Виктор встаёт в половине седьмого по понедельникам, средам и пятницам. Не по будильнику – будильником он не пользуется уже лет двадцать. Просто просыпается. Встаёт, идёт на кухню, ставит чайник, пьёт один стакан воды. Потом одевается и едет за мамой.
Так продолжается три года.
Я смотрю на него иногда в эти утра – лежу, притворяюсь, что сплю, – и думаю о том, что этот человек в шестьдесят один год три раза в неделю встаёт ни свет ни заря, чтобы везти тёщу на гемодиализ. За три года – ни разу не попросил, чтобы его подменили. Ни разу не сказал, что устал. Ни разу не вздохнул.
Я не говорю ему об этом. Просто лежу и смотрю, пока за ним не закрывается дверь.
Маму – Евдокию Ивановну Щербакову, восемьдесят шесть лет, бывшую ткачиху с Ярославского текстильного комбината – он называет «мама» с девяносто первого года. С того самого марта, когда мы расписались в загсе на улице Свободе и она накрыла стол на двадцать человек в своей трёхкомнатной квартире.
Ей было тогда пятьдесят один год. Я привела Виктора знакомиться ещё в восемьдесят девятом – нам обоим по двадцать с небольшим, он работал слесарем на агрегатном заводе. Мама посмотрела на него долго и внимательно, как смотрят на вещь, которую берут в руки первый раз. Потом сказала: «Витюша. Садись». Это было её признание – не все удостаивались уменьшительного. Брата моего, например, Павла, она называла просто Павел, хотя он просил иначе. А Виктор стал Витюшей.
Я – Лидия Орлова, в девичестве Щербакова, пятьдесят девять лет, кассир в регистратуре пятой городской поликлиники. Мы с Виктором живём в нашей квартире, мама – в своей, через два квартала. Пешком – восемь минут. Я хожу к ней каждую субботу. Виктор – три раза в неделю.
Евдокия Ивановна была не из тех тёщ, о которых рассказывают анекдоты. Не советовала без спроса, не приходила без предупреждения. Приглашала по праздникам и дням рождения, приходила к нам с пирогом или с банкой варенья – никогда с пустыми руками. С Виктором разговаривала как с человеком: спрашивала про работу, слушала, иногда спорила – она умела спорить, хотя делала это редко.
Году в девяносто шестом она купила новый холодильник. Виктор нашёл газель, разобрал дверной косяк, поставил холодильник на место, прикрутил обратно. Мама потом говорила мне: «Витюша сам всё сделал. Я хотела заплатить, он не взял». Она перестала предлагать после этого – поняла, что он не берёт. Он действительно никогда не брал у неё денег ни за что.
В двухтысячном году мама болела – воспаление лёгких, лежала дома. Виктор ездил к ней каждый вечер, проверить. Не я просила – сам. Я тогда работала в две смены, нас сократили на заводе, Виктор искал подработку, но всё равно каждый вечер на полчаса к маме. Иногда брал что-нибудь поесть, иногда просто сидел, пока она спала. Мама потом говорила: «Ты с мужем угадала, Лидочка». Больше ничего не добавляла.
В две тысячи двенадцатом умер папа – Иван Фёдорович, тихий человек, бухгалтер в горздраве, мамин муж сорок лет. После его смерти мама стала другой – не подавленной, не сломленной, но закрытой немного. Виктор это заметил. Стал заходить чаще, не только по праздникам. Мама не гнала и не удерживала – просто пила с ним чай и разговаривала.
Про брата Павла скажу отдельно. Не в обиду – просто чтобы было понятно. Павел живёт здесь же, в Ярославле. Бухгалтер в транспортной компании, жена Людмила, сын Артём учится в институте. Жизнь нормальная, не хуже нашей. К маме он заходит на Новый год, иногда на день рождения. Не потому что злой – просто так сложилось. Мама никогда не требовала. Павел никогда особо не рвался. Дистанция.
В сентябре двадцать третьего у мамы отказали почки.
Не совсем отказали – это длинная история, про давление, которое было высоким двадцать лет, про таблетки, которые принимала не все те, что нужно. Мы слишком поздно поняли, что что-то серьёзно не так. Нефролог объяснял долго, я записывала в телефон: хроническая почечная недостаточность, терминальная стадия, клубочковая фильтрация ниже пятнадцати процентов. Гемодиализ обязателен.
