– Ты бульон сварила? – крикнул Олег из спальни.
Я сидела на кухне. Смотрела на стену. Не встала.
– Нет, – сказала я.
Было тихо секунды три. Потом снова его голос, уже с обидой:
– Почему нет?
Я повернула кружку на столе. Чай давно остыл, с молоком, плёнка сверху. Я думала про эту плёнку, а не про бульон. И ответила то, что было правдой:
– Не встала.
Скрипнула кровать. Он не понял. Он привык, что я встаю. Семь лет привыкал – и за семь лет ни разу я не сказала ему этих двух слов. А сегодня сказала. У него температура тридцать семь и пять, насморк, обычная простуда, какую за неделю переносят на ногах. И он лежит, и зовёт меня, и ждёт бульон.
А я сижу. И не иду.
Чтобы понять, почему женщина не встала к больному мужу – к больному, заметьте, человеку, – надо вернуться назад. К самому первому разу. Тогда болела я.
***
Это был наш первый год. Я слегла с температурой в феврале – грипп ходил по всему городу, свалил пол офиса. Лежала, как тряпка, голова чугунная, знобило так, что зуб на зуб не попадал. Олег пришёл с работы в семь.
– Ты в порядке? – спросил он от двери, не разуваясь.
– Нет, – просипела я. – Болею. Температура под тридцать девять.
– Понял, – сказал он.
И пошёл на кухню. Я лежала и слушала. Думала – сейчас чайник поставит, спросит, что мне принести, может, в аптеку сбегает. А он открыл холодильник. Постоял. Закрыл. Открыл снова.
– Слушай, а ужина нет, что ли?
Я закрыла глаза. Ужина не было. Ужин обычно делала я, после работы, а в тот день я с работы уехала на такси полумёртвая и легла. Какой ужин.
– Я болею, – сказала я ещё раз, тише. Будто это могло что-то изменить.
Он заказал пиццу. Я слышала, как он диктует адрес в трубку, как смеётся над чем-то с оператором. Через сорок минут принёс мне один кусок на тарелке. Положил на тумбочку.
– На, поешь. А то лекарства на голодный нельзя.
И ушёл смотреть телевизор в зал. Я смотрела на этот кусок пиццы с остывающим сыром и почему-то думала: вот сейчас, наверное, и начинается семейная жизнь. Вот так она выглядит.
Я не обиделась тогда. Я правда не обиделась. Сказала себе – он растерялся. Мужчины не умеют. Его мама всё делала по дому, он просто не знает, как это – ухаживать. Научится. Я была уверена, что научится.
Знаете, что было самое глупое в той ситуации? Я встала на следующий день с температурой и пожарила ему котлеты. Потому что он утром заглянул в холодильник и вздохнул. Просто вздохнул – а я встала и пожарила.
С этого, наверное, всё и пошло.
***
Потом я болела ещё. За семь лет – много раз. ОРВИ каждую осень, один раз спину прихватило так, что не разогнуться, один раз отравилась в гостях, всю ночь над унитазом. И каждый раз повторялось одно и то же, только в разных декорациях.
Олег жил рядом, но как будто в соседней квартире. Мог зайти, спросить «как ты?» – и выйти, не дослушав, как я отвечаю. Я начинала: «Да вот, голова» – а его уже не было в комнате. Вопрос был, ответ ему не требовался.
Помню отравление. Мы были у его друзей на даче, что-то съела не то, и ночью меня скрутило так, что я думала – помру в этом чужом туалете. Всю ночь тошнило, белая как мел, ноги не держат. Олег спал. Утром проснулся, потянулся, увидел меня, серую, у стены, и сказал:
– Ты чего такая зелёная? Перебрала вчера? Поехали, нас Серёга ждать не будет.
Я еле дошла до машины. Всю дорогу домой меня мутило, я просила остановиться, он морщился – «опять?». Дома я легла, а он включил телевизор на полную и крикнул из зала:
– Слушай, а есть чего? Я голодный, как волк, у Серёги толком не поели.
Один раз – я лежала со спиной, обмотанная шарфом, на жёстком, потому что мягкое нельзя, – он зашёл и сказал:
– Ты завтра встанешь? А то у меня рубашка белая не поглажена, мне в понедельник к директору.
Я тогда впервые поймала себя на странном. Я лежала и считала. Не дни, сколько болею. Не градусы температуры. Я считала вопросы. Вот этот, про рубашку, – про себя. Не «тебе легче?», а «ты встанешь, мне надо». И до него был такой же. И до того.
Я завела внутри себя такой счётчик. Глупый, женский. Считала не то, сколько он мне помог – помощь считать было нечего. Я считала, сколько раз он, пока я лежала больная, спросил меня про еду, про рубашки, про то, когда я приду в рабочее состояние и обслужу его снова.
