Продолжение воспоминаний Дмитрия Николаевича Свербеева
Наши университетские лекции начинались 1 сентября 1815 года. В Москве ожидали приезда императора (Александр I). 30 августа, в день его именин, с раннего утра ожидал его народ, покрывавший всю кремлёвскую площадь. Лишь только показался государь на верхней площадке Красного крыльца, шествуя из Грановитой палаты в Успенский собор к обедне, раздалось громкое "ура", звон большого кремлёвского колокола и пушечный выстрел.
Я никогда еще не видал никакого царского выхода и невольно пришёл в восторг, который в самом деле воодушевлял всех жителей столицы, обрадованных прибытием государя, уничтожившего Наполеона и даровавшего мир всей Европе. Этот день был, конечно, лучшим днем жизни безгранично любимого тогда всеми императора.
Вечером московский главнокомандующий граф Тормасов (Александр Петрович), давал большой бал.
Некоторые из студентов получили приглашения, и мы с Голохвастовым отправились на этот праздник в мундирах, шелковых чулках, завитые и напудренные. Оба мы с ним были до того неловки и дики, что долго робели войти в танцевальную залу и другие парадные комнаты, довольствуясь держаться в приёмной зале.
Государь поражал всех красивой своей наружностью, обворожительной улыбкой и каким-то благодушным, скромным величием. Он был в простом темно-зеленом, почти черном вицмундире кавалергардского полка, в Александровской ленте, потому что это был праздник ордена, с Георгиевским крестом 4-ой степени, с шведскими орденом Меча, окружённого узенькой голубой ленточкой английского ордена Подвязки.
Андреевские кавалеры были также в красных лентах.
В числе спутников государя я заметил особенно славного казацкого атамана, графа Платова (Матвей Иванович). Он показался мне прямыми потомком гуннов по своей азиатской наружности. Он только что возвратился вместе с государем из Англии, где Оксфордский университет поднес ему грамоту на звание доктора прав.
Платов в своем казацком мундире сиял брильянтовыми украшениями; ими осыпана была его сабля, атаманское перо на казацкой шапке и две звезды на кафтане.
Другая знаменитость, более могучая и менее заслуженная, отличалась, напротив, перед всеми, даже и простыми офицерами, изысканной скромностью в одежде и манерах и суровым, жестким выражением лица, - это был всемогущий любимец Александра, так на него ни в чем не похожий, граф Аракчеев (Алексей Андреевич), в простом артиллерийском мундире, без Андреевской звезды, с портретом государя на груди, не украшенный алмазами.
Аракчеев, как известно, признал себя "недостойным первого российского ордена" и возвратил государю рескрипт.
В России, кроме Аракчеева, от награды царской отказался герой Кульмской битвы, граф Остерман-Толстой (Александр Иванович), потерявший в этой битве руку; через несколько уже лет после этого дела, в день открытия памятника на самом месте, получил он орденские знаки св. Андрея Первозванного от императора Николая Павловича. "Поздней" наградой он, вероятно, обиделся и держал у себя пакет со знаками и рескриптом нераспечатанным.
Аракчеев на этом бале, был, после государя, предметом общего внимания. На этом вечере были и два великих князя, очень еще юные, Николай и Михаил Павловичи, воротившиеся вместе с государем из Парижа.
Им обоим, как видно, было очень весело. Усевшись на окно они ребячились и шутили с какими-то молодыми флигель-адъютантами из свиты; кто-то из последних тихо проговорил: "Аракчеев проходит", и великие князья вскочили и вытянулись в струнку, руки их невольно протянулись по швам; с тех пор Аракчеев стал грозой моего воображения.
В короткое время пребывания государя в Москве везде преследовали его просьбами "о вспоможении после пожаров"; на это назначил он огромную сумму, в число которой вошел, как сказывают миллион, а может быть и более, рублей, который в пользу разоренных московских жителей собран был по подписке в Англии.
Об этом раза два где-то было напечатано, потом забыто или с намерением умалчивается. Нигде как в Англии не торжествовали так искренно и всенародно падение Наполеона, и Москва, предназначенная Провидением быть "крайним пределом его властолюбия", сделалась для англичан предметом удивления и обожания.
Летом 1816 года в Михайловское отправился я уже с теткой; у нас там все шло под рукой Шилова, как и следовало, а, может быть, как и не следовало. В Хилковском имении был уже другой управляющий, остзеец, моряк Клестерман. Их половина имения принадлежала еще старику-отцу братьев Хилковых.
Старший князь Хилков (Александр Яковлевич) почти всю жизнь провел в чужих краях, был во второй раз женат на немке и не имел никакого понятия ни о чем русском, а еще менее о деревенском хозяйстве. Михайловские его крестьяне платили самый ничтожный оброк, владели огромными землями, буйствовали, пьянствовали, а потому и беднели.
Барину их, наконец, невозможно стало содержать огромную семью и трех сыновей, гвардейских офицеров. Присланный им на приказ немец посадил имение на барщину, и, разумеется, не полюбился крестьянами, а соседние помещики, особливо "судьбищинская мелкота" (в селе Судьбищах, недалеко от нас, было до 50 человек помещиков), косились на управляющего нововводителя-немца.
