Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Ирина Ас.

Одинокая «королева».

Катя вытирала пыль с подоконника, когда в дверь позвонили. Не вежливо, а с нажимом, будто кто-то проверял звонок на прочность. Она замерла, узнавая этот стиль звонить в дверь.
Глеб, её муж, уже вышел из спальни, на ходу застегивая рубашку, и вопросительно поднял бровь. Катя только вздохнула и пошла открывать. Как и предполагалось, за дверью стояла её мать. Идеально уложенные седые волосы, бежевый плащ, начищенные туфли. — Здравствуй, — сказала Римма, не переступая порога, а как бы оценивая, достойна ли эта квартира её присутствия. — Я зайду. У меня к тебе дело. Катя отступила в сторону, пропуская мать. Глеб кивнул и ушел на кухню ставить чайник. Он давно усвоил, что в присутствии тёщи лучше быть занятым каким-нибудь делом, чтобы не попасть под раздачу. Римма прошла в гостиную, окинула взглядом диван, журнальный столик, вазу с засохшими цветами и её лицо исказилось гримасой брезгливости. — У тебя бардак, — констатировала она. — Я смотрю, ты всё так же не умеешь организовать пространс

Катя вытирала пыль с подоконника, когда в дверь позвонили. Не вежливо, а с нажимом, будто кто-то проверял звонок на прочность. Она замерла, узнавая этот стиль звонить в дверь.
Глеб, её муж, уже вышел из спальни, на ходу застегивая рубашку, и вопросительно поднял бровь. Катя только вздохнула и пошла открывать. Как и предполагалось, за дверью стояла её мать. Идеально уложенные седые волосы, бежевый плащ, начищенные туфли.

— Здравствуй, — сказала Римма, не переступая порога, а как бы оценивая, достойна ли эта квартира её присутствия. — Я зайду. У меня к тебе дело.

Катя отступила в сторону, пропуская мать. Глеб кивнул и ушел на кухню ставить чайник. Он давно усвоил, что в присутствии тёщи лучше быть занятым каким-нибудь делом, чтобы не попасть под раздачу. Римма прошла в гостиную, окинула взглядом диван, журнальный столик, вазу с засохшими цветами и её лицо исказилось гримасой брезгливости.

— У тебя бардак, — констатировала она. — Я смотрю, ты всё так же не умеешь организовать пространство. Почему этот стул стоит у стены? Он должен стоять напротив окна, чтобы свет падал на подлокотник. Это элементарное правило, хотя тебе, конечно, объяснять бесполезно. Ты же у меня неуч. Катя, ты неуч, я тебе всегда говорила.

Катя усмехнулась про себя, но промолчала. Стул она купила три года назад, подбирала его в интернет-магазине, сама тащила на восьмой этаж, потому что Глеб был в командировке. Этот стул ей нравился там, где он стоял. И переставлять его она не собиралась.

— Мама, я слушаю. Что за дело?

Римма села на диван, но не облокотилась, а выпрямилась, как школьница на уроке, и сложила руки на коленях. Она никогда не расслаблялась где-то, потому что считала любой дом, кроме своего, временным пристанищем, которое нужно либо улучшить своим гениальным советом, либо покинуть с чувством глубокого морального превосходства.

— Я пришла сказать тебе, что ты неправильно воспитываешь Ксению. Я вчера встретила её на улице, она шла в какой-то дурацкой куртке, нараспашку, и в наушниках. Ты что, не контролируешь, что она носит? И почему она вообще ходит пешком? У вас же есть машина, ты могла бы отвозить её, как нормальная мать. Но тебе, видимо, плевать. Ты всегда была эгоисткой, Катя. С детства. Я тебе говорила: ты думаешь только о себе.

— Мама, Ксения взрослый человек, она сама принимает решения. Она на своей должности, она...

— На должности! — перебила Римма. — Какая там должность? Это ерунда. Но главное, чтобы дочь была одета прилично, а не как бомж. И чтобы ты, как мать, контролировала каждый её шаг. Если бы я так тебя отпустила, ты бы, наверное, вообще не вышла замуж, так бы и сидела в своей комнате, книжки читала.

