Часы на стене остановились в октябре. Я заметила не сразу — может, через неделю, может, через две. Стрелки замерли на без четверти шесть, и я так и не полезла менять батарейку. Привыкла к тишине. К неподвижному циферблату. Ко всему неподвижному в моей жизни привыкла давно.
Мне шестьдесят четыре. Живу одна в однокомнатной квартире на третьем этаже панельного дома в Туле. Швейная машинка стоит между диваном и окном — я шью шторы на заказ. Пенсии не хватает, а руки ещё держат иголку. Пальцы длинные, сухие, суставы выпирают — тридцать лет за тканью, что вы хотите. Зато ровная строчка с закрытыми глазами.
Позвонила Верка. Соседка с пятого этажа, мы с ней чай пьём по средам. Она и начала — не с чая.
– Зин, я тебе чего скажу. Зять мой вчера из Каменки приехал. Говорит — к Геннадию твоему 'скорую' гоняли осенью. Инсульт у него был. Плохой совсем.
Я молчала. Верка сопела в трубку.
– Ты слышишь?
– Слышу.
– Ну вот. Я думала, ты знаешь. А может, и не знаешь. Вы же не общаетесь.
– Не общаемся, — сказала я и положила трубку.
Двадцать лет не общаемся. Двадцать. Я даже не знала, что он всё ещё в Каменке, в доме своей матери. Думала — может, уехал. Может, женился. Может, уже и нет его. А он — в Каменке. С инсультом.
Я села на диван и уставилась на часы. Без четверти шесть. Всё без четверти шесть, каждый день, с октября.
Потом встала. Открыла шкаф. На верхней полке, за рулонами подкладочной ткани, стояла жестяная коробка с нитками. Я достала её, сняла крышку. Катушки, иголки в поролоне, напёрсток. И на самом дне — сложенная вчетверо бумажка. Я вытащила её, развернула.
Цифры, написанные карандашом. Почти стёрлись. Но я видела.
Костя обронил этот номер два года назад. Заехал в марте, привёз мне лекарство от давления, и между делом сказал: 'Батя сменил номер, если что.' И продиктовал. Я записала на обрывке квитанции за электричество. Спрятала в коробку с нитками.
Зачем записала — не знаю. Сказала себе: на всякий случай. Два года бумажка лежала под катушками, и я ни разу не набрала этот номер.
А тут — инсульт. Плохой совсем. Я сидела с бумажкой в руке и думала: если не позвоню сейчас — потом будет поздно. Но звонить не могла. Внутри всё сжалось. Двадцать лет — и вдруг позвонить? Что я скажу? 'Привет, это Зина, как дела?' За шестьдесят четыре года я привыкла быть гордой. Гордость — это единственное, что у меня осталось после развода.
Мы прожили вместе двадцать три года. С восемьдесят третьего по две тысячи шестой. Косте было двадцать, когда мы разошлись. Он уже работал, снимал комнату. Всё видел. Всё слышал. Потом перестал спрашивать, почему мы не мирились.
Я убрала бумажку в карман халата. Выпила чаю. Легла. Не спала до трёх ночи.
А утром набрала номер.
Гудки шли долго. Четыре. Пять. Я уже хотела сбросить, и тут — щелчок.
– Алло?
Женский голос. Молодой. Ну, не молодой — моложе моего. Энергичный. Чужой.
Я нажала отбой.
Руки ходили ходуном. Я отложила телефон на стол и отошла к окну. Стояла, смотрела на двор. Март, грязный снег, воробьи на карнизе. Женщина. У Геннадия — женщина. Конечно. Двадцать лет — он что, должен был один сидеть? Я же сама сказала ему — не звони мне больше никогда. Сама. Бросила трубку, и всё.
А он послушался.
Я простояла у окна минут десять. Потом вернулась к столу. Взяла телефон. И набрала снова.
Гудок. Второй.
– Алло? Слушаю вас.
Тот же голос. Быстрый, деловитый. Где-то на фоне стучала посуда.
– Здравствуйте, — сказала я. — Мне нужен Геннадий.
Пауза. Короткая.
– А вы кто?
– Зинаида. Бывшая жена.
Ещё пауза. Подлиннее.
– Ясно. Зинаида... Сейчас. Я — Тамара. Сиделка я. Меня Константин нанял, сын его.
У меня отпустило что-то в груди. Сиделка. Не жена, не подруга. Сиделка, которую нанял Костя.
– Как он? — спросила я.
