— Мест нет! — тётка в синей жилетке РЖД рявкнула прямо в лицо Нине Степановне, даже не поглядев на неё. — Следующая электричка через час двадцать. Отойдите от кассы.
Нина Степановна не отошла.
— Девушка, — сказала она, стараясь говорить ровно. — Я третий раз стою в этой очереди. Третий. У меня мать восьмидесяти лет одна в деревне. Без газа. Плита сломалась.
— Я вам что, слесарь? — тётка наконец подняла глаза от монитора. — Мест. Нет. По-русски говорю.
Очередь сзади зашевелилась, задышала в затылок.
— Дамочка, ну нельзя же так! — мужик в пуховике подтолкнул её локтем. — Заняли кассу, а толку...
Нина Степановна повернулась к нему медленно.
— Ещё раз толкнете — пожалеете.
Мужик хмыкнул, но замолчал.
Она отошла от кассы. Встала у облупленной колонны, поставила сумки на пол — две тяжёлые, с продуктами для матери. Тушёнка, гречка, масло подсолнечное, апельсины, потому что мать любила апельсины, хотя зубов почти не осталось.
Зал ожидания Лосевского вокзала гудел, как улей перед роем. Народу — не протолкнуться. Дачники с баулами, студенты с рюкзаками, старики с кошёлками. Все злые, все куда-то торопятся, все друг другу мешают.
На табло мигало: 16:42 — Лосево — Заречье. Посадка завершена.
Вот и всё. Не успела.
Нина Степановна достала телефон. Набрала сестру.
— Ась, я не еду. Не попала на электричку.
— Как не попала?! — Ася взвилась сразу, с первого слова. — Нина, ты выехала в час! В ЧАС! Как можно было не успеть?
— Была авария на Садовом. Стояли сорок минут.
— Так надо было через Таганку ехать! Я же говорила — через Таганку!
— Ася.
— Что Ася? Мама одна, плита не работает, она весь день холодное ест — и ты мне говоришь «Ася»? Ты вообще думаешь о ком-нибудь, кроме себя?
Нина Степановна ничего не ответила. Убрала телефон в карман.
Рядом на скамейке сидела женщина лет сорока пяти, с короткой стрижкой, в дорогом пальто явно не по сезону — слишком тонком для ноября. Держала картонный стакан с кофе и смотрела в одну точку. Взгляд — как у человека, который только что получил по голове чем-то тяжёлым и ещё не понял, больно или нет.
— Тоже не попали? — спросила Нина Степановна, скорее чтобы не думать про Асю.
Женщина повернулась.
— Попала. Только вышла обратно.
— Зачем?
— Так получилось.
Нина Степановна хотела не лезть. Но что-то в этом ответе зацепило — слишком коротко, слишком аккуратно.
— Меня Нина зовут.
— Марина.
Они помолчали. Объявили посадку на электричку до Жаворонков — народ поднялся, потёк к платформе. Зал немного опустел. Стало слышно, как где-то в углу плачет ребёнок.
— Я с мужем ехала, — вдруг сказала Марина. — В Заречье. К его матери. Годовщина. Отца его, в смысле, год как... — она не договорила, сделала глоток из стакана. — В электричке он мне сказал, что уходит. Спокойно так. Будто про погоду.
Нина Степановна опустилась на скамейку рядом.
— Прямо в электричке?
— На третьей минуте пути. У нас ещё Малаховка впереди была. — Марина усмехнулась криво. — Я встала и вышла на следующей остановке. Он не вышел за мной.
— Господи.
— Вот и я так подумала.
За окном платформа медленно двинулась назад — электричка на Заречье уходила. Нина Степановна смотрела, как красный хвост последнего вагона растворяется в сером ноябрьском воздухе. Где-то там, в этом поезде, сидел мужчина, который только что объявил жене о конце двадцати лет жизни — и теперь ехал поминать отца.
— Сколько лет вместе? — спросила она.
— Двадцать три. — Марина поставила стакан на скамейку. — Дочь в институте. Сын в восьмом классе.