Катя почувствовала, как в груди начинает разливаться что-то, что она научилась не называть гневом, потому что гнев для слабых, а у Кати было трое детей, муж, работа и кредит на машину, который она выплатила досрочно, и она имела право на спокойствие. Но сейчас это что-то поднималось нарастало.

— Мама, — сказала она чуть громче обычного, — у меня всё хорошо. У Ксении всё хорошо. Мы живем своей жизнью. Если тебе что-то не нравится в её одежде, ты можешь подарить ей другую куртку, а не приходить ко мне с претензиями.

— Подарить? — Римма вскинула брови, и на её лице появилось выражение оскорбленной королевы. — Я тебе не миллионерша, чтобы твоим детям подарки делать. Я тебе совет даю! А ты в ответ грубишь. Сразу видно, что ты меня не уважаешь. Ты меня никогда не уважала, Катя. Никогда. Помнишь, как ты в школе сказала, что учительница по биологии лучше меня разбирается в растениях? А я тебе тогда ещё сказала: вырастешь — поймёшь, что я права, а не какая-то там Марья Ивановна с высшим образованием.

Катя смотрела на мать и видела, как та говорит, говорит, говорит, слова текут рекой, и смысл в них ровно такой же, как в мыльном пузыре. Красивый, но лопается при прикосновении. Римма любила вспоминать обиды десятилетней давности, приправляя их свежими претензиями, как заправский повар добавляет перец в суп. Она никогда не ждала ответа, она ждала покорности, в которую можно влить ещё порцию своего величия.

— Ты бы лучше посмотрела на свою свекровь, — продолжала Римма, переключившись на новый объект, как снайпер меняет цель. — Она тебе не родная, а ты её больше любишь, чем меня. Я видела ваши фотографии вчера в инстаграме. Ты с ней в парке, улыбаешься, как дурочка. А у меня даже селфи с тобой нет, потому что ты меня избегаешь.

— Мама, мы не избегаем тебя. Ты сама не хочешь с нами общаться, помнишь? Ты три года не разговаривала с нами, когда папа ушёл. Ты нас предательницами называла.

— А кто же вы, если не предательницы? — Римма вдруг вскочила с дивана, и в её движении было столько энергии, что Катя невольно отступила на шаг. — Он ушёл от меня! От меня! А вы пошли к нему на день рождения, на его дурацкий юбилей! Вы пошли! Вы его поздравили! И я должна была это принять? Скажи мне, Катя, скажи, ты бы приняла, если бы твой муж ушёл к люб.овнице, а твои дети продолжали бы с ним общаться, как ни в чём не бывало?

— У него нет любовницы, — тихо сказала Катя. — Он ушёл, потому что ты...

— Потому что я что? — закричала Римма, и её голос сорвался на визг, от которого, казалось, задрожали стёкла в шкафу. — Потому что я была хорошей женой? Я ему носки штопала, я ему обед готовила, я его одежду гладила! А он, неблагодарная скотина, ушёл! И ты ещё защищаешь его? Ты его защищаешь, а я для тебя нехороша?

— Ты скандалила с ним каждый день, — сказала Катя. — Ты ему завтрак на стол, а через минуту ор, что он не вытер лужи после душа. Ты ему гладишь рубашку, а через час крик, что он неправильно повесил пиджак. Ты его довела, мама. Ты его просто выжгла. Он терпел двадцать пять лет. Двадцать пять! Я бы и года не выдержала.

Римма стояла, сжав губы в тонкую нитку, и смотрела на дочь с такой ненавистью, что Катя почувствовала, как у неё сами собой сжимаются кулаки. Мать никогда не умела проигрывать в спорах, даже когда была очевидно неправа. Она предпочитала либо уйти хлопнув дверью, либо перевести разговор в плоскость, где у дочери не было козырей.

— Не тебе меня судить, — наконец выговорила Римма, и её голос стал ледяным, как мороженое. — Ты понятия не имеешь, что я пережила. Ты в своей уютной квартирке сидишь, муж у тебя хороший, дети послушные. А я... Я одна. Я одна во всём мире. И ты, родная дочь, вместо того чтобы утешить меня, ты меня пилишь. А ведь я тебя воспитывала не так, чтобы ты мне перечила.