Тамара вздохнула. Я услышала, как она переложила телефон в другую руку.
– Ходит. С палочкой. Правая сторона слабая — рука почти не работает. Речь нормальная, голова ясная. Но тяжёлый он. Не в смысле характера, а... ну, вы понимаете. После такого люди меняются.
Я поняла.
– Он может говорить по телефону?
– Может. Но вы знаете... — Тамара понизила голос. — Он про вас говорил. Часто. Не каждый день, но... Когда вечером телевизор смотрит, вдруг замолчит и скажет: 'Зина бы это не стала смотреть. Она такое не любила.' И всё. Больше ничего. Но я же слышу.
Мне стало тяжело дышать. Двадцать лет — и он помнит, что я не люблю криминальные передачи.
– Я хочу приехать, — сказала я.
– Приезжайте. Я Косте скажу, он не против будет. А Геннадию... не буду пока говорить. Пусть лучше так.
– Хорошо.
Я записала адрес — дом в Каменке, тот самый. Положила трубку.
И только тогда разжала левую руку. Бумажка с номером — мятая, тёплая — лежала на ладони. Я прижимала её все пятнадцать минут разговора.
Через три дня я поехала в Каменку.
Автобус от автовокзала, сорок минут по разбитой дороге. Я надела чистое пальто, сапоги на низком каблуке, взяла сумку. В сумке — банка яблочного компота, домашнего. Не знала, что ещё взять. Цветы — глупо. Еду — не знаю, что ему можно. Компот варила позавчера, из своих яблок, мороженых с осени. Геннадий всегда любил этот компот.
Автобус трясло. Я смотрела в окно и вспоминала.
Он ударил меня один раз. Один. Летом две тысячи пятого, за год до развода. Мы поругались из-за денег. Костя уже жил отдельно, мне урезали ставку в ателье, Геннадий работал на котельной посменно. Денег не хватало. Я сказала что-то злое — уже не помню что. Он ответил. Я ещё злее. И он ударил — открытой ладонью, по щеке.
Не кулаком. Не по-настоящему. Даже синяка не было. Но я посмотрела ему в глаза и увидела, как он сам испугался. Рука ещё была в воздухе, а он уже побелел.
– Зина, я...
– Не трогай меня.
Год после этого мы жили как чужие. Спали в одной комнате, ели за одним столом, но не разговаривали. Я не простила. Не потому, что было больно — не было. Потому что он позволил себе. Потому что я двадцать три года верила, что он — не такой. А он оказался такой. Один раз — но такой.
В две тысячи шестом я подала на развод. Геннадий подписал всё молча. Забрал вещи и уехал в Каменку, в дом матери. Она к тому времени уже умерла, дом стоял пустой.
Я помню, как он уходил. Остановился в дверях с двумя сумками, посмотрел на меня. Я ждала, что скажет что-нибудь. Попросит прощения. Попросит остаться. Он открыл рот — и закрыл. Повернулся и вышел.
А я взяла трубку стационарного телефона и позвонила ему на мобильный. Он взял сразу, ещё на лестнице. И я сказала:
– Не звони мне больше. Никогда. Слышишь?
– Слышу, — ответил он.
И не звонил. Двадцать лет.
Автобус остановился на кольце в Каменке. Я вышла. Посёлок почти не изменился — те же заборы, та же дорога с ямами, те же старые липы вдоль улицы. Пахло дымом. Кто-то топил баню.
Дом Геннадия я нашла быстро. Он просел с левого угла, крыльцо перекосило, ступеньки были кривые. Но забор свежий — видно, кто-то помог поставить. И наличники покрашены. Синей краской, яркой, как у всех в Каменке.
Я толкнула калитку. Во дворе было чисто. Снег счищен, дорожка посыпана песком. Из дома слышалось тиканье. Громкое, ровное. Часы. Настенные. Я помнила — он всегда их чинил. Собирал старые ходики, разбирал механизмы, смазывал. Часы были его единственным увлечением после работы.
Дверь открыла Тамара. Я узнала её по голосу — ещё не видела, но голос был тот самый.
Невысокая, крепкая, лет под шестьдесят. Двигалась быстро, мелким шагом — стук каблуков по дощатому полу, как дробь. Посмотрела на меня, кивнула.
– Зинаида?
– Да.
– Проходите. Он в комнате. Я ему сказала — утром. Он... ну, вы увидите.
Я сняла сапоги, надела тапки, которые Тамара достала из-под лавки. Пахло чем-то варёным — капустой, наверное. И часами. Нет, не часами — маслом. Часовым маслом, густым и сладковатым. Этот запах я не забывала двадцать лет.