Гемодиализ – это когда кровь прогоняют через аппарат и очищают, потому что почки больше не справляются сами. Три раза в неделю, по пять часов. Понедельник, среда, пятница. С восьми до часа. Пациент лежит на кровати, к нему подключены трубки, через которые гонят кровь. Некоторые спят. Некоторые смотрят телевизор. Мама лежала и смотрела в потолок.
Маме было тогда восемьдесят три.
До диализного отделения – полчаса на машине. Общественным транспортом: троллейбус, потом пересадка на автобус, потом пешком через двор. Для человека в восемьдесят три года с почечной недостаточностью – нереально. Такси каждый раз – деньги, которые мама откладывала на лекарства.
Первую неделю я возила сама – брала отгулы. Брала их у начальницы Светланы Ивановны, которая смотрела на меня с пониманием, но и с заметным напряжением: в регистратуре нас двое. Павел отвёз маму в первый понедельник. В среду сказал: срочный отчёт, работа. В пятницу: машина в ремонте. На следующей неделе уже не позвонил сам, и когда я звонила ему – брал трубку неохотно.
Я не ругала его. Понимала: у него своя жизнь. Но с кем-то нужно было поговорить, и я позвонила подруге Зине, жаловалась долго – как устала, как непонятно что делать, как на работе начинают смотреть косо из-за отгулов. Виктор был в комнате. Не вошёл, пока я говорила. Когда я положила трубку, зашёл и спросил:
– В какое время надо везти?
– Восемь утра. Понедельник, среда, пятница.
– Хорошо, – сказал он.
– Вить, у тебя завод, у тебя смена...
– Я разберусь, – сказал он.
Разобрался. Переговорил с мастером, переставил смены, сдвинул часть отпуска. Через неделю просто начал ездить.
Первые три месяца я ждала, что он скажет: трудно, давай придумаем что-нибудь другое. Не сказал.
Я однажды подсчитала. Три раза в неделю, три года – это больше четырёхсот поездок. Плюс ожидание: пять часов в каждый раз, пока идёт процедура. Итого – больше двух тысяч часов. Виктор провёл в этих поездках и ожиданиях два тысячи часов своей жизни. Он не считал. Я тоже не говорила ему своих расчётов.
В ожидании он иногда читал в машине, иногда шёл в больничное кафе – там был сносный кофе и тихо. Однажды познакомился с другим таким же мужем, который привозил жену на диализ. Сидели вместе, разговаривали про рыбалку. Виктор потом рассказывал: «Хороший мужик, из Рыбинска». Больше я про этого мужика не слышала, но что-то в том эпизоде мне запомнилось: они нашли друг друга, два человека, которые ждут – каждый своего.
Мама потом рассказала, как было в первый раз. Они доехали молча – она от волнения не могла говорить: первая процедура, незнакомые люди, незнакомое место, не знаешь, чего ждать. Виктор довёз, зашёл с ней, договорился с медсестрой, что заберёт в час. Потом вышел и ждал в машине.
– Я не просила его заходить, – сказала мне мама. – Он сам зашёл. Зашёл – и сразу нашёл, с кем говорить. У него это есть – он входит в незнакомое место и сразу понимает, что делать.
С тех пор это так и шло. Он входил с ней, договаривался с персоналом, иногда оставался на несколько минут. Потом уходил ждать. В час заходил снова, забирал.
О чём они разговаривают по дороге, я долго не знала. Узнала от мамы, кусками, в разных разговорах. Виктор читает «Золотое кольцо» – ярославскую газету, покупает каждую неделю – и иногда читает ей вслух что-нибудь по дороге. Мама рассказывает ему про прошлое: про комбинат, про подруг, про то, как жили. Один раз рассказывала про эвакуацию – в сорок первом их вывезли из Ярославля на восток, ей было два года. Виктор потом спросил у меня: «Лид, мама говорила, где она была в эвакуации?» Я не знала. Оказывается, в Уфе. Я узнала это от него.