Он в первый же год своего управления по разным, весьма понятным, причинам запоздал озимыми посевами, только что назначенных барщинских полей; сентябрь был к концу, а хилковские поля были все не засеяны. Один из судьбищинских мелкопоместных возревновал "о пользах" невиданного им в глаза князя и написал ему в Петербург донос на управляющего:
"Вы де батюшка, ваше сиятельство, будете без хлеба и без дохода; ваш немец до сих пор не хочет, а может и совсем не умеет сеять".
Князь, получив неожиданную грамоту, едва ее разобрал и переполошился. Не зная, что делать, послал по казармам за своими сыновьями-офицерами и просил у них "совета"; - те отвечали батюшке, что "они тоже не знают как, когда и что такое сеют".
Старик приказал им "объехать знакомых и добиться от кого-нибудь какого-нибудь толку". Князья-офицеры разделили между собой своих и отцовских знакомых по частям города и отправились "разыскивать правды-истины как, когда и что сеять".
Великосветские знакомые отца и сыновей, сами перетревожились: "Ну, как и у меня не посияли?". Насилу будущий михайловский хозяин, один из сыновей, князь Дмитрий, напал на смышлёного петербуржца, бывшего "настоящим сельским хозяином", и, узнав от него, что сентябрь последний срок озимых посевов, убедил отца послать эстафету в Михайловское с приказом немцу "сеять и веять во что бы то ни стало".
Эстафета по тысячеверстном расстоянии была довольно дорога и не нужна; поля были уже засеяны, и назло "охотнику до изветов на управляющего", судьбищинскому помещику Новогородову, урожай в этот год вышел у Хилковых, как и у всех, - порядочный.
Этот господин был своего рода "степной чудак" и потому очень мне памятен. Еще в царствование Павла, когда отец мой был Новосильским предводителем, Новогородов, родом из кутейников, служил при нем протоколистом, потом попал в секретари уездного суда, и, несмотря на свою безграмотность, имея, впрочем, весь ябеднический навык приказной строки, нажил себе порядочную деревеньку в селе Судьбищах и поселился в ней, когда его из суда выгнали за нестерпимые взятки.
Помня службу свою при батюшке, который взял его из духовного уездного училища к себе, этот сосед Новогородов повадился было навещать и нас с теткой. Мне, с первого на него взгляда, очень не понравились красная полупьяная его рожа, его пронырливые узкие серые глаза и его не совсем пристойная повадка и обычаи, как-то: он, обедая в другой или третий раз рядом со мной, изволил громоносно и полновесно высморкаться в свою салфетку.
Со мной, ребячески брезгливым, чуть не сделалось дурно, и я вышел из-за стола. В этот же, кажется, день, когда пошлая беседа моя с ним меня почти усыпила, пошли мы гулять по нашей большой усадьбе.
Тут униженно начинал он у меня выпрашивать все, что ни попадалось нам навстречу: сперва ягод, потом яблок, потом персиков, разных к будущей весне черенков для прививок, потом для его убогого хозяйства соломки, сенца, хоботьев и даже кирпича, когда мы подошли к кирпичным сараям; я по ребячеству и глупости на все соглашался, и когда дошло до того, что он начал просить о присылке ему в рабочую пору наших тягловых работников на помощь, тут только терпению моему пришел конец, - я страшно рассердился и едва удержался, чтобы не прогнать с моих глаз наглого посетителя.
В это же время, а потом и после, посещал нас в Михайловском другой гость, тоже в свою очередь оригинальный. Богатый, первой гильдии купец и хлебный торговец, тучный и с виду добродушный, Павел Иванович Смирнов с давних пор закупал у нас все годовые хлебные урожаи и всегда расплачивался с нами честно, а иногда даже и весьма снисходительно, давая, по нужде, деньги вперед.
Смирнов носил самую простую одежду зажиточного крестьянина, с той только разницей, что на ногах у него были не лапти, а сапоги. Он ездил по помещиками и крестьянам в парной рогожной кибитке, закупал у первых всё, что продавалось в помещичьем хозяйстве, начиная от зернового хлеба, пеньки и масла до гусиного пуха и птичьих перьев; у крестьян - ульев с медом на убой пчел и всяких бабьих тряпок для поставки их на писчебумажные фабрики.
Всем этим, особливо хлебом, салом и щетиной, торговал он на миллионы, и имел своих приказчиков в Нижнем и по Волге, в Рыбинске, Петербурге и Риге.
Несмотря на такие громадные разбросанные по России обороты, был он совсем безграмотен, с трудом подписывал свое имя, не умели разбирать писаного и по складам читал печатное. У нас еще, бывало, при отце всегда был он почетным и желанным гостем и назывался "дедушкой".
За нашим столом обедать бывало ему неловко; он как-то странно и вопреки ежедневному обычаю справлялся с орудиями трапезы, и великим искушением было для него есть фрукты. Он их разрезывал и делил на кусочки, отправляя их в свой широкий рот вилкой. Приезжие из Англии повествуют, что такой же обычай соблюдается у великолепных лордов за их пышными обедами.
