Гармонь стояла на шкафу, завернутая в старую скатерть, и молчала, как молчал мой Павел, как молчала вся наша деревня Осинки после того, как мы Егора потеряли.
Павел – плотник. Руки широкие, пальцы – что лопаты, а по кнопкам бегали так, будто и не его руки вовсе. Каждую субботу садился на лавочку, клал гармонь на колени, и до полуночи тянулись над крышами то «Рябина», то «Златые горы». Егор устраивался рядом, подпевал, фальшиво, зато от души. Так у них повелось еще с молодости, один играет, другой мычит, и оба довольные.
Гармонь – Егора. Трофейная, немецкая, с перламутровыми накладками и готическими буквами на корпусе. Играть сам не умел и отдал Павлу при свидетелях. Илья-пасечник тогда рядом стоял, видел.
На рыбалке они сидели вдвоем, когда Егор осел на берегу и схватился за грудь. Павел до деревни его нес на себе, по раскисшей тропке, через овраг.
Не успел...
С того дня гармонь молчит. Верстак завален стружкой, заказы стоят. Павел ест через силу, а на шкаф не смотрит, словно и нет там ничего. Удочки убрал, к реке не ходит. Тамара, Егора жена, через дорогу от нас живет. До сих пор она молчала.
Но я видела, как она в первые дни смотрела на Павла, и от того взгляда у меня засосало под ложечкой.
***
Тамара пришла через несколько недель. Павел сидел в мастерской, строгал что-то, рубанок прыгал по доске, руки не слушались.
Она зашла без стука. Встала посреди кухни в черном платке, новом, шерстяном, лицо отекшее, а глаза маленькие, цепкие. Оглядела комнату так, точно описывала имущество: полки, ходики на стене, шкаф. На шкафу задержалась.
– Дарья, разговор есть, – холодно проговорила она. – Гармонь Егора верни.
Я отодвинула миску с тестом и медленно вытерла руки, хотя под ребрами уже заныло нехорошо. За окном капало с крыши, оттепель пришла ранняя, земля раскисла, с огородов тянуло сыростью и навозом.
– Тамара, Егор сам ее Паше отдал. При Илье. Ты же знаешь.
– А я тебе скажу, что знаю! – вдруг взвизгнула она. – Знаю, что мой мужик на рыбалку с твоим ходил. Знаю, что выпивали они там. И знаю, что Егору плохо стало. А Павел где был? Почему до фельдшерского пункта не дотащил?
Вот ведь как повернула. Павел сам его тащил из последних сил, в темноте, по бездорожью. Не дотащил, потому что Егор затих у него на руках. А Тамара говорит так, словно Павел рядом сидел и горячительное допивал.
Я стояла и слушала. В мастерской было тихо. Значит, и Павел слышал.
Тамара прошлась по кухне, задела бедром табуретку, остановилась у шкафа. Посмотрела наверх, туда, где лежала гармонь. Пальцы у нее дернулись, хотела потянуться, но сдержалась.
Пока.
– Немецкая, ценная, – почти прошептала она. – Егорка принес. А вы прибрали.
Кнопки на той гармони до металла стерлись за те годы, что Павел на ней играл. Егор подарил ее, когда оба еще молодые были, фронтовые сапоги не сносили. А Тамара говори «прибрали». Будто украли…
Я вспомнила, как Егор приходил к нам вечерами, тихий, помятый, садился на крыльцо и слушал, как Павел играет. Молчал и слушал.
Тамара об этом не вспоминала. Или не хотела.
– А теперь что? – она повернулась ко мне. – Павел на Егоровой гармони веселиться будет? Друга спаивал, а теперь музыку играет?
Пальцы у меня сжались сами, ногти впились в ладони.
– Паша не играет, – подумала я. – С того дня он к инструменту не притронулся даже. А ты даже этого не знаешь, потому что тебе не до правды, тебе виноватый нужен.
Но промолчала. Тамара ждала.
– Гармонь молчит, Тамара, – заговорила я после паузы. – Паша на ней не играет. А отдать не могу, потому что Егор сам подарил. Не мне, не тебе – Павлу. При свидетелях.
Тамара хотела перебить, но я не дала.
– А про рыбалку, так Павел нес Егора на себе до деревни. По грязи. Ты это знаешь.
Тамара постояла, губы поджала так, что они превратились в тонкую бледную линию. Потом резко повернулась и пошла к выходу.
Из мастерской по-прежнему не доносилось ни звука. Уже в дверях Тамара бросила:
– Люди знают, чья гармонь. Я молчать не стану.
И не стала.
***
В сельпо я зашла через несколько дней, хлеб кончился. В очереди стояли женщины с нашей и с соседней улицы. Тамара стояла у прилавка. Увидела меня, и лицо у нее стало такое, точно она этого и ждала.
– А вот и Дарья! – завопила она на весь магазин. – Спросите у нее, люди добрые, куда Егора гармонь подевалась. Немецкая, трофейная. Муж мой привез. А теперь у Павла стоит. Удобно, да?
Продавщица Катерина застыла с буханкой в руках. Женщины притихли. Тетя Зоя, что за мной стояла, отступила на полшага, точно заразиться боялась.
– Тамара, – я старалась, чтобы не дрогнул голос, – Егор сам отдал. Все знают.
– Все знают? – она визгливо хихикнула. – А что еще все знают? Что Павел друга спаивал? Что на рыбалке Егору плохо стало, а твой мужик не помог? Гармонь-то ценная, немецкая. Не продали еще? Или ждете, пока подороже дадут за нее?
