Зеркало в прихожей раскололось три года назад — кто-то из гостей запустил в него ботинком. С тех пор Пётр смотрелся только в левую половину, потому что в правой его лицо распадалось на две части, как будто он уже умер и его собрали криво.
Сегодня из левой половины глянул старик с синюшными мешками под глазами. Седой, нечёсаный, в майке, которая была когда-то белой. Он пошевелил губами, и отражение повторило.
— Петруха, — сказал он хрипло. — Ты ещё здесь?
Голос сел, будто им стекло резали.
Он с трудом сел на диван. Пол был усеян бутылками — зелёными, коричневыми, прозрачными. Они лежали на боку, валялись под столом, одна даже закатилась под батарею. Пётр нашарил ногой ближайшую, подтянул к себе. Пусто. Другую — пусто. Третью — на донышке что-то плескалось. Он перевернул её в стакан — вышло на два глотка. Жидкость была тёплая, горькая, отдавала уксусом. Он выпил.
В голове зашумело. Стало легче ровно настолько, чтобы понять: есть хочется невыносимо.
Пётр открыл холодильник. Внутри стояла банка с салом, которое принесла младшая дочь ещё в прошлом году. Он понюхал — прогоркло. Отрезал кусок, положил в рот, пожевал и выплюнул в раковину. Раковина была завалена горой посуды. Кастрюля с чем-то зелёным, тарелки с запёкшейся кашей, кружки, из которых кто-то пил кофе, — он уже не помнил, когда мыл их в последний раз.
Он закрыл холодильник и сел обратно на диван.
За окном было утро. Солнце лезло сквозь грязные стёкла, высвечивая пыль, которая кружилась в воздухе, как живые существа. Где-то за стеной соседка включила телевизор, заговорил диктор про курс доллара. Пётр прикрыл глаза.
Надо идти.
К младшей. Она пожалеет. Она всегда жалела. Приедет, уберёт, накормит, скажет: «Пап, ну как же ты так». Но он видел, как она прячет руки за спину, когда он пытается её обнять. Как отворачивается, когда он дышит ей в лицо. Как быстро уезжает, оставляя на столе пакет с продуктами и запечатанный конверт с деньгами.
А старшая… старшая не пустит. Ещё с поминок матери, когда она крикнула ему: «Это ты её угробил!» — и он в ответ ударил кулаком по столу, и звякнула посуда, и все замолчали. Она не разговаривала с ним десять лет. Присылала деньги на карту — и всё. Он даже внуков не видел — она сказала, что он для них умер.
Пётр открыл глаза.
Воды не было. Кран в ванной сломался ещё зимой. Он сполоснул лицо из чайника. Плеснул на лицо, растёр щёки. Пахло болотом.
Он нашёл на полу рубашку. Понюхал. Вывернул наизнанку. Застегнулся на две пуговицы, которые ещё держались. Натянул старые брюки, в которых щипало в паху. Надел ботинки — у одного отклеилась подошва.
Взял ключи. Вышел.
Дверь за ним захлопнулась с глухим стуком.
Он шёл по улице. Солнце пекло. Люди обходили его стороной — на остановке женщина с ребёнком перешла на другой край, когда он приблизился. Пётр не обиделся. Он знал, как пахнет от него. Запах кислого пота, старой водки и несвежего белья был его вторым именем.
Он дошёл до моста. Остановился, опершись на перила. Внизу текла река, мутная, с маслянистыми разводами. На том берегу стояли новенькие дома, и у одного из них в окне он увидел отражение солнца — как будто кто-то включил лампу.
И тогда он вспомнил.
Она стояла у окна в больнице. Антонина. Жёлтая, как воск, худая, с прозрачной кожей. Он пришёл с цветами, а она повернулась и сказала:
— Петя, я хочу домой.
— Мы поедем, — сказал он. — Ты поправишься, и поедем.