Катя хотела ответить, но в этот момент из кухни вышел Глеб, держа в руках поднос с чаем. Он всегда делал чай для тёщи, потому что знал, что её нужно было чем-то занять, чтобы она не прогрызла дыру в стене. Он поставил поднос на стол, улыбнулся спокойно и доброжелательно, как умел только он.

— Римма Петровна, вы чай будете? С мятой, как вы любите.

Римма посмотрела на него так, будто он был мухой, залетевшей в банку с вареньем.

— Не лезь, Глеб, — отрезала она. — У нас с дочерью серьёзный разговор. И ты, кстати, тоже хорош. Должен был бы уже утихомирить свою жену, а ты стоишь, как пень, и чай предлагаешь. Мужчина ты или кто? Я бы на твоём месте сказала Кате: «Молчать!» — и всё. А ты чай предлагаешь. Безвольное создание.

Глеб переглянулся с Катей, и в этом взгляде было столько общего понимания, что они оба, не сговариваясь, одновременно чуть улыбнулись. Глеб не обижался на тёщу, он давно решил для себя, что Римма Петровна — это стихийное бедствие, которое надо пережить, как ураган или наводнение, и лучше всего укрыться и переждать. Он молча развернулся и ушёл обратно на кухню.

— Вот! — торжествующе произнесла Римма, указывая пальцем в сторону ушедшего мужа. — Вот твой пример. Он даже спорить с тобой не может, потому что ты его запугала. Ты запугала мужа, Катя. Я тебя учила быть мягкой, а ты стала тиранкой. Это же позор. Ты позоришь нашу фамилию.

Катя глубоко вздохнула.

— Мама, ты пришла ко мне домой, начала учить меня, как расставлять мебель, как воспитывать дочь, как жить с мужем. У тебя муж ушёл от тебя, потому что ты его достала своими придирками. А у меня дома тихо, дети довольны, муж меня встречает с работы с объятиями, а не с криками, что я соль не там положила. И вот ты мне говоришь, что я неправа? Ты, которая не смогла удержать даже мужа, который двадцать пять лет отдавал тебе все деньги?

Римма на мгновение замерла, как будто в неё только что выстрелили, потом её лицо исказилось, и она начала мелко, почти незаметно дрожать.

— Ты... ты смеешь мне такое говорить? — прошептала она с угрозой и Катя почувствовала, как по спине пробегает холодок. — Ты моя дочь. Ты обязана меня уважать. Обязана! Я тебя выносила, я тебя кормила, я тебя одевала, я тебя... а ты теперь тычешь мне мою беду в лицо! Ты хочешь, чтобы я умерла от этого, да? Ты хочешь меня убить, я знаю! Ты и твой муж, вы оба заодно, вы хотите меня в гроб свести!

Катя смотрела на неё и видела не мать, а обиженного ребёнка, который психует, если игрушку отбирают. Но этот ребёнок был уже взрослым и опасным, потому что его обиды умели превращаться в ядовитые стрелы.

— Мама, хватит, — сказала Катя твёрдо. — Хватит. Ты злишься на папу, ты злишься на меня, ты злишься на сестру, ты злишься на весь мир, потому что ты сама себя загнала в угол. Я не буду тебе подыгрывать. Я живу так, как я хочу. Моя квартира, моя семья, мои правила. Если тебе здесь неуютно — можешь уйти. Но не надо мне рассказывать, что я плохая дочь, потому что я не побежала за тобой, когда ты меня бросила.

Римма вдруг согнулась, словно от физической боли, и её пальцы судорожно сжали край плаща.

— Ты не понимаешь, — прошептала она, и в её голосе впервые за весь разговор появилась настоящая, не театральная боль. — Ты не понимаешь, каково это — быть одной. Когда тебе семьдесят, и у тебя нет никого. Я ведь тебя люблю, Катя. Я тебя всегда любила. Просто... просто я хочу, чтобы было как раньше. Чтобы ты слушалась, чтобы Глеб меня уважал, чтобы вы ко мне приходили без повода. Чтобы я не была одна. Я боюсь одиночества, ты понимаешь? Я его боюсь.

Катя почувствовала, как у неё внутри что-то дрогнуло, но она заставила себя остаться неподвижной. Она знала этот тактический приём матери — сначала атака, потом жалость к себе, и, если это не сработает, снова атака. Это был вечный цикл, из которого нельзя было вырваться.

