Свадьба была вчера. А сегодня утром я звоню Людмиле Захаровне — так, по мелочи, спросить, во сколько заедем за тортом, который остался у неё в холодильнике. Трубку берут не сразу.
И слышу в глубине комнаты голос золовки, Зои:
— Ма, невесточка звонит, да?
С юмором сказала, беззлобно. А в ответ — строгое, будто у станка смену принимает:
— Не невесточка. Дочечка. Ещё раз услышу это слово — пеняй на себя.
Я стояла в бабушкиной кухне с трубкой у уха и не знала, что с этим делать. Меня же никто, кроме родной мамы, дочкой не звал.
А ведь всё к тому шло давно.
Наши мамы всю жизнь стояли у одного станка в цеху. Моя, Алевтина Игоревна, и её, Людмила Захаровна. Дружили семьями. Потом я перебралась в бабушкин дом, в другой район — и надо же, следом туда же переехала и Людмила Захаровна, продав квартиру. Сын её, Вадим, тогда жил в другом городе.
Я к ней ходила просто так. Мне было под тридцать, ей — под шестьдесят.
Мы разгадывали кроссворд из газеты. Она надевала очки на кончик носа, водила карандашом по клеткам:
— Регина, ну вот. Река в Сибири, четыре буквы, вторая «б».
— Обь.
— Обь! — и хлопала себя карандашом по колену, как будто я ей миллион выиграла.
А потом Вадим вернулся в родной город. Мы стали работать вместе, стол напротив стола. Полгода делали вид, что не замечаем друг друга. А там и до ЗАГСа доработались.
И вот та самая «дочечка».
Знаете, за весь наш первый год замужества — да и потом — она ни разу не спросила, в чистом ли её сын ходит. Что я готовлю. Не голоден ли он. Это была мамина забота — Алевтина Игоревна следила, чтоб зять был накормлен и выспан, он же тяжело работает.
А Людмиле Захаровне надо было только одно. Чтоб я любила её и её сына. Быт — дело десятое.
Она звонила по десять раз на дню. То скучно ей, то дела мои узнать, то слово в кроссворде не даётся, то просто голос услышать. Я маме родной не всё могла сказать, а этой — всё. Совета спросить, поплакаться, поругаться на Вадима и тут же его защитить.
Мобильный у неё был простенький, кнопочный. Она набирала меня, тыкая пальцем в каждую цифру, и первым делом всегда:
— Ты не занята? Я на минуточку.
«Минуточка» длилась час.
Один раз, помню, мы с Вадимом крепко повздорили. Из-за ерунды, из тех, что через день не вспомнишь, а в тот вечер — конец света. Я хлопнула дверью и пошла к ней, через два двора. Реветь.
Она открыла в халате, глянула на моё лицо и ничего не спросила. Поставила чайник. Достала из серванта вазочку с карамельками — теми, что липнут к обёртке, их ещё зубами не отдерёшь.
— Ну, — говорит. — Рассказывай, кого хоронить будем.
Я и выложила всё. Какой он упрямый, какой глухой, как ничего не слышит.
Она слушала, кивала. А потом сказала так, что я до сих пор помню:
— Регина. Он у меня тоже не подарок, я тебе по секрету. В отца весь. Тот, бывало, три дня молчал, а я ходила вокруг, как дура. — Развернула карамельку, сунула мне в руку. — Но ты не ко мне пришла, чтоб я его хвалила. Ты пришла, чтоб тебя пожалели. Так вот тебе: бедная моя, намаялась.
И засмеялась. И я вместе с ней.
А наутро сама набрала Вадиму — при мне. Отчитала. Не за ссору — за то, что жену до слёз довёл и не догнал, не извинился.
— Ты старший, — говорит в трубку. — С тебя и спрос.
Вот такая была моя вторая мама. Ни разу не встала на его сторону против меня, хоть родила его, а меня — нет.
А осенью, в октябре, она умерла. Во сне. Ей было ровно шестьдесят.
Мне позвонила Зоя. Ночью: мама с вечера трубку не берёт, а у самой Зои — малые дети и триста километров расстояния. Регина, ты же рядом, сходи. В частном секторе, где стоял дом Людмилы Захаровны, фонарей не было, и я шла на голос собак, спотыкаясь о колдобины, а телефон грела в кулаке, будто это могло что-то согреть.
Вадим был в поезде, возвращался из командировки. Я звонила ему всю ночь — то гудки в пустоту, то «абонент недоступен»: поезд шёл где-то без связи. Набирала ещё и ещё, и мне казалось: если он возьмёт, всё окажется неправдой.
Он не брал. Так и получилось, что вошла в тот дом я первой. Одна.
Она лежала как спала. На стене — её портрет с нашей свадьбы. С той самой, после которой я стала «дочечкой».
Вадим приехал под утро — застал меня на кухне, где мы разгадывали кроссворды. Он сел рядом, ткнулся лбом мне в плечо и молчал.
Мужчина за тридцать молчал так, что я боялась пошевелиться. Дальше — за кадром: похороны, поминки, девять дней. Он потом долго не мог заходить в её комнату. Я заходила за него.
А теперь — про то, ради чего я вообще это рассказываю.
Прошло пятнадцать лет.
Мне сорок пять. И все эти годы я не могла её отпустить. Мне говорили — надо отпустить, легче станет. Раздать вещи, снять портрет, не ходить так часто на кладбище. Отпустить.
А я не хотела. Мне казалось: отпустить — это забыть. Стереть. Как будто и не было той женщины, которая любила меня просто так, без единого условия, без «а борщ-то сварила?».
И вот что случилось этой весной.
Разбирала я на антресолях старую коробку — Вадим наконец собрался вынести хлам. И наткнулась на её сумочку. А в сумочке — блокнотик. Затрёпанный, с завода ещё, из тех, что выдавали под записи по смене. Её почерк — крупный, с нажимом, каким она всю заводскую жизнь заполняла сменные наряды.
И там не адреса, не рецепты. Там — список. Столбиком, как норму выработки. «Регина — спросить, теплые ли трубы в новой квартире».
«Река в Сибири, вторая «б» — узнать у Р.». «Позвонить дочечке, просто так».
Целые страницы. Годами. Она заранее записывала, о чём меня спросить, чтоб был повод набрать.
Я села прямо там, на пол под антресолями, с этим блокнотом в руках, и наконец — не в кулак, не тихо — заревела в голос. Впервые за пятнадцать лет по-настоящему.
Вадим прибежал, увидел, что я держу. И сел рядом. И мы вдвоём листали эти страницы, разбирая её нажимистый заводской почерк, как чужие письма, которые всё-таки дошли.
Вот тогда я и поняла.
Отпустить — не значит забыть. Она никуда не делась. Она в этом блокноте, где каждая строчка — повод меня услышать. В сыне, который сел рядом на пол. В моей привычке до сих пор тянуться к телефону и ловить себя: некому.
Любовь, которую она раздавала по десять звонков на дню, не пропала. Она была расписана заранее, столбиком, как смена. И дождалась.
Вечером я поехала на кладбище. Взяла блокнот с собой.
Села на скамейку у оградки, открыла на первой строчке и стала читать вслух — тем ровным тоном, каким она принимала смену:
— «Река в Сибири, четыре буквы, вторая «б».
Ветер тряхнул берёзу. Лист упал прямо на страницу.
— Обь, ма, — сказала я. — Ну конечно, Обь. Записывай.
И впервые за пятнадцать лет мне не было горько. Мне было — тепло.