А теперь – про другое. Про то, как болел он.
Когда болел Олег, я не спала. Это не фигура речи. Я реально не спала – вставала ночью, трогала ему лоб, ставила градусник, если казалось, что жар растёт. Варила бульон с утра, чтобы свежий. Покупала три вида лекарств, читала на форумах про его симптомы, спорила сама с собой, не пора ли вызывать врача. Подтыкала одеяло. Носила чай с малиной, с мёдом, с лимоном – на выбор.
А он лежал, разомлевший, довольный, и говорил:
– Ты у меня лучший доктор. Прям как мама в детстве.
И я таяла. Дура. Таяла от этого «лучший доктор», как будто мне медаль выдали. Ходила гордая, что вот – умею, забочусь, я хорошая жена.
Я даже отгулы на работе брала, когда он болел. Один раз начальница спросила: «У мужа что, серьёзное?» – а у него была обычная ангина. Но я брала отгул и сидела дома, потому что Олег лежал и стонал, что один не справится, что ему страшно болеть в пустой квартире. А я, когда лежала с бронхитом, отгулов не просила – я работала из дома между приступами кашля, потому что некому было меня заменить. И Олег ни разу не предложил остаться.
Мне даже в голову не приходило сравнить. Сопоставить две картинки рядом: меня у его кровати – и его, заглядывающего в холодильник, пока я умираю с температурой.
Не приходило. Потому что женщине часто не приходит. Мы так устроены – пока любим, не считаем.
***
Прошлой зимой я слегла серьёзно. Не простуда – бронхит, который перешёл в что-то тяжёлое, врач сказал страшное слово и выписал антибиотики. Неделю я почти не вставала. Кашель такой, что рёбра болели. Слабость – до ванной доходила, держась за стену.
Олег работал. Уходил утром, приходил вечером. И ел то, что я успевала ему сготовить в те два-три часа в день, когда становилось чуть полегче. Я вставала, дрожащая, и резала, и жарила – потому что иначе он откроет холодильник и вздохнёт. А этот вздох я к тому моменту уже не могла выносить физически.
Один раз он принёс мне лекарство. Один раз за всю неделю. И то – потому что я ему утром написала список в телефон: название, дозировка, в какой аптеке есть. Он купил по списку. Не сам сообразил, что больной жене нужны лекарства, – а как в магазин по записке от тёщи. Принёс пакет, бросил на кровать:
– Держи свою аптеку.
На пятый день, вечером, он сел на край кровати. Я обрадовалась – думала, наконец-то спросит, как я, посидит рядом. Он спросил:
– Ты ещё долго болеть-то будешь?
Я смотрела в потолок. Там была трещинка, я её всю неделю изучала.
– Не знаю, – сказала я. – Как пойдёт.
– Просто в пятницу ребята приходят. Я обещал. Футбол, посидим. Ты бы хоть прибралась к тому времени, и закуски какие-нибудь. Неудобно перед мужиками, если бардак.
Вот тогда что-то и щёлкнуло. Не сломалось ещё – щёлкнуло. Тихо так, без грома. Я лежала, кашляла в кулак, и впервые ясно, без тумана любви, подумала: а ведь он не видит, что я болею. Совсем не видит. Для него я не больной человек. Я – временно неисправный прибор. Который надо поскорее починить, потому что прибор должен работать. Гладить, варить, прибираться к приходу мужиков.
Я ничего не сказала. Сил не было на разговор. Но счётчик в голове щёлкнул и встал на новую цифру. Я тогда подвела итог. За три последние серьёзные болезни – бронхит этот, отравление и спину – он спросил меня про еду, про уборку и про рубашки семь раз. Семь раз «когда ты сделаешь». И ноль раз «чем тебе помочь».
Семь и ноль. Я запомнила.
***
И вот теперь заболел он.
Началось в среду. Пришёл с работы кислый, потрогал свой лоб моей рукой:
– Пощупай. Горячий? Знобит меня.
Я пощупала. Тёплый, не больше. Дала градусник. Тридцать семь и три. К ночи – тридцать семь и пять. Насморк, горло чуть першит. Та простуда, которую он сам, ещё месяц назад, у коллеги комментировал: «Развёл сопли, как баба, из-за тридцати семи». Его слова. Я их помнила.
Он лёг. И начал болеть громко. С Олегом всегда так – болеет он на весь дом. Стонет, вздыхает, зовёт. В среду вечером я ещё по привычке засуетилась. Принесла чай, накапала капли в нос, поставила воду на тумбочку. Руки сами всё делали – семь лет тренировки.