Зимой двадцать третьего была гололедица. Мама поскользнулась у подъезда – несильно, обошлось без переломов, просто ушиблась. Виктор на следующий день купил противогололёдную посыпку и насыпал перед её подъездом. Дворник потом спросил маму: «Кто это сделал?» Она ответила: «Зять». Дворник покивал и сказал: «Хороший зять».
В больнице его знают по имени-отчеству. Медсестра Любовь Сергеевна, которая дежурит на входе в диализное отделение, однажды сказала мне – в тот день я сама забирала маму, Виктор был с температурой:
– Виктор Александрович не приехал?
– Приболел.
– Жаль. Мы привыкли его видеть. Евдокия Ивановна всегда спокойнее, когда он привозит.
Я спросила потом маму – правда ли спокойнее. Она подумала и сказала:
– Не то что спокойнее. Просто знаю, что он едет.
«Знаю, что едет». Не «жду», не «надеюсь». Знаю. Это, может быть, и есть самое важное.
Год второй был тяжелее первого – так бывает с диализом, врачи предупреждали. Мама хуже переносила процедуры, давление скакало сильнее, иногда после отделения её тошнило в машине. Виктор купил пакеты и держал в бардачке – не говорил маме, просто держал. Она узнала случайно, когда полезла за чем-то. Спросила: «Это зачем?» Он ответил: «Мало ли». Она не стала уточнять.
В марте двадцать пятого у мамы случился скачок давления прямо во время процедуры, её оставили на наблюдение на три часа сверх обычного. Виктор ждал. Когда вышла медсестра и сказала, что придётся ещё подождать, он спросил: «Она в порядке?» – «В порядке, давление». Он кивнул и сел обратно. Мне позвонил только когда уже вёз маму домой: «Задержались, всё хорошо». Просто чтобы я не беспокоилась.
В двадцать четвёртом году Виктор взял отпуск в сентябре. Обычно мы ездили к его сестре Галине в Кострому в июле, рыбачить на Волге – он любил это, мог сидеть на берегу с утра до вечера. В том году сказал просто: «Давай в сентябре». Я не сразу поняла почему. Потом дошло: летом маме хуже, на жаре давление скачет, после процедур она восстанавливается медленнее. В сентябре стабильнее.
– Ты специально перенёс? – спросила я.
– В сентябре рыбачить лучше, – ответил он.
Может, и так. Но в первый день отпуска – понедельник – он встал в половине седьмого и поехал за мамой. Только потом мы поехали в Кострому.
Машинное масло он поменял внепланово, накануне одной из сред, хотя срок ещё не подошёл. На мой вопрос сказал: «Дорога трясёт». Мама потом заметила, что едут по-другому. Виктор объяснил: «Масло поменял, теперь мягче». Для него это было обычное дело.
Я иногда думала: что он чувствует, когда едет? Три раза в неделю, один и тот же маршрут, одно и то же отделение, одни и те же лица в коридоре. Не скучает ли, не тяготится ли. Один раз спросила напрямую.
– Вить. Тебе не надоело?
Он посмотрел на меня как-то странно. Не обидевшись – просто не поняв вопрос.
– Что надоело?
– Ну. Три года одно и то же.
– Она живёт, – сказал он просто. – Не надоело.
И пошёл смотреть телевизор. Разговор был закрыт.
Мама, кажется, понимала это лучше меня. Как-то весной двадцать пятого она сказала мне, когда мы были вдвоём:
– Витюша – хороший человек, Лидочка. Не каждый может.
– Да, – сказала я.
– Я не про то, что возит. Многие могут возить. Он – без лица. Понимаешь? Без лица, которое показывает, как трудно.
Я поняла. Именно – без лица. За три года ни разу не было на его лице ни усталости, ни нетерпения, ни той едва заметной гримасы, которую человек делает, когда делает что-то через силу. Просто собирался и ехал.
