Антонина металась по квартире, заламывая пальцы.
Прошла уже почти неделя с того скандала, который разорвал их семью на два воюющих лагеря, и с каждым днём немой бойкот со стороны мужа становился всё изощрённее и невыносимее.
А началось-то всё с ерунды, с какого-то дурацкого разговора за ужином, когда Антонина уехала к матери, чтобы отвезти лекарства и заодно забрать соленья, и оставила мужа с дочерью.
Илья, её муж, мужчина пятидесяти двух лет, прошедший в девяностые и огонь, и воду, и медные трубы мелкого предпринимательства,на людях всегда казался воплощением выдержки и спокойствия. Но в домашней обстановке частенько превращался в ворчливого педанта, не терпящего, когда кто-то покушается на его авторитет хозяина в доме.
А Ева, их дочь, девятнадцатилетний ураган с характером, который, казалось, состоял из одних колючек и острых углов, никогда не умела прогибаться и молчать. Ей казалось, что на неё наезжают несправедливо, даже если этот наезд был всего лишь отцовским замечанием про разбросанные кроссовки или немытую чашку из-под кофе, оставленную в зале.
Когда Антонина вернулась из поездки, обстановка была накалена. Ева сидела в своей комнате, закрывшись и на стук матери отозвалась ленивым, будто сонным голосом. Но Антонина слишком хорошо знала этот тембр – так дочь говорила, когда ревела.
Илья сидел перед телевизором, который транслировал какой-то футбольный матч, но пиво в его бокале давно выдохлось и нагрелось, а взгляд был направлен не на экран, а куда-то в стену. В этом взгляде читалась такая обида, что Антонина даже на секунду опешила, не понимая, что могло произойти за два дня между двумя взрослыми людьми.
Она прошла на кухню, поставила тяжелую сумку с банками прямо на стол, не разбирая, и спросила мужа в лоб, надеясь получить вразумительный ответ:
— Илюш, что у вас стряслось-то? Ева вон закрылась, ты сидишь чернее тучи. Я будто не домой вернулась, а в склеп. Вы что, поругались?
Илья дернул плечом, допил одним глотком тёплую жижу со дна бокала и ответил, тщательно выговаривая каждое слово, будто гвозди в крышку гроба забивал:
— Она мне больше не дочь. Я её видеть не могу и слышать не хочу. Не лезь ко мне с вопросами, Тонь. Всё, точка.
— Да ты что такое несёшь-то? — Антонина почувствовала, как к щекам приливает жар. — Как это, не дочь? Ты её сам воспитывал, на горшок сажал, в первый класс вёл за ручку. Ты что, головой ударился за эти два дня?
— Значит, отныне и навсегда я для неё никто, а она для меня пустое место, — отчеканил Илья, встал из-за стола, швырнул бокал в мойку и ушёл в спальню, оставив Антонину переваривать эту чудовищную информацию в одиночестве.
Разумеется, она тут же кинулась к дочери и, применив командирский голос, заставила Еву открыть дверь и рассказать, что именно произошло.
Ева сидела на кровати, поджав под себя ноги в ярко-розовых носках с котиками, выглядела она при этом, несмотря на забавные носки, совершенно подавленной, хотя челюсть её была всё так же упрямо выдвинута вперёд, словно у бульдога, готового вцепиться в глотку обидчику.
— Мам, он начал первым, — голос Евы предательски дрогнул, но она быстро взяла себя в руки и затараторила с вызовом. — Я пришла с учёбы, у меня последняя неделя, защиты на носу, голова кругом идёт. А он начал меня пилить за то, что я опять не вымыла за собой сковородку. Но я не готовила на ней! Я вообще не ела дома со вчерашнего дня! А он упёрся, ты да ты. Слово за слово, я ему объясняю нормально, а он меня перебивает и орёт, что я отмазываюсь, как всегда. Ну я и завелась, да, нахамила, не спорю. Сказала ему, что он слышит только себя и что ему лечиться надо, если память подводит на ровном месте. А он тогда как заведётся! Начал меня мр.азью обзывать, неблагодарной тварью, говорил, что я ему всю жизнь испортила своим рождением и что лучше бы меня вообще не было. Мам, я не вру! Он именно так и сказал, слово в слово!
— Ева, — попыталась вразумить её Антонина, чувствуя, как у неё внутри холодеет всё от мысли, что Илья мог действительно сорваться в такие черные словесные дебри, — может, ты его спровоцировала? У него давление, работа нервная...
— А у меня защита диплома через три недели, мам! — почти выкрикнула Ева, и на её глазах снова навернулись злые слёзы, которые она тут же размазала кулаком по щекам. — У меня тоже нервы! И когда он заорал: "Ты что, со всеми так по-хамски разговариваешь?!", у меня реально в голове вспышка случилась. Я ему рявкнула: "Нет, только с тобой, потому что только ты меня доводишь до такого состояния!" И знаешь, что было дальше? Он замолчал, посмотрел на меня, как на пустое место, и говорит: "Ну всё, договорилась. Больше ты ко мне не подходи. Чтобы я твоего голоса в этом доме не слышал. Ты для меня умерла". И ушёл.
— Господи, да что же это делается-то, — выдохнула Антонина, присаживаясь на краешек кровати и чувствуя, как виски сдавливает обручем надвигающейся мигрени. — Вы оба как с цепи сорвались.
