Кастрюлю эту я купила еще при Кольке, тяжелую, чугунную, с потемневшим от времени дном. Не думала тогда, что она переживет и мужа, и мою любовь.
В Рябиновке меня знали как Тому-доярку, хотя с фермы я ушла давно, еще когда совхоз развалился. Осталась корова, огород, дом с голубыми ставнями и тишина, от которой первое время хотелось выть в подушку. Колька ушел тихо, а я так и не научилась засыпать одна.
Маруся Егора ушла чуть позже моего Кольки, он тоже остался один и жил через забор от меня. Высокий, крепкий, с руками, которые годились и под трактор залезть, и крышу перекрыть, только вот за собой следить не умел совсем. Ходил в одной и той же рубахе, лохматый, с вечной самокруткой в зубах, а глядел все куда-то мимо, будто искал что-то за горизонтом и не замечал того, что под ногами.
Когда я начала носить ему щи, черемуха цвела. С тех пор уже сколько раз отцвела, а я все ходила через калитку с этой кастрюлей, оттирая нагар после каждого раза.
Как будто стала его женщиной, но без него самого.
***
Тот вечер начался как все остальные. Я разогрела щи в кастрюле, накрыла полотенцем, чтоб не остыли, и пошла через калитку. У Егора в сенях пахло сыростью и куревом, на полу стояли сапоги, заляпанные глиной до голенищ. Миски в раковине скопились с позавчерашнего дня, на клеенке лежали крошки, в стакане стыл недопитый чай.
Я убрала миски, протерла стол, поставила кастрюлю. Носки его вытащила из-под лавки, дырявые на обоих пятках, залатанные не раз, но он умудрялся протирать снова. Забрала штопать.
Егор сидел на крыльце, дымил самокрутку, щурился от дыма и не обернулся ни когда я вошла, ни когда вышла.
Клавдия Петровна, соседка наша, маленькая, сухонькая, в пуховом платке, который она не снимала ни зимой, ни летом, подошла к забору со своей стороны. Пуговицы перебирала, у нее вечно горсть в кармане, вроде четок.
Глаза хитрые, губы поджатые, видит все насквозь, как рентген в районной поликлинике.
– Егорка, – произнесла она скрипучим своим голосом, – ты бы хоть спасибо Томке сказал. Она тебе и стирает, и готовит, и штопает. Жена, считай, только без венца.
Егор затянулся, выпустил дым и усмехнулся одним краем рта. Даже головы не повернул.
– Томка-то? Да она просто по-соседски, чего ты выдумываешь? Ну приносит иногда, ну и что? Я ж не прошу.
Не прошу. Вот ведь как, при мне, при Клавдии, при всей Рябиновке, считай. Я стояла с его дырявыми носками в руках и чувствовала, как лицо горит, а в горле сделалось сухо и тесно. Он даже не посмотрел в мою сторону. Для него все просто: ну, принесла. Ну, убрала. Как дождь идет или ветер дует, ничего особенного, не стоит благодарности.
А ведь я в эти щи душу вкладывала. Мясо выбирала, томила в печи, укроп крошила мелко, как он любит. Он любит, а я знаю, а он не знает, что я знаю. И знать не хочет.
Я положила носки на перила крыльца, медленно, аккуратно, стопочкой.
– Раз по-соседски, Егор, так сам и свари. А носки новые в сельпо купишь.
Клавдия крякнула одобрительно, пуговицы в кармане звякнули. Егор наконец обернулся, посмотрел на меня с недоумением, как на курицу, которая вдруг заговорила человеческим голосом.
– Ты чего, Том? Обиделась, что ли?
Я молча подхватила кастрюлю, пустую, он уже все доел, даже по стенкам подобрал, и пошла к себе. Пальцы на ручке свело, а шла я нарочно медленно, чтоб не видно было, как колени подрагивают.
Вечером сидела у окна, слушала, как ходики тикают на стене. На подоконнике стоял ящик с рассадой, двойной, как каждую весну. Половину себе, половину Егору. Помидоры, перцы, баклажаны.
Он никогда не спрашивал, откуда у него на грядках рассада берется. Принимал как должное.
А назавтра я снова пошла через калитку. Увидела, как он сидит на крыльце один, голодный с утра, кепку пустую мнет, плечи опущены, будто кто мешок на них повесил. Не смогла пройти мимо, поставила кастрюлю, убрала миски, вытерла стол.
Он буркнул что-то, а я подумала: «Глупая ты, Тома, каких свет не видывал».
Но разве сердцу прикажешь?
***
Алла приехала перед Покровом. Крашеная блондинка из райцентра, в туфлях на каблуках, которые вязли в нашей глине по самую подошву. Ногти длинные, накрашенные, духи такие, что корова моя при ней отворачивала морду. Голос у Аллы был громкий, смех звонкий, а вся она была такая яркая, заметная, что рядом с ней любая деревенская женщина казалась тенью на заборе.
Приехала якобы к дальней родственнице, но через неделю перебралась к Егору. А он расцвел, ходил бритый, даже забор подправил с одной стороны, той, что от дороги видно. Для нее старался.
А я, значит, годами мимо этого забора ходила, калитку за собой придерживала, чтоб петли не скрипели, и ничего, не чинил. Не для кого было.
Я все равно принесла щи, по привычке, что ли. Или потому что надеялась непонятно на что. Кастрюля оттягивала руки, от крышки поднимался парок. Алла сидела на крыльце, закинув ногу на ногу, пилочкой ногти подтачивала.
На меня посмотрела сверху вниз и проговорила громко так, чтобы Егор в сенях услышал:
– А это кто? Что за тетя с кастрюлей?
Егор вышел, увидел меня, но вместо того чтобы хоть слово нормальное молвить, засмеялся. Не зло, нет. Хуже, весело, беззаботно, точно Алла удачно пошутила.