Она посмотрела на него, и в глазах у неё была такая усталость, что ему стало страшно. Она не сказала ни слова про водку. Она не упрекнула его ни разу за все годы. Просто лежала и смотрела в потолок.
А через три дня её не стало.
На поминках старшая дочь подошла к нему, положила руку на плечо и сказала тихо:— Ты знаешь, от чего она умерла?
— Знаю, — сказал он.
— Нет, ты не знаешь. Ты никогда не знал. Ты думал, что мы ничего не замечаем. Мы видели всё. Мы слышали, как она плачет по ночам, когда ты пьяный втыкаешь в телевизор. Мы видели, как она прятала бутылки, чтобы ты не нашёл.
Он хотел что-то сказать, но она перебила:
— Я не прощу тебя. Никогда.
И ушла.
Пётр стоял на мосту, смотрел на воду и вдруг понял, что не хочет идти к дочери.
Зачем?
Он придёт, она откроет, скажет «заходи». И что дальше? Снова накормит, снова даст деньги, снова проводит до двери, и он поймёт по её лицу — она ждёт, когда он уйдёт. Она устала. Устала от него. Устала быть единственной, кто ещё не махнул рукой.
А старшая права. Он угробил жену. Он пропил всё — молодость, семью, здоровье, уважение. Что у него осталось? Квартира, в которой нельзя жить. Тело, которое не слушается. И память, которая показывает только хорошее, хотя хорошего было меньше, чем кажется.
Он повернулся и пошёл обратно.
Не к дочери. Домой.
Квартира встретила его запахом гнили и табака. Пётр закрыл дверь, запер на все замки. Снял ботинки, поставил их аккуратно у стены — единственное движение, которое он делал по привычке, заложенной ещё женой. Снял рубашку, повесил на спинку стула. Остался в майке и трусах.
Он прошёл в комнату. Собрал бутылки — все, что валялись на полу, в углах, под кроватью. Снёс их в кухню, сложил в два больших пакета. Вынес на лестничную клетку. Вернулся.
Потом заглянул в ванную, снял со стены остатки зеркала и поставил его на стол, прислонив к стене.
Посмотрел в левую половину.
— Пётр Семёнович, — сказал он громко. Отражение молчало. — Так тебя звала мать. Так тебя звала Антонина. А для всех ты Петруха. Пустое место. Тряпка.
Он сел на диван. Посидел. Потом лёг, положив руки вдоль тела, как покойник.
Голова ещё гудела, но он не обращал внимания. Где-то на кухне капала вода — тяжёлые, редкие капли. Кап. Кап. Соседка всё ещё слушала телевизор, но теперь оттуда играла музыка — старая, похожая на ту, что он играл на гармошке, когда впервые увидел Антонину.
Он закрыл глаза.
Ничего не болит. Только сердце. Но сердце — оно всегда болит, если ты живой.
Он лежал и ждал. Не сна, не смерти — он просто ждал, когда всё закончится. Без водки, без драк, без скандалов. Тихо. Как она лежала в больнице, глядя в потолок.
— Ты простишь меня? — спросил он шёпотом. У стен. У пустоты. У Антонины, если она слышит.
Никто не ответил.
Пётр Семёнович закрыл глаза и перестал считать капли.
А через полчаса в дверь позвонили. Сначала коротко — один раз. Потом настойчивее. Потом кто-то начал колотить кулаком, и женский голос за дверью кричал:
— Папа! Папа, открой! Я чувствую, что ты здесь! Открой!
Пётр не шевелился.
Звонки стихли через час. И голоса. И шаги в подъезде. Осталась только тишина.
Пётр Семёнович открыл глаза. Посмотрел в потолок. В потолке было пятно — протечка от соседей сверху, старое, жёлтое, похожее на лицо Антонины в последний день.
— Дура, — сказал он тихо. — Зря ты пришла. Зря.
Он снова закрыл глаза.
И на этот раз — окончательно.