— Он объяснил хоть?
— Сказал: «Устал притворяться». — Марина произнесла это очень ровно, почти без интонации. — Я спросила: от чего притворяться? Он говорит: что всё хорошо.
Нина Степановна почувствовала, как у неё что-то сжимается в районе рёбер. Не от чужой беды — от узнавания. Это «устал притворяться» она слышала когда-то. Давно. Но помнила.
— Ты куда сейчас? — спросила она.
— Не знаю. — Марина посмотрела на табло. — Следующая через час двадцать. Домой возвращаться — он же там будет потом. К подруге? Она сейчас на работе. Вот и сижу.
— Тогда сиди. — Нина Степановна подвинула к себе сумки. — Я тоже никуда не тороплюсь.
Это была неправда — мать ждала, Ася трезвонила, и холодная плита в деревне никуда не делась. Но что-то подсказывало ей, что эта женщина в слишком тонком пальто не должна сейчас сидеть одна.
Марина посмотрела на неё. Первый раз — по-настоящему.
— Вы ко мне зачем? — спросила она, без грубости, просто прямо. — Вы же меня не знаете.
— Знаю немного, — сказала Нина Степановна. — Такой взгляд бывает только у человека, которому только что вытащили землю из-под ног.
Марина молчала минуты три. Просто сидела, смотрела на свой стакан. Кофе давно остыл — она всё равно не пила.
— Знаете, что самое странное? — сказала она наконец. — Я ведь чувствовала. Давно. Месяца три, наверное. Что-то не то. Приходит — молчит. Смотрит в телефон. Я спрашиваю: «Серёж, что случилось?» Он: «Ничего, устал». Я верила. Дура.
— Не дура, — сказала Нина Степановна. — Жена.
— Одно и то же, выходит.
Нина Степановна не стала спорить. Достала из верхней сумки апельсин — один, взяла для матери лишний. Начала чистить прямо так, без спроса.
— Будете?
Марина покосилась.
— Зачем вы едете в Заречье? — спросила она вместо ответа.
— Мать. Восемьдесят лет, одна. Плита сломалась, холодное ест второй день. Сестра моя, Ася, живёт в Подольске — ей, видите ли, далеко. Мне от Текстильщиков ехать полтора часа, но я почему-то всегда ближе.
— А Ася что?
— Ася звонит. — Нина Степановна аккуратно сняла кожуру одним длинным завитком. — Руководит по телефону. Говорит, что я неправильно маршрут выбрала. Что через Таганку надо было.
— И вы ей не сказали?
— Что сказала бы?
— Ну... что она сама могла бы поехать.
Нина Степановна разделила апельсин пополам, протянула Марине.
— Говорила. Пять лет говорю. — Она пожала плечом. — Ася обижается. Говорит, что я её не понимаю. Что у неё спина, давление, Вова-муж болеет. Вова у неё болеет раз в сезон, очень своевременно.
Марина взяла дольку. Почти против воли.
— У нас так свекровь, — сказала она тихо. — Была. То есть — есть. Сергеева мать. Каждый раз, как надо что-то делать — давление. Как на юбилей лететь в Турцию — давление проходит само.
— Узнаю породу.
Они переглянулись. Что-то почти похожее на улыбку прошло по лицу Марины — и сразу ушло.
— Он мне сказал ещё, — начала она и остановилась.
— Говорите.
— Что я слишком удобная. Что с удобным человеком скучно. Что он не чувствует себя живым рядом со мной.
Нина Степановна положила апельсиновую кожуру в пакет. Не торопилась отвечать.
— Это называется — нашёл кого-то неудобного, — сказала она наконец.
Марина подняла голову.
— Вы думаете?
— Не думаю. Знаю. Когда мужчина говорит про скуку и про «не чувствую себя живым» — это не про вас. Это про неё. Про ту, которая пока ещё новая и ещё ничего не требует.
Марина долго смотрела в пол.
— Значит, есть кто-то.
— Почти наверняка. Но это сейчас не главное.
