Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Взрослые игры

Золотые руки и поджатые губы. А потом она увидела табличку «Тамарино»

Сижу я как-то у Тамары Рябовой — давление мерить пришла, она с осени на голову жалуется, в ушах звенит, к вечеру темнеет. За окном ноябрь. Листья уже слежались в мокрый пласт у калитки, небо низкое, тяжёлое, как крышка. А со двора — стук. Мерный, неторопливый. Николай что-то мастерит.
Тамара локоть на стол положила, манжету дала намотать — и сразу давай говорить. Она всегда так: пока молчать нечем, говорит.
— Ну и что это за жизнь, Степановна. — Вздыхает так, будто ей не сорок три, а все сто, и спина болит вся разом. — Опять вчера пришёл молчком. Ни слова. Сел, поел — и к телевизору. Я ему про крышу говорю — не слышит. Про забор говорю — молчит. Словно и не живой вовсе.
Я молчу. Груша — тонометр мой старый — пыхтит, я считаю.
— Сто сорок на девяносто, — говорю. — Успокоиться бы тебе, Тамара.
— Мне успокоиться! — она даже рукой махнула, чуть манжету не сдёрнула. — Это ему успокоиться! Ничего не замечает, ничего не делает. Дом на мне, огород на мне, я одна тут всё тяну, а он — молчит. Си

Сижу я как-то у Тамары Рябовой — давление мерить пришла, она с осени на голову жалуется, в ушах звенит, к вечеру темнеет. За окном ноябрь. Листья уже слежались в мокрый пласт у калитки, небо низкое, тяжёлое, как крышка. А со двора — стук. Мерный, неторопливый. Николай что-то мастерит.
Тамара локоть на стол положила, манжету дала намотать — и сразу давай говорить. Она всегда так: пока молчать нечем, говорит.
— Ну и что это за жизнь, Степановна. — Вздыхает так, будто ей не сорок три, а все сто, и спина болит вся разом. — Опять вчера пришёл молчком. Ни слова. Сел, поел — и к телевизору. Я ему про крышу говорю — не слышит. Про забор говорю — молчит. Словно и не живой вовсе.
Я молчу. Груша — тонометр мой старый — пыхтит, я считаю.
— Сто сорок на девяносто, — говорю. — Успокоиться бы тебе, Тамара.
— Мне успокоиться! — она даже рукой махнула, чуть манжету не сдёрнула. — Это ему успокоиться! Ничего не замечает, ничего не делает. Дом на мне, огород на мне, я одна тут всё тяну, а он — молчит. Сидит и молчит.
А во дворе стук не прекращается. Гвоздь, молоток. Гвоздь, молоток.
Я таблетку ей дала, водой запить велела. Села чай допить, раз уж налили. Тамара всё говорила — про соседку Клавдию, у которой муж «хоть разговаривает», про сватью, у которой муж «хоть цветы приносит», про подругу из района, у которой муж «хоть в кино возит».
Я слушала, чай пила, в окно смотрела.
Николай во дворе забор менял.

Я уже засобиралась. Платок накинула, сумку подхватила. Тамара за мной вышла — проводить, и всё договаривала что-то, уже про зятя соседкиного. И вот тут, у порога, я и увидела по-настоящему.
Забор был новый. Весь, от угла до угла. Доска к доске, ровно, крепко, без единого зазора. Николай его, видно, уже недели две так тихонько и менял — по несколько досок в день, пока жена чай пила, пока в магазин ходила, пока жаловалась соседкам. Старые гнилушки вынимал, новые ставил. Всё молча, всё без лишних слов, без «смотри, что я делаю», без «оцени».
А у столбика, у самого входа, — маленькая жестяная табличка. Прибита аккуратно, ровненько, по уровню. Буквы выбиты аккуратно, видно — старался. Одно слово: «Тамарино».
Не «дом номер такой-то». Не «семья Рябовых». Просто — её имя.
Я остановилась.
Николай заметил меня, кивнул. Молоток в руку, гвоздь из зубов — и дальше. Руки у него красные от холода, в занозах, ватник старый, на колене заплатка. И лицо спокойное, сосредоточенное. Никакого геройства. Никакого «ну что, видишь?». Просто — работа. Просто — делает.
Тамара встала рядом со мной.
Я покосилась на неё. Она смотрела на табличку. Губы её, привычно поджатые, медленно разжались. Она стала разглаживать фартук на животе — туда-обратно, туда-обратно. Это у неё всегда так, когда внутри что-то происходит, а наружу не пускает.
— Коль, — говорит наконец. Голос тихий, почти незнакомый. — Обедать скоро.
Он не обернулся. Только:
— Угу.
Больше ничего сказано не было.

Я пошла своей дорогой. Сапоги чавкают по ноябрьской грязи, в сумке тонометр побрякивает, а у меня в голове всё крутится эта табличка. «Тамарино». Одно слово, жесть, три гвоздика.
Тридцать лет я в этой деревне. Всякого насмотрелась. Знаю, кто пьёт, кто гуляет, кто жену в грош не ставит, кто красиво говорит — а сам за спиной. Знаю и таких, которые говорят мало, но делают много. Тихих таких, незаметных.
Николай Рябов за двадцать лет поставил дом. Своими руками, без бригады. Хлев перестроил — тоже сам. Баньку срубил. Огород каждую весну перекапывает. Колодец чистит. Корову лечит, если что. Не жалуется, не хвалится.
И вот теперь — забор. Новый, крепкий. И табличка с её именем.
А она говорит: не замечает. Молчит. Не разговаривает.
Ох, милые мои. Бывает ведь так: человек говорит руками. Не словами — руками. Не «я тебя люблю» произносит вслух, а гвоздь забивает. Не комплименты сыплет — а в занозах ходит, пока ты на кухне жалуешься. Не в кино везёт — а имя твоё на табличке выбивает, чтоб весь переулок видел: это её дом. Это Тамарин.
Только вот беда — такую любовь не слышно. Она не говорит. Она стоит у забора и молотком стучит.
И пока мы ждём слов — не замечаем дел.
Маленькая табличка. «Тамарино».
Смотрю я на неё теперь каждый раз, как мимо прохожу. Стоит себе, не ржавеет. Николай, наверное, и покрасил — незаметно, в какое-то утро.
А вы как считаете, дорогие мои? Любовь — это когда говорят красиво? Или когда молчат — и делают?