Тамара провела меня через узкую кухню. На стене висели часы — круглые, с маятником. Шли ровно. И в коридоре — ещё одни, поменьше. Тоже тикали.
Я остановилась у двери в комнату.
– Идите, — сказала Тамара. — Я на кухне буду.
Он сидел в кресле у окна. Большой — каркас тот же, широкие плечи, длинные руки. Но одежда висела. Фланелевая рубашка, которая раньше была впору, теперь болталась. Похудел. Сильно.
Голос — глухой, с хрипотцой. Будто говорил из-за закрытой двери.
– Зина.
Не вопрос. Не удивление. Просто — имя. Как будто он произносил его каждый день все эти годы. А может, и произносил.
– Здравствуй, Гена.
Я вошла. Села на стул напротив. Между нами — тумбочка с лекарствами, стакан воды, пульт от телевизора. На стене — ещё одни часы. Деревянные, с резным корпусом. Тикали громче остальных.
Мы молчали. Долго. Может, минуту. Может, больше. Я смотрела на него. Он — на меня.
– Компот привезла, — сказала я, потому что надо было что-то сказать. — Яблочный.
Он кивнул. Медленно. Левой рукой потёр колено — правая лежала на подлокотнике, неподвижная.
– Спасибо.
И снова тишина. Только часы.
– Верка рассказала, — начала я. — Что у тебя...
– Инсульт. Осенью. — Он не дал мне закончить. — Жив. Хожу. Рука вот... не слушается пока. Врачи говорят — может вернуться. А может, и нет.
Он говорил ровно. Без жалости к себе. Так же, как раньше — чинил часы и рассказывал, какая шестерёнка стёрлась. Спокойно. Просто факты.
– Почему Костя мне не сказал? — спросила я.
– Я попросил. Не говори, сказал, матери. Она... ну, ты же знаешь.
– Что я знаю?
Он посмотрел на меня. Долго. Потом отвернулся к окну.
– Ты сказала — не звонить. Я и не звонил. Двадцать лет, Зина.
Я ждала этих слов. Готовилась к ним. Но когда он произнёс — всё равно что-то оборвалось.
– Ты... буквально? Ты буквально послушался?
– А как ещё? — Он повернулся ко мне. Голос стал тише. — Ты не из тех, кто говорит не всерьёз. Я тебя знаю. Двадцать три года знал. Ты сказала — не звони. Значит — не звони.
– Гена.
– Что?
– Дурак.
Он моргнул. Потом губы дрогнули. Не улыбка — но близко.
– Дурак, — повторила я. — И я — дура.
Он молчал. Я тоже. Часы тикали.
– Я же хранила номер, — сказала я тихо. — Два года. Костя продиктовал — а я записала. На квитанцию за электричество. И спрятала в коробку с нитками.
– Зачем? — спросил он.
– Не знаю. На всякий случай.
Он протянул левую руку. Я поняла не сразу — потом достала из кармана пальто бумажку. Мятую, с полустёршимися цифрами. Положила ему на ладонь.
Он посмотрел на неё. Долго.
– Хранила...
– Два года. В нитках.
Он сжал бумажку. Или попытался — пальцы двигались плохо. Но сжал.
Я встала. Подошла к часам на стене — деревянным, с резьбой. Маятник качался ровно, но минутная стрелка отставала. Я видела — на три минуты. Открыла стеклянную дверцу, подвела стрелку. Тихий щелчок. Закрыла.
– Отстали на три минуты, — сказала я, не оборачиваясь.
– Я знаю, — ответил он. — Рука не достаёт.
Я вернулась к стулу. Но не села. Стояла.
– Останешься? — спросил он.
Тихо. Глухо. Так, что я едва расслышала за тиканьем.
А я расслышала.
– Останусь.
Часы шли ровно. Все — в каждой комнате, на каждой стене. Тикали. Ни одни не стояли. У него — ни одни. А у меня дома — с октября. Без четверти шесть, каждый день.
Я вытащила из сумки банку компота и пошла на кухню. Тамара стояла у плиты. Посмотрела на меня, ничего не спросила. Только кивнула на верхний шкафчик.
– Кружки там.
Я достала две кружки. Налила компот. Понесла в комнату. Из коридора тикало ровно и спокойно.
Стрелки шли вперёд.
Ставьте лайк и подписывайтесь на канал, чтобы узнать больше интересных историй 👍👍👍