще: Дарья переделала мужика, как бабы умеют, тихо и без скандала. Ни тот, ни другой не могли объяснить одного. Рябина у Жилиных под окном каждый год давала ягоды на две недели раньше любого дерева в посёлке. И ни одна собака к ней не подходила.