Примерно в начале двадцать шестого года я стала замечать кое-что новое. Мама, которая раньше говорила о Викторе коротко и по делу – «Витюша привёз», «Витюша ждал», – начала упоминать его иначе. «Витюша рассказывал про рыбалку, интересно». «Витюша говорит, что в феврале на Волге лёд хороший». Однажды сказала: «Витюша смешно рассказывает про свой завод. Там у него мастер такой есть – Фёдор Кузьмич, он всегда говорит...» И мама пересказала какую-то заводскую историю, которую Виктор ей рассказал в машине. Она смеялась. Я сидела и думала: мой муж возит мою маму три года и за это время рассказывает ей истории про Фёдора Кузьмича, а я об этом узнаю в последнюю очередь.
Примерно в начале двадцать шестого мама позвонила мне в воскресенье утром и попросила приехать одну.
– Без Витюши?
– Без Витюши.
Я приехала. Мама сидела на кухне, в халате, с чашкой чая. После пятничной процедуры она всегда выглядела усталой – не успевала восстановиться к воскресенью. Но голос был ровный, глаза – ясные.
– Садись, Лидочка.
Я села.
– Я ходила к нотариусу, – сказала мама. – В пятницу. Пока Витюша ждал меня в машине, я сказала ему, что зайду к подруге в соседний корпус. Он ждал.
Я молчала.
– Переписала на него свою долю, – сказала мама.
Её доля – это половина трёхкомнатной квартиры. По завещанию покойного отца моего, по всем бумагам – мамина часть. Была мамина. Теперь – Витина.
Я долго молчала.
– Мам...
– Я решила, – сказала мама. Спокойно, без вопросительной интонации. – Он три года возит меня без слова и без упрёка. Ни разу не опоздал. Ни разу не сказал при мне, что трудно. Ни разу не взял денег, хотя я предлагала несколько раз. Это моё решение, Лидочка. Мне восемьдесят шесть лет. Я имею право распорядиться своей долей.
Спорить не было смысла. Да и не хотелось.
Павел позвонил в тот же вечер. Говорил долго и громко: несправедливо, так в семье не делается, он чужой, надо было посоветоваться. Я выслушала. Потом спросила:
– Паша. Когда ты последний раз возил маму на диализ?
Он помолчал.
– Вот, – сказала я. – Всего хорошего.
Виктору я сказала вечером, когда он пришёл с завода. Рассказала про нотариуса, про долю, про то, что мама сделала это сама, без нашего ведома. Он слушал молча, смотрел в сторону. Когда я замолчала, секунд десять было тихо. Потом сказал:
– Я не за этим возил.
– Я знаю, – сказала я.
Помолчали.
– Позвони ей сегодня, – сказала я. – Просто так.
– Завтра поеду.
– Сегодня позвони.
Он кивнул. Встал, вышел в коридор. Я слышала его голос – негромко, ровно. Слов не разбирала. В конце – короткий смешок. Он редко смеётся по телефону.
Договор дарения мама подписала.
В понедельник Виктор встал в половине седьмого. Выпил воды. Взял ключи.
Я лежала и слушала, как он одевается в коридоре. Как щёлкает замок. Как на лестнице затихают его шаги.
Потом встала сама, налила себе чаю. Сидела у окна, смотрела, как он выходит из подъезда – пальто, шапка, ключи от машины в руке. Сел, завёл, выехал.
Я подумала: три года он вот так выходит в этот час, садится в машину и едет. Каждый понедельник, каждую среду, каждую пятницу. Четыреста с лишним поездок. И ни разу не подумал, что это подвиг, – потому что для него это просто то, что надо делать.
Мама позвонила мне в тот день вечером.
– Витюша привёз. Хорошо доехали, – сказала она. Помолчала. Потом добавила: – Хороший человек.
– Да, мам, – сказала я.
– Я долго не говорила ему спасибо, – сказала мама. – Думала: за что спасибо? Он сам решил. Неловко было. А потом поняла: не сказать тоже нехорошо. В прошлую пятницу сказала. Просто «спасибо, Витюша». Он сказал «не за что, мама» и включил радио.
– Ты знаешь, – сказала она. – Папа бы одобрил.
Я ничего не ответила. Просто держала трубку и смотрела в темнеющее окно. За стеклом зажигались фонари. Там, в двух кварталах, в трёхкомнатной квартире, жила мама. И половина этой квартиры теперь принадлежала человеку, который три года вставал в половине седьмого.
Поехал.
Подпишись, чтобы не пропустить новые истории