— Мама, я тебя понимаю. Но я не могу вернуть тебе прошлое. Я не могу сделать так, чтобы ты не была одна, если ты сама отталкиваешь людей. У тебя нет подруг, и это не потому, что они плохие, а потому что ты в очереди называешь незнакомую женщину дурой за то, что она в маске. Ты в поликлинику не ходишь, потому что считаешь, что врачи убийцы. Ты весь мир воспринимаешь как врага. Как я могу тебе помочь, если ты считаешь меня предательницей?

— Ты не помогаешь мне! — снова взвизгнула Римма, и её глаза заблестели — то ли от слёз, то ли от злости. — Ты просто убираешь меня из своей жизни. Ты не звонишь, не приезжаешь, ты даже на мои дни рождения не приходишь, только поздравилку по ватсапу скидываешь! Это помощь? Это же унижение. Я тебя родила, я тебя...

— Ты меня родила, я тебе за это благодарна. Но я не обязана быть твоим ковриком для ног, — перебила Катя, чувствуя, как адреналин заливает каждую клетку. — Я хочу жить мирно, спокойно, хочу радоваться жизни. У меня есть муж, дети, работа. И я не позволю тебе, даже если ты моя мать, врываться в мой дом и ставить мне ультиматумы. Вчера ты потребовала, чтобы Глеб отвез тебя на дачу, хотя мы договаривались на выходные. И что? Ты обиделась? Ну и обижайся. Я больше не бегу за тобой, не умоляю, не вымаливаю прощения.

Римма застыла, как статуя, готовая вот-вот рухнуть. Она смотрела на дочь с такой смесью гнева и растерянности, что Кате на мгновение стало почти жаль её. Почти.
Но она вспомнила, как в прошлом году, когда она позвонила матери после двух месяцев молчания и сказала: «Мама, я соскучилась», та ответила злобным голосом: «Раньше надо было думать». И Катя тогда просто положила трубку и больше не звонила. Она чувствовала, что сердце матери было как будто выстругано из чёрного дерева, в нём не осталось ни мягкости, ни уступок.

— Я ухожу, — наконец выдохнула Римма, и её голос дрогнул, но она снова выпрямилась, собрала остатки величия и пошла к двери. На пороге она обернулась, и в глазах у неё было столько ярости, что Катя невольно шагнула назад.

— Ты пожалеешь, Катя. Ты очень пожалеешь. Когда я умру, ты будешь стоять над моей могилой и плакать, и ты тогда поймёшь, что я была права. Ты поймёшь, что я тебя любила так, как никто не любил. Но будет поздно. Ты оттолкнула меня. Ты оттолкнула свою мать. Будь ты проклята.

Катя не ответила. Она просто закрыла за матерью дверь, повернула замок и прислонилась спиной к входной двери. Глеб вышел из кухни, подошёл и молча обнял её. Она чувствовала его тёплое дыхание на своей макушке и думала о том, что у неё есть этот человек, есть дети, есть сестра, которая сейчас на другом конце города, но которая всегда её поддержит, есть свекровь, которая искренне радуется её приезду и никогда не учит жить. А у Риммы не было никого. И, возможно, это было самое страшное, чио может вынести человек.

Но через два дня всё повторилось. Римма не умела держать дистанцию, она не умела ждать. Она позвонила в дверь снова, и на этот раз Катя открыла не сразу, а через минуту, чтобы дать себе время собраться. В руках у Риммы была сумка с продуктами.

— Я пришла, чтобы вы меня накормили, — заявила она, переступая порог, как будто ничего не случилось. — Только что ч поругалась в магазине, потому что женщина в очереди оттеснила меня, и я ей сказала всё, что о ней думаю. Она чуть не вызвала охрану, но я не растерялась. Теперь мне надо успокоиться. Готовь обед, Катя.

Катя смотрела на неё и чувствовала, что устала, до дрожи в коленях. Устала каждый раз собирать себя по кусочкам после встреч с матерью.

— Мама, — сказала она, медленно и отчётливо, как учительница, которая объясняет трудный урок. — Я не буду готовить тебе обед. Я не буду тебя успокаивать. Я предлагаю тебе сесть и поговорить, но только спокойно, без криков. Или ты уходишь.