Надобно, однако, отдать справедливость мужиковатому богачу: он несравненно был приличнее за столом Новогородова. Выпив за ранним чаем чашек до пяти и закусив после рюмки водки солененьким, отправлялся он на сон грядущий, но никогда в заботливо приготовленную для него комнату, а прямо в конюшню, расположиться на ночлег в своей кибитке и собственными руками относил туда довольно тяжеловесный сундучок со своей казной.
Все шло у него в порядке, в городе дом был большой, каменный, со сводами и кладовыми, с крепкими железными дверьми и затворами. На городской базарной площади против своих каменных палат выстроил он и изукрасил всяким художеством на свой счет храм Божий и всю жизнь свою был его ктитором, не один раз бывал и Мценским головой и весь свой долгий век прожил в почете и изобилии.
Но не так было после. Сын его, глуповатый с роду, после кончины старика стал было продолжать свои торговые дела, но, видно, он был безграмотнее и беспамятнее своего отца. Приказчики их торгового дома, рассеянные по всему лицу благодатной России, начали обманывать и грабить своего нового хозяина, у которого, как и у отца, и в заводе не было настоящих конторских книг, правильных отчетов и срочных от комиссионеров донесений.
У старика все эти счеты и расчеты были всегда в памяти, и подручникам его, ближайшим родственниками из бедных, обкрадывать хозяина было трудно, у него был на то ясный, здравый ум и смысл, и стоеросовая дубинка. "Выпишет" к себе "грабителя" и "погладит" его своей тросточкой, тот и смирится, а если заартачится, то и с глаз долой.
Без суда и жалоб последует обманщику отказ, и бедная его семья (он всегда брал приказчиков семейных) лишится своего заступника и покровителя.
Таким-то опытом у старика Смирнова торговля шла в порядке; Смирнов-сын, закрыв глаза отцу, стал придерживаться рюмочки, какая уж тут память, а на бумаге - та же отцовская безграмотность.
Если не забуду, постараюсь справиться, что последовало с единственным сыном и наследником знакомого мне богача, московского купца Лобкова (Алексей Иванович), который считался "в десяти миллионах" и не очень давно умер, добившись разными пожертвованиями превосходительного чина, сохранив, впрочем, свое купеческое звание.
Купца Лобкова лет 25 тому назад встретил я однажды на Нижегородской ярмарке; познакомил меня с ними Погодин (Михаил Петрович), имевший разные "по книжной части" с Лобковыми сношения. Один был - знаток, а другой - охотник до древних рукописей и первопечатных книг.
Погодин был мастер втягивать богатое купечество в литературные предприятия. Нашему купечеству всегда нравилось и нравится быть меценатами, собирателями книгохранилищ. Лобков пошел дальше в порыве своего усердия; он на свой счет издал "Собрание слов и речей покойного митрополита Филарета".
Жертвуя огромными суммами на разные предметы на Нижегородской ярмарке, жил он слишком расчётливо и, поместившись в небольшом и второстепенном трактире, в верхней части города, ежедневно спускался ко мне под гору, чтобы вместе со мной, на моем извозчике, съездить на ярмарку.
О необразованности его сына сужу я по одному слову, он называл отца: "тятенька", а по дороге, где я с ним встретился, наследник миллионщика-отца стоял у их повозки, заваленной перинами, все время, покуда мазали дегтем колеса экипажа, и помогал в этом деле ямщикам. Любопытно знать, как теперь, по кончине родителя, он распоряжается своими миллионами.
В весьма недавнее время, с весьма богатыми купцами, начальники губернии распоряжались бесцеремонно. Этими особенно отличался недавно бывший генерал-губернатором в Москве граф Закревский (Арсений Андреевич). Вот что было у него с Лобковым.
Закревский очень затруднялся в холерное время недостатком больниц, пригласил к себе московского городского голову и рассуждал с ним об этом. "Один из наших граждан, - отвечал ему голова, - предлагает вашему сиятельству для больницы только что купленный им дом".
Граф обрадовался, просил привести жертвователя Лобкова на другой день к нему и тут же приказал полицеймейстеру и врачам немедленно распорядиться размещением, в пожертвованном доме Лобкова, заболевающих холерой, которые в то время с каждыми днем умножались.
По осмотре дома оказалось, что поместить в нем больных было невозможно; нужно было предварительно исправить полы, двери, окна и т. д.
Об этом доложено было графу в тот же день, и это его страшно рассердило. Когда на другой день, утром, голова явился к Закревскому вместе с Лобковым, Закревский вместо благодарности обратился к нему с неистовыми ругательствами: - Как ты смеешь на такое великое дело жертвовать лачугой!
Дом, конечно обветшалый, был каменной и большой. Перепуганный Лобков укротил гнев градоначальника прибавкой 10000 р. на поправку дома, за который он уже заплатили 20000. Лобкову, конечно, и за это пожертвование дали не то медаль, не то крестик, и он в конце концов все-таки остался доволен.
Продолжение следует