— А что главное?
— Главное — что вы вышли на той остановке. — Нина Степановна посмотрела на неё серьёзно. — Не поехали с ним дальше делать вид, что ничего не случилось. Не сидели бы сейчас рядом с его матерью, накрывали бы на стол и молчали в тряпочку.
Марина опустила глаза.
— Он ведь туда всё равно едет. К матери. На годовщину.
— Вот пусть и объясняет ей сам, где жена.
За окном стемнело раньше, чем обычно бывает в ноябре. Или просто вокзальный свет делал всё серее. Объявили электричку до Раменского — народ потянулся к первому пути. Зал снова опустел наполовину.
Телефон у Нины Степановны завибрировал. Ася. Она сбросила вызов.
— Сестра? — спросила Марина.
Телефон у Марины тоже зазвонил. Она посмотрела на экран — и положила его в карман лицом вниз.
— Он? — спросила Нина Степановна.
— Свекровь.
— Уже знает?
— Видимо, приехал. Рассказал. — Марина смотрела в сторону платформы. — Она позвонит ещё раз пять. Потом напишет, что я эгоистка и разрушила семью.
— Это она быстро.
— Она вообще быстрая. Когда нужно обвинить — очень быстрая.
Телефон завибрировал снова. Марина не шевельнулась.
— Двадцать три года, — сказала она вдруг, ни к кому особенно не обращаясь. — Я к ней каждый Новый год. Каждый день рождения. Восьмое марта — цветы, причём не магазинные, она не любит магазинные, только с рынка, только хризантемы. Двадцать три года хризантем.
— А она вас как?
Марина усмехнулась.
— «Маришка, ты борщ варишь жидковато». «Маришка, у Серёжи вид усталый, ты его не кормишь». «Маришка, ну что за причёска, ты же женщина, а не маляр».
— Маляр — это сильно.
— Это ещё мягко. На восьмилетие сына сказала, что я торт купила в магазине, а не испекла, — значит, мать ненастоящая. При детях сказала. При гостях.
Нина Степановна покачала головой.
— И Сергей что?
— Сергей сказал: «Мам, ну хватит». Вот и весь его хватит. Двадцать три года «мам, ну хватит» — и всё по-прежнему.
Откуда-то из глубины зала донёсся запах беляшей — буфет за колонной открылся, оттуда тянуло горячим тестом и луком. Нина Степановна почувствовала, что не ела с утра.
— Пойдёмте, — сказала она и встала.
— Куда?
— В буфет. Час ещё есть.
Марина посмотрела на неё с лёгким удивлением — будто не ожидала, что жизнь может предложить буфет прямо сейчас, в такой момент. Но встала.
Взяли по беляшу и по стакану чаю. Нина Степановна хотела заплатить за обоих, Марина не дала — молча сунула деньги кассирше через плечо.
Устроились за высоким столиком у окна. На платформе второго пути стояла электричка — не та, просто стояла, двери закрыты, никуда не собирается. Внутри было видно пустые сиденья, рыжий кот, примостившийся на поручне — неизвестно откуда взявшийся, неизвестно куда едущий.
— Смотрите, — сказала Марина.
— Вижу. Хозяин у него тут, наверное. Обходчик или кто.
— Или ничей.
Помолчали. Беляш был горячий, жирный, с привкусом советской столовой — именно такой, какой бывает только на вокзалах и нигде больше.
— Можно спросить? — сказала Марина.
— Спрашивайте.
— Вы сказали — «знаю такой взгляд». Вы имели в виду — у вас тоже было?
Нина Степановна отпила чаю.
— Было.
— И как?
— Так же. Только не в электричке — за кухонным столом. Муж сказал, что ему нужно пространство. Так тогда говорили — пространство. Сейчас говорят «я не чувствую себя живым», а тогда — пространство.
— Давно?
— Восемнадцать лет назад. Сыну было двенадцать.
— И вы... как?