— Ты меня выгоняешь? — Римма схватилась за сердце, драматично прижала руку к груди, и её глаза наполнились слезами, которые, Катя знала, могли появиться по команде. — Ты моя дочь, ты...

— Да, я твоя дочь. И я хочу тебя видеть, но не в этом состоянии. Я хочу, чтобы ты была моей матерью. Ты перестала быть матерью, когда начала меня унижать за каждый мой шаг. Но я тебе дам шанс, если ты перестанешь играть в эти игры.

Римма замерла. Она смотрела на Катю, и в её глазах мелькнула тень растерянности. Она открыла рот, чтобы сказать что-то резкое, но потом закрыла. Потом снова открыла.

— Ты... ты думаешь, я просто играю? — спросила она, и в её голосе не было истерики, только какая-то глухая, безнадёжная горечь. — Ты думаешь, мне легко быть одной? Ты думаешь, я не знаю, что я не права? Я знаю, что я не права. Но я не могу по-другому, понимаешь? Это внутри меня, как... как болезнь. Я вижу, что я тебя отталкиваю, я вижу, что соседи от меня шарахаются, я вижу, что твой отец... но я не могу перестать. Я как будто иду по лезвию и не могу остановиться, потому что если я остановлюсь, я упаду.

Катя смотрела на мать и понимала, что это была самая честная вещь, которую Римма сказала за последние десять лет. Она не оправдывалась, она просто признала факт. И в этом признании было что-то почти трагичное.

— Мама, — медленно сказала Катя, — тогда давай попробуем иначе. Ты не будешь приходить ко мне домой без предупреждения. Ты не будешь командовать. Я буду звонить тебе раз в неделю, и если ты хочешь, я буду приезжать к тебе раз в месяц. Но на моих условиях. Если ты срываешься, я ухожу. Если ты кричишь, я кладу трубку. Это всё, что я могу тебе дать. И тебе решать, хочешь ты этого или хочешь остаться совсем одна.

Римма долго молчала. Она стояла посреди гостиной, и её руки, сжимавшие ручки сумки, дрожали. Потом она медленно кивнула.

— Хорошо, — сказала она, и голос у неё был сухой, как песок. — Я попробую.

Катя не верила в чудеса, она знала, что это будет трудно, что мать снова сорвётся, что, возможно, через месяц всё повторится, но она дала ей эту ниточку. Она подошла к матери и обняла её осторожно, как хрупкую вазу, которую можно разбить. Римма сначала напряглась, а потом медленно, неуклюже обняла дочь в ответ.

— Я тебя люблю, — прошептала Катя ей в плечо. — Но я не могу быть твоей жертвой. И я не хочу, чтобы ты была моей.

Мать ничего не ответила, но она не отстранилась. И в этом зябком объятии чувствовалось не примирение, а перемирие. Катя знала, что война не окончена. Завтра мать снова придёт и снова начнёт кричать о коврике в ванной или о неправильном полотенце. Но сегодня она стояла здесь, держала мать за плечи и чувствовала, как у неё в груди отпускает.

Глеб вышел из спальни, молча поставил на стол две чашки с чаем и ушёл обратно, оставив женщинам пространство. Катя села на диван, Римма, помедлив, опустилась рядом, и они сидели так, не говоря ни слова. Было странное молчание, в котором каждая думала о своём — Римма о том, что она, возможно, единственная, кто по-настоящему одинок, а Катя о том, что эта тишина, может быть, единственный язык, на котором они ещё могут говорить друг с другом.

Через час Римма ушла. На прощание она обернулась и коротко сказала: «Я позвоню», и ушла. Катя стояла у окна и смотрела, как мать идёт по двору, её бежевый плащ развевается на ветру, а походка уже не такая уверенная, как раньше, а чуть сгорбленная. И Катя подумала: есть ли у человека шанс измениться после семидесяти? Или это просто надежда?

Она не знала ответа. Но она отпустила прошлое, но оставила дверь приоткрытой, как оставляют щелочку для света в тёмной комнате. И когда Глеб поцеловал ее в плечо, она закрыла глаза и выдохнула. Воздух в доме был живой, он пах мятой и теплом. И это был её дом, её воздух, её жизнь, которую она выстроила сама. И она не собиралась отдавать её никому. Даже матери. Даже если той больше некуда идти.