А ночью я лежала рядом с ним и не спала. Но не потому, что тревожилась за его здоровье. Я лежала и слушала, как он сопит, и в голове крутилось одно: семь и ноль. Семь вопросов про ужин – и ни одного «чем помочь». Я лежала и считала заново, по-новому. Прокручивала каждую свою болезнь, как плёнку. Себя у раковины ночью, одну. Себя и котлеты с температурой. Кусок пиццы на тумбочке. «Ты ещё долго?». «Неудобно перед мужиками».
К утру я встала разбитая, будто всю ночь мешки таскала. И что-то во мне за эту ночь поменялось. Не злость даже. Какая-то очень спокойная, холодная ясность.
В четверг утром он позвал:
– Та-ань! Принеси водички. И горло болит, посмотри, что там есть от горла.
Я принесла воду. Поставила. Посмотрела, что есть от горла, дала таблетку. Руки ещё делали. Но внутри уже стояла та цифра, семь и ноль, и она всё росла перед глазами.
Днём он спросил про обед. Я сделала обед. Принесла. Он поел, отдал тарелку:
– А супчик? Куриный? Мне бы горяченького, прогреться.
– Сварю, – сказала я.
И пошла на кухню. Достала курицу. Поставила кастрюлю. Налила воду. И вдруг встала посреди кухни, с куском мороженой курицы в руке, и поняла, что не могу. Не то чтобы не хочу – физически рука не поднимается положить эту курицу в кастрюлю.
Потому что я вспомнила февраль. Самый первый. Себя с температурой под тридцать девять и его «а ужина нет, что ли?». И я стояла и держала эту курицу, и думала: а где был мой суп? Где был мой куриный супчик «прогреться», когда я неделю заходилась кашлем так, что рёбра трещали? Кто мне его варил?
Никто. Я сама себе варила. Вставая со стены.
Я положила курицу обратно в морозилку. Закрыла. И села на табурет. Просто села и стала смотреть на стену, где кафель с трещинкой в углу. Сидела долго. Минут сорок, наверное.
***
– Та-ань! – донеслось из спальни. – Ну где супчик? Я жду.
Я не ответила.
– Таня! Ты там уснула, что ли?
Я встала, налила в стакан воды из-под крана. Отнесла. Поставила на тумбочку рядом с ним.
– Вот вода, – сказала я. И повернулась уходить.
– Стой. А суп? Я суп просил.
– Супа нет, – сказала я, не оборачиваясь.
– В смысле нет? Ты ж пошла варить.
– Передумала.
Я вернулась на кухню. Села обратно на свой табурет к стене. И ждала. Знала, что сейчас будет.
Минут через десять он пришёл сам. В трусах и футболке, нос красный, голос гнусавый, обиженный:
– Ты чего творишь? Я больной лежу, а ты мне воду из-под крана? Ты суп сварила?
– Нет, – сказала я.
– Почему?
И вот тут я подняла на него глаза. И спросила то, что хотела спросить семь лет:
– А ты помнишь, как я с бронхитом лежала? Прошлой зимой. Неделю не вставала.
Он сморщился:
– При чём тут бронхит? Я сейчас болею. Свари суп.
– Ты мне его сварил тогда? Хоть раз? Хоть кружку чая принёс не по списку, а сам?
– Я работал! – он повысил голос, насколько позволяло горло. – Я деньги зарабатывал, а не разлёживался!
– А я что делала, когда болела? Тоже разлёживалась? Я тебе котлеты жарила с температурой под тридцать девять. В первый же год. А ты мне пиццу заказал. Один кусок принёс.
– Да когда это было-то! Сто лет назад! Ты чего старое вспомнила?
– Я не вспоминала, – сказала я. И встала с табурета. – Я считала. Все семь лет считала.
Он смотрел на меня, не понимая. Стоял в дверях кухни, держась за косяк, больной, жалкий, и не понимал, о чём я.
– Семь раз, – сказала я. – За последние три мои болезни ты семь раз спросил меня, когда я приготовлю, поглажу или приберусь. Семь. А спросил, чем помочь, – ни разу. Ноль. Я это число знаю наизусть. Семь и ноль.
– Ты что, считала?! – он аж задохнулся. – Ты тут сидела и записывала, сколько я чего сказал? Нормальная вообще?
– Ненормальная, – согласилась я. – Семь лет ненормальная была. Вставала к тебе ночью, бульоны варила, лоб трогала. А сегодня – не встала. Первый раз за семь лет не встала к тебе. И знаешь что? Земля не рухнула.
Он удивленно посмотрел на меня. Потом выдал:
– Ты мне за простуду мстишь?! Я болею, а ты припоминаешь старое! Это подло, Таня. Бить лежачего.
– Лежачего, – повторила я. – А я когда лежала – я кто была?
Он не ответил. Развернулся, пошёл обратно в спальню, бросив через плечо:
– Я матери позвоню. Она хоть супу привезёт. От жены родной не дождёшься, ага.
– Звони, – сказала я. – Пусть привезёт.