— Собрала его вещи в три коробки. Очень аккуратно. Свитера сложила стопочкой, чтобы не мялись. — Нина Степановна посмотрела в окно на кота. — Сама не знаю зачем. Руки делали, а голова — где-то отдельно.
Марина слушала, не перебивала.
— Он потом вернулся? — спросила тихо.
— Через семь месяцев. Позвонил. Сказал, что ошибся. Что пространство оказалось холодное.
— А вы?
— А я к тому времени научилась спать поперёк кровати. — Нина Степановна чуть улыбнулась. — И не захотела отучаться.
Марина смотрела на неё.
— Не впустили?
— Не впустила.
— Не пожалели?
Нина Степановна подумала — по-настоящему, не для вида.
— Первые полгода жалела. Потом перестала. Потом забыла, что жалела.
Телефон у Марины завибрировал снова. На этот раз она посмотрела на экран дольше.
— Сын, — сказала она.
— Берите.
Она взяла. Отошла на два шага к окну.
— Да, Миш. Да, я знаю. Нет, я в порядке. Я... — голос её на секунду споткнулся. — Я скоро приеду. Всё нормально, слышишь? Всё нормально.
Убрала телефон. Вернулась к столику. Взяла стакан — поставила, не выпив.
— Ему пятнадцать, — сказала она. — Он уже понял, что отец не вернулся с ней. Представляете — сам догадался. Позвонил мне.
— Хороший мальчик.
— Да. — Марина произнесла это с такой странной смесью боли и гордости, что Нина Степановна снова почувствовала то самое — узнавание. — Очень хороший. Незаслуженно хороший для такого отца.
За окном зажглись платформенные фонари. Кот на поручне электрички перебрался повыше и сидел теперь, щурясь на свет.
Объявили электричку на Заречье. Та самая — через час двадцать — подошла к третьему пути раньше времени, минут на десять. Народ поднялся, зашуршал, потянулся к выходу на платформу.
Нина Степановна начала собирать сумки.
— Вы едете? — спросила Марина.
— Мать ждёт.
Марина кивнула. Смотрела, как Нина поднимает тяжёлые ручки, перекидывает через запястье.
— Я провожу, — сказала она вдруг.
— Да не надо, тут близко.
— Я провожу.
Они вышли на платформу. Ноябрь встретил сыростью и запахом шпал — тем особым вокзальным запахом, который не бывает в других местах. Электричка стояла, двери открыты, внутри уже набивался народ.
— Слушайте, — сказала Марина, остановившись у вагона. — Я вот думаю. Вы сказали — собрали ему вещи стопочкой. Свитера сложили.
— Сложила.
— Зачем? Правда, зачем?
Нина Степановна поставила сумку на ступеньку.
— Я тогда думала — потому что аккуратная. — Она помолчала. — А потом поняла. Это я себе доказывала, что не рассыпаюсь. Что держусь. Если руки делают ровно — значит, я ещё есть. Понимаете?
Марина смотрела на неё.
— Понимаю, — сказала она медленно. — Я сегодня в электричке, когда он говорил — считала столбы за окном. Вот так ехала и считала. Двадцать восемь штук до станции насчитала.
— Ну вот. Тоже держались.
— Держалась, — повторила Марина, будто пробуя слово на вкус. — А потом вышла.
— А потом вышла. И правильно.
Двери тронулись — начали закрываться. Нина схватила сумки, шагнула в вагон, развернулась.
— Марина!
Та подняла голову.
— Домой езжайте. К сыну. Не к подруге, не в кафе сидеть — домой. Он вас ждёт.
Двери закрылись.
Электричка дёрнулась, поплыла. Нина Степановна пробралась между людьми, нашла место у окна — последнее, боковое, неудобное. Бросила сумки в ноги, прижалась лбом к стеклу.
Платформа уходила назад. Марина стояла там, где и стояла, — у края, в своём слишком тонком пальто. Смотрела вслед.
Потом — исчезла.
Нина Степановна откинулась на спинку. Закрыла глаза на несколько секунд.
Телефон завибрировал. Ася. Она взяла.