Марья Ильинична, соседка наша, отвернулась к полке с крупами и стала разглядывать пачку пшена, словно в жизни ничего интереснее не видела. Катерина опустила глаза. Тетя Зоя вдруг засобиралась и вышла. Ни одна не произнесла ни слова, будто все разом онемели.
Вот что оказалось страшнее Тамариного крика – молчание. Каждая из них знала, как Тамара Егора пилила. Он, бывало, приходил к нам, садился на крыльцо и слушал, как Павел играет. Не от хорошей жизни приходил.
Все это помнили, а тут стоят и в пол смотрят. Деревня, она так устроена, пока тебя не тронули, не высовывайся.
– И участковому заявление напишу, – Тамара подняла палец. – Гармонь не ваша.
Внутри у меня все сжалось, точно ремнем перетянуло поперек груди. А в голове впервые мелькнуло: «Все молчат. И я тоже. Почему?»
Хлеб я взяла, положила в авоську и вышла
На улице пахло талой водой. Снег сходил с огородов, обнажая черную землю, мокрую, мерзлую, еще не отогретую. Я шла домой и думала: Тамара при людях говорит, а люди молчат. И я молчу, только отбиваюсь, как от собаки палкой, а надо бы сказать. Надо напомнить, что Егор к нам не за горячительным приходил, а от нее, от Тамары прятался. Что гармонь он отдал, потому что дома ему и дышать-то не давали, не то что играть и петь.
Я поймала себя на этой мысли и испугалась. Нельзя так. Одна она теперь. Горе у нее. Мало ли что было раньше, теперь-то нет Егора, и ей тоже больно. Но мысль не уходила, крутилась и крутилась.
А Павел… Тот молчал по-другому. Не от слабости. От вины.
Тамара грозилась участковым, и я не сомневалась, что пойдет. Она из тех, кто добьется, даже если пресловутое «свое» ей давно не принадлежит.
***
Она пришла в воскресенье. Встала у нашей калитки и заголосила, громко, на полдеревни, так что соседи к окнам прилипли.
У нас в тот день Илья-пасечник сидел на кухне. Принес трехлитровую банку меда, липового, густого, золотого. Пили чай, молчали. Илья всегда молчит, пока не спросят. Павел чай с нами не пил, был в горнице. Не спал, не работал, сидел у окна, голову опустил, плечи ссутулил.
Тамара вошла во двор. За ней потянулись соседки, кто из любопытства, кто в качестве поддержки. Марья Ильинична тоже тут, куда ж без нее.
– Отдавай гармонь, Дарья, – Тамара остановилась на пороге. – По-хорошему прошу. Последний раз.
Илья опустил глаза в кружку. Я подумала, что он уйдет. Как всегда промолчит и уйдет.
– Тамара, – вздохнула я, – сколько раз говорено, Егор сам отдал.
– Сам? А бумага где? Нет бумаги – значит, не отдал. Значит, прибрали вы чужое.
Она шагнула к шкафу. Рука потянулась наверх, пальцы ухватили край скатерти. Потянула грубо, по-хозяйски. Перламутр блеснул в полутьме, и буквы немецкие проступили на темном корпусе.
Я посмотрела на Павла, он сидел в горнице, голова опущена, руки между колен. Не двигался, словно его тут и не было.
Тамара уже разворачивала скатерть обеими руками. И тут меня накрыло. То, что копилось с первых дней, вдруг потребовало выхода. В ушах зашумело, и я шагнула к шкафу.
– Руки убери.
Тамара дернулась, но не отпустила. Тогда я сняла гармонь сама, перехватила за меха, прижала к себе. Тяжелая, я и не знала, что гармонь столько весит.
– Знаешь, Тамара, почему Егор эту гармонь Паше отдал? – проговорила я негромко. – Потому что дома ему играть не давали. Ты его поедом ела. Вся деревня слышала. Он к нам бежал. К Павлу. Потому что здесь – рыбалка, гармонь, тишина. А у тебя – только крик.
Женщины у порога замерли, Тамара застыла.
– Илья, – я повернулась к пасечнику.
Он сидел, стиснув кружку пальцами.
– Ты при том был. Егор сам отдал?
Илья поднял глаза. Посмотрел на Тамару, на женщин, на меня. Молчал долго, словно каждое слово взвешивал на невидимых весах.
– Сам, – проговорил он негромко. – Своими руками вынес и отдал. Я стоял рядом. Вот так-то.
Тамара попятилась. Губы тряслись, она попыталась что-то вымолвить, но слов не нашла. Впервые за все это время.
А потом из горницы вышел Павел. Молча подошел ко мне, осторожно забрал гармонь. Прижал к себе, бережно, как берут ребенка. Большие пальцы легли на кнопки, и я увидела, как они дрогнули.
Он не заиграл. Просто держал гармонь, и все. Но все – и Тамара, и женщины, и Илья – поняли, что он ее никому не отдаст.
***
Тамара замолчала. Участковому не написала, а может, и написала, да тот рукой махнул. В сельпо заходит, когда знает, что меня нет. Через дорогу живем, а как в разных деревнях. Ну и ладно.
Павел стал играть. Не на лавочке, как раньше, а на крыльце, по вечерам. Тихо, для себя, ту мелодию, что Егор любил. Деревня слышит. Верстак прибрал, стружку смел, а рядом с рубанком теперь стоит гармонь.