И не пошла за ним. Не побежала оправдываться. Не схватилась за кастрюлю с виноватым «ладно, ладно, сейчас сварю». Я осталась стоять посреди кухни.
***
Дверь спальни хлопнула. Стало тихо. Только из-за стены – его обиженное сопение и тыканье в телефон, маме жалуется.
А я стояла на своей кухне и слушала эту тишину. Странное было чувство. Не радость – нет. Скорее, как будто я положила на пол очень тяжёлый мешок, который таскала так давно, что забыла, какая я без него. Плечи сами расправились. Я даже выдохнула вслух.
Подошла к окну. За стеклом – обычный двор, март, серый снег, мужик выгуливает собаку. Всё как всегда. А во мне – не как всегда. Во мне впервые за семь лет было пусто и тихо там, где всегда что-то ныло.
Я не сварила ему суп. Принципиально не сварила. И стояла у окна, и мне было одновременно легко и страшно. Легко – потому что я наконец-то не побежала. Страшно – потому что я не знала, что теперь будет. С нами. С браком. Со мной.
Чайник я всё-таки поставила. Себе. Налила кружку, села к окну. И пила чай – горячий, без остывшей плёнки, а свежий. Свой. Первый за долгое время чай, который я сделала себе, а не ему.
***
Свекровь приехала через два часа. С кастрюлей супа, замотанной в полотенце. Прошла мимо меня в коридоре, поджав губы, – Олег уже всё ей рассказал по телефону. Своя версия, понятно, какая.
– Что ж ты, Танечка, мужа голодом моришь, когда он больной лежит? – сказала она, разуваясь. – Я тебя другой считала.
Я не стала спорить. Сказала только:
– А спросите у него, Зинаида Петровна, варил ли он мне суп, когда я с бронхитом неделю лежала. Просто спросите. Мне интересно, что он ответит.
Она не спросила. Поджала губы ещё сильнее и унесла свою кастрюлю в спальню, к сыночку. Я слышала через дверь, как она там воркует: «Сыночка, кушай, мама приехала, мама не бросит». А я сидела на кухне со своим чаем и думала: вот оно как. Когда болеет он – сбегаются все. Мать с кастрюлей, жена с бульоном. А когда болела я – меня выгуливали в машину к Серёге и спрашивали, что на ужин.
***
Прошло три недели. Олег давно выздоровел – простуда же, за неделю прошла. Но между нами так и стоит та курица. Он не забыл. Я тоже.
Дома у нас теперь тихо и холодно. Он со мной разговаривает по делу – «купи хлеб», «я задержусь». Спим спиной к спине. Маме своей он, я знаю, до сих пор рассказывает, какая я оказалась бессердечная: муж болел, а она ему воды из-под крана. Зинаида Петровна при встрече со мной теперь здоровается через губу.
А подруге своей я рассказала – так она пополам разделилась сама с собой. Сначала сказала: «Ну ты даёшь, человек же больной лежал». А через минуту: «Хотя. А он тебе хоть раз? Нет? Ну тогда поделом».
Вот так и вышло. Половина – туда, половина – сюда.
А я суп ему с тех пор так и не сварила. Ни разу. И знаете – не потому что злюсь. Просто что-то перегорело. Тот счётчик в голове я выключила. Считать больше нечего – я всё уже сосчитала.
Иногда лежу ночью и думаю: может, я и правда поступила жестоко? Он же болел. Пусть несильно, пусть тридцать семь и пять, но болел. Лежал, просил супа, а я – нет, не встала. Из-за обид семилетней давности.
Может, надо было сварить этот несчастный суп, а разговор оставить на потом, на когда оба здоровы? Ведь есть же правило негласное – больного не трогай, больной слабый, бить лежачего нечестно. И я это правило нарушила. Сознательно. Дождалась, пока он сляжет, – и вот тогда сказала всё. Может, это и есть подлость.
А с другой стороны – а когда «потом»? Семь лет это «потом» не наступало. Я всё ждала, что он сам поймёт, сам сварит, сам спросит «чем помочь». Не спросил ни разу. И слушал бы он меня, скажи я всё это, когда оба здоровы? Нет. Отмахнулся бы: «Чего ты выдумываешь, всё нормально у нас». Он только тогда меня услышал, когда сам оказался в моей шкуре. Когда сам лежал и ждал, и не дождался. Может, по-другому до него и не доходило никак.
И если бы я в этот раз снова встала и сварила – было бы восемь и ноль. Потом девять и ноль. И так до старости.
Я не знаю. Правда не знаю.
Он болел – а я не сварила ему бульон. Принципиально. Из-за того, что он мне семь лет не варил. Это был справедливый урок – или я просто оказалась жестокой к больному человеку, отыгравшись на нём, когда он был слабый?
Семь и ноль. Я свою цифру знаю. А вашу – нет.