— Ну наконец-то! — Ася не поздоровалась. — Ты едешь?
— Еду.
— Мама звонила, говорит, есть хочет.
— Скоро буду.
— Нина, ты понимаешь, что это безобразие? Человек весь день...
— Ася. — Нина произнесла это негромко, но что-то в интонации остановило сестру. — Я еду. Буду через час. У мамы всё есть в холодильнике — там котлеты со вчера, там хлеб, там кефир. Если ты так беспокоишься — позвони ей и объясни, как разогреть котлеты в микроволновке.
— Да я...
— У тебя есть машина, Ася. Подольск — Заречье, сорок минут. Ты не ездишь третий месяц.
— У меня спина!
— Знаю про спину. — Нина смотрела в окно на мелькающие огни. — В следующие выходные ты едешь. Я не смогу.
— Почему это ты не сможешь?
— Потому что у меня тоже есть жизнь, Ася. Представь себе.
Пауза. Такая плотная, что было слышно, как сестра дышит в трубку.
— Ты что-то сегодня... — начала Ася.
— Нет. Я всегда такая. Просто ты не слышала. — Нина Степановна убрала телефон, не прощаясь.
Напротив сидела бабка с огромной клетчатой сумкой — из тех, что называют «мечта челнока». Смотрела на Нину с нескрываемым интересом.
— Сестра? — спросила бабка.
— Она.
— Моя тоже такая. Тридцать лет командует. — Бабка вздохнула с удовольствием, будто говорила про любимое занятие. — Я ей в прошлом году говорю: Зина, ты мне не начальник. Она обиделась на два месяца.
— И что потом?
— Потом ей холодильник надо было на дачу везти. Помирились. — Бабка философски пожала плечами. — Жизнь.
Нина Степановна засмеялась. По-настоящему, неожиданно для себя — коротко, но от души.
За окном побежали дачные заборы, потом лес, потом снова заборы. Фонарей стало меньше, темнота — гуще. Где-то в конце вагона мальчик лет семи канючил: хочу домой, хочу домой — монотонно, как заевшая пластинка. Мать отвечала ему устало: едем, едем уже.
Нина Степановна думала про Марину.
Про то, как та считала столбы. Двадцать восемь штук. Держалась.
Про то, как взяла беляш — почти против воли, но взяла.
Про то, как сказала про сына: очень хороший. Незаслуженно хороший.
Телефон завибрировал снова. Незнакомый номер. Она подняла — просто так, на автомате.
— Нина Степановна? — голос незнакомый, женский, немного официальный. — Это из Заречьевской участковой больницы. Вы родственница Клавдии Петровны Самохиной?
У неё что-то оборвалось в районе солнечного сплетения.
— Дочь. Что случилось?
— Клавдия Петровна упала. Час назад. Соседка вызвала скорую. Ничего серьёзного — ушиб, не перелом, но мы её оставили до утра для наблюдения. Вы подъедете?
— Да. — Нина уже смотрела на табло в конце вагона. — Да, я еду. Буду через сорок минут.
Убрала телефон.
Сидела.
Бабка с клетчатой сумкой поглядела на неё, ничего не спросила — видимо, по лицу всё было понятно. Полезла в свой баул, вытащила пакет с печеньем.
— Возьмите, — сказала просто. — С сахаром, домашнее.
Нина Степановна взяла.
Заречье встретило мокрым снегом и одним работающим фонарём у выхода с платформы.
Нина Степановна шла быстро, сумки резали запястья. Больница была в десяти минутах — она знала дорогу, ходила сюда ещё с отцом, давно, в другой жизни.
Мать лежала в маленькой палате на двоих — вторая кровать пустая. Маленькая, под казённым одеялом в серую клетку, она казалась совсем крошечной. Но глаза — живые, сердитые.
— Явилась, — сказала мать вместо здравствуй.
— Явилась. — Нина поставила сумки, подошла, села на край кровати. — Как ты?
— Как упала, так и лежу. Нога болит. Говорят, не перелом, а болит — как перелом.
— Где упала?