– Да это Томка, соседка, не обращай внимания.
Не обращай внимания. Тетя с кастрюлей. Я стояла посреди его двора, в резиновых сапогах, в фартуке, с тяжелой кастрюлей в руках, а напротив сидела крашеная красавица с пилочкой. Его двор, его крыльцо, его жизнь, а я в ней – тетя с кастрюлей, и все.
Я поставила кастрюлю. Рядом положила штопаные носки, чистые, аккуратные, каждая дырка залатана ровными стежками.
Егор глянул, отмахнулся ладонью:
– Да зачем мне? Аллочка новые привезла из города.
Взял носки и бросил на крыльцо мимо ступеньки, на доски, под Аллины каблуки. Она хихикнула, подтачивая мизинец. А я смотрела на эти носки, которые штопала вечером под лампой. На каждую пятку ушло по полвечера. И вот они лежат на грязных досках, рядом с чужими каблуками…
В груди сделалось тесно. Я стояла и молчала, потому что если бы открыла рот, не смогла бы выговорить ни слова.
Шагнула вперед, взяла с перил кастрюлю, полную, горячую, тяжелую.
– Готовь ему сама, Аллочка, – процедила я, развернулась и пошла к калитке.
Алла громко хмыкнула за моей спиной. Егор что-то крикнул вдогонку, но я не расслышала, да и не хотела. Кастрюля грела мне руки, щи пахли укропом и чесноком.
Клавдия Петровна заглянула вечером.
– Ох, Тома, кончится это плохо, – покачала она головой. – Но не для тебя.
– А для кого?
– Для глупца этого, – Клавдия поджала губы и ушла к себе.
Той ночью я лежала и слушала, как завывает ветер за окном. Рассадный ящик стоял пустой на подоконнике, до весны далеко, а я уже знала, что в этот раз посажу только для себя. Может, хватит уже, Тома? Может, и хватит…
Но где-то глубоко еще шевелилась мысль: а вдруг одумается? Я прогнала ее, как муху, но она вернулась.
***
Снег еще не сошел, а Аллы уже и след простыл. Уехала так же быстро, как и приехала. Егор на нее тратился всю зиму, возил в райцентр, покупал ей то сапоги, то куртку, то конфеты дорогие. И вот результат: когда деньги кончились, трактор встал на ремонт, нечем стало платить за запчасти, Алла собрала вещи в пакеты и вызвала такси до автобусной остановки.
Клавдия Петровна видела, как она уезжала. Каблуки стучали по мерзлой грязи, от них остались круглые ямки, как дырки от гвоздей.
Егор пришел ко мне через неделю. Март стоял теплый, капель звенела с крыши, дорожки раскисли. Он появился у калитки под вечер, сутулый, небритый, кепку мнет в руках. Самокрутка за ухом, но не прикуренная. Постоял, потом толкнул калитку и прошел через двор.
Я сидела на крыльце, перебирала семена для рассады. Приготовила ящик поменьше, только для себя. Услышала шаги, подняла голову и поняла все сразу.
По тому, как он шел, по тому, как плечи опустил, по тому, как мял эту несчастную кепку.
– Тома, – пробормотал он и остановился на нижней ступеньке. – Можно?
– Говори, – сухо бросила я.
Он помолчал, ковырнул ногой мерзлую землю.
– Глупый я был, Тома. Слепой. Ты ведь... Ты ведь всегда рядом была. Все эти годы. А я не видел. Ну, давай... Давай попробуем, а? Вместе.
Он посмотрел на меня так, как никогда еще не смотрел. С надеждой. Только надежда эта была не на меня, а на щи мои, на теплый дом, на штопаные носки. Он не ко мне пришел, а потому что больше не к кому.
Я сидела и пересыпала семена из руки в руку. Мелкие, сухие, каждое – будущий росток. И подумала: раньше бы я вскочила, побежала ставить кастрюлю на печь. Засуетилась бы, захлопотала. А сейчас ничего.
Внутри было тихо, как в доме после уборки, когда все расставлено по местам, больше нечего делать.
– Когда Аллочка твоя тебя грела, Егор, я тебе не нужна была. Тетя с кастрюлей – помнишь? Носки мои на пол бросил. А теперь она уехала, деньги кончились, трактор стоит, и ты вспомнил, что через забор Томка живет. Которая щи варит и рубахи стирает.
– Тома, ну я же говорю – глупый был...
– Был, Егор. И сейчас тоже. Потому что ты не ко мне пришел. Ты пришел, потому что больше не к кому. Но я не кастрюля, чтоб меня из шкафа доставать, когда приспичит.
Он стоял, мял кепку, переминался с ноги на ногу. Потом поднял глаза, и в них было что-то такое, от чего раньше я бы дрогнула. Растерянность, может. Или жалость к самому себе.
– Уходи, Егор, – велела я, – и калитку за собой прикрой.
Он постоял еще немного, сунул самокрутку в зубы, но так и не прикурил, развернулся и пошел к себе. Шел тяжело, сгорбился весь.
Я осталась сидеть на крыльце, его не окликнула.
***
По весне я вскопала огород, высадила рассаду. Егор так и живет рядом. Забор покосился еще сильнее, крыша так и течет. Он ходит мимо моей калитки каждый вечер, на том конце улицы ничего нет, а он все ходит. Не заходит, дымит у своего забора, а самокрутка то и дело гаснет.
Алла не вернулась. Клавдия Петровна перебирает пуговицы и качает головой, но молчит, а для Клавдии это редкость.
Я варю щи только для себя. Кастрюля та же, только порции маленькие. Иногда вечером сажусь на крыльцо и смотрю на его калитку. Не жду. Просто смотрю.