— В коридоре. Половик этот проклятый. Я его сто лет хотела выбросить, всё жалела. Вот и дожалелась. — Мать помолчала. — Испугалась?
— Да.
— Не надо было пугаться. Я крепкая.
— Знаю, что крепкая.
Мать посмотрела на сумки.
— Апельсины привезла?
— Привезла.
— Давай один. Тут не кормят ничем путным, одна каша.
Нина достала апельсин, начала чистить. Мать наблюдала — с тем особым выражением, которое бывает у старых людей, когда они смотрят на детей и видят одновременно и взрослого человека, и того трёхлетнего, которого помнят лучше.
— Ася звонила, — сказала мать.
— Знаю.
— Говорила, ты через Таганку должна была ехать.
— Ася много чего говорит.
— Это да. — Мать взяла дольку апельсина, пожевала осторожно. — Ты на неё не злись. Она боится просто.
— Чего боится?
— Всего. Всегда боялась. Ты вот не боишься — едешь, делаешь. А она боится, вот и командует из Подольска. Думает, если командует — значит, участвует.
Нина Степановна посмотрела на мать.
— Ты её защищаешь?
— Я её объясняю. — Мать пожала плечом под одеялом. — Это разное.
За окном палаты мокрый снег залеплял стекло мягкими хлопьями. В коридоре кто-то прошёл в резиновых тапках — шлёп, шлёп, шлёп — и затих.
Телефон у Нины мигнул. Сообщение. Незнакомый номер — и сразу поняла.
Я дома. Мишка открыл дверь, увидел меня — и ничего не спросил. Просто обнял. Спасибо вам. Марина.
Нина Степановна смотрела на экран.
— Кто это? — спросила мать, которая всё замечала.
— Женщина одна. Познакомились на вокзале.
— Что случилось у неё?
— Муж ушёл.
Мать помолчала. Взяла ещё дольку.
— Переживёт, — сказала наконец. — Это переживается.
— Переживёт, — согласилась Нина.
Она написала обратно — коротко, без лишнего:
Хороший мальчик. Спите.
Убрала телефон. Посмотрела на мать — та жевала апельсин и смотрела в окно на снег с таким видом, будто снег был ей должен и пока не отдал.
— Мам, — сказала Нина. — Половик выброшу завтра.
— Выброси, — согласилась мать без боя. — Давно пора.
Это было так неожиданно — без спора, без «жалко», без «он ещё крепкий» — что Нина Степановна на секунду растерялась. Потом поняла: упала, испугалась, лежит под казённым одеялом. Иногда этого достаточно, чтобы отпустить то, что держала непонятно зачем.
— И плиту завтра посмотрю.
— Там конфорка левая. Давно барахлит.
— Найду мастера.
— Нина. — Мать повернула к ней голову. Голос — другой, тише. — Ты поешь хоть. Вон в сумке котлеты, небось, не ела с утра.
— Не ела.
— Ну вот. Приехала мать кормить, а сама голодная. — Мать снова отвернулась к окну, но в профиль было видно — довольна. Что приехала. Что сидит рядом. Что ночь, снег, и всё равно приехала.
Нина Степановна достала из сумки контейнер с котлетами — холодные, но ничего. Съела прямо так, на краю кровати, рядом с матерью.
За окном снег всё шёл и шёл, заметая платформу, рельсы, тот единственный фонарь у выхода. Последняя электричка обратно ушла, наверное, уже. Значит, ночевать здесь — в кресле, или в коридоре на банкетке, или попросить у медсестры раскладушку.
Нина Степановна об этом не думала.
Она думала о том, что Марина обнялась с сыном. Что Ася в следующие выходные поедет — или не поедет, но это уже не её задача. Что половик выбросить — пять секунд. Что котлеты холодные, а всё равно ничего.
Мать засыпала — тихо, незаметно, как умеют старые люди. Рука на одеяле расслабилась. Дыхание выровнялось.
Нина Степановна сидела, не двигалась, чтобы не разбудить.
За окном шёл снег.