Но самое страшное началось не в день ссоры, а на следующий, когда эмоции должны были немного остыть. У Ильи они не остыли, а наоборот, забетонировались в монолитную конструкцию, называемую "я сказал — я сделал".
Он перестал садиться за общий стол. Если раньше ужин был неким ритуалом, пусть и проходящим под аккомпанемент телевизора, то теперь муж демонстративно набирал себе тарелку и уходил есть в зал. А когда Ева заходила на кухню попить чаю, он разворачивался и выходил, громко печатая шаг, будто вместо любимой когда-то дочери видел перед собой ядовитую змею. Антонина пыталась мужа урезонить, подкатывала и лаской, и угрозами. Говорила, что дочь скоро уедет, что они могут вообще её не видеть месяцами, так надо же по-человечески проводить этот последний совместный месяц перед взрослой жизнью. Но Илья отмахивался от неё, как от надоедливой мухи, и повторял только одно: "Я ей не папа, она мне не дочь, и нечего тут обсуждать".
Апофеозом этой безмолвной войны стал поход в супермаркет в минувшую субботу, когда Илья окончательно слетел с катушек.
Они поехали за продуктами на неделю, а заодно затариться для предстоящей поездки на дачу, куда они каждое лето выбирались большой компанией друзей и куда в этот раз Илья наотрез отказался ехать, если там будет Ева. Антонина катила тележку по рядам, механически кидая в неё крупы, сахар и упаковки с макаронами. А Илья шёл чуть позади, угрюмый, как сыч, и набирал что-то. Сначала Антонина не обратила внимания на его манипуляции, потому что была занята выбором помидоров, которые сейчас продавались по акции, но потом, когда они уже стояли на кассе и выкладывали продукты на ленту, она увидела, что Илья взял две слойки с ветчиной и сыром, хотя в семье их всегда было трое, и логично было брать три или шесть, но ровно по количеству человек. Антонина пересчитала слойки, потом пересчитала пирожные, потом увидела, что в корзинке лежат две банки персиков в сиропе, и всё поняла. Вернее, сначала она не хотела верить, решив, что это какая-то ошибка или муж просто отвлёкся. Но когда Илья выложил всё на кассе, а потом, уже дома, собирая на работу контейнер с обедом, взял одну слойку и демонстративно положил её перед Антониной, а упаковку запечатал и убрал в холодильник, у Антонины перед глазами заплясали багровые круги.
— Илья, ты нормальный вообще? — спросила она, дрожащим от ярости голосом. — Ты купил две слойки. Две! Нас трое. Ты решил Еву голодом морить, чтобы наказать?
— Она взрослая девочка, — не оборачиваясь и продолжая укладывать контейнер в сумку, ответил Илья. — Пусть сама зарабатывает и сама себе покупает. Я на неё тратиться не обязан.
— Да ты с ума сошёл! — Антонина выхватила у него сумку и швырнула на пол, так что контейнер раскрылся и салат с курицей разлетелся по линолеуму. — Ты что творишь?! Она учится на дневном, она не работает. Ты что, из неё изгоя решил сделать в собственном доме? Ты считаешь её чужим ртом за своим столом? Ты в своём уме, Илюша?
Илья нагнулся, сгреб остатки салата в ладонь, швырнул в ведро и ответил, глядя Антонине прямо в переносицу, отчего его взгляд стал нечеловеческим, как у старого филина:
— Я сказал, что она мне больше не дочь. Я свои слова обратно не забираю. Если она считает, что только со мной она имеет право хамить, значит, я не обязан спонсировать этот балаган. Пусть ходит голодная, раз такая гордая. Может, быстрее поймёт, чего стоит родительское терпение.
— Да какое терпение?! Ты сам её довёл до белого каления! — взорвалась Антонина, наступая на мужа и тыкая ему в грудь пальцем. — Ты ей сказал, что лучше бы её вообще не было! Ты хоть понимаешь, что такие слова не прощаются даже через десятилетия? Она девчонка, у неё психика подвижная, а ты ей заявил, что она мр.азь и тварь! А она тебе всего лишь ответила, что только с тобой она срывается. Так это же логично, дубина ты стоеросовая! С кем ещё подростку срываться, как не с родителями? С чужими людьми она вежливая, педагоги от неё в восторге, её подруги обожают, а дома она расслабляется. Ты этого всю жизнь добивался, чтобы она тебе доверяла, а когда она тебе это доверие показала своей несдержанностью, ты решил её вычеркнуть?
Илья выслушал эту тираду с невозмутимым лицом, но ноздри раздувались, как у быка. Антонина поняла, что сейчас опять вспыхнет скандал, который будет слышно всем соседям. Но ей было уже всё равно, потому что чувство отвращения к поведению мужа зашкалило до такой степени, что хотелось просто бить его по лицу, чтобы выбить из головы эту дурацкую, непробиваемую обиду, заслонившую собой любые проблески отцовской любви. Муж перехватил её руку, сжал запястье до боли и процедил сквозь зубы:
— А вот это, Тоня, уже не твоего ума дело. Я в этом доме хозяин или кто? Я не обязан терпеть хамство под своей крышей. И делиться своим куском с хамкой я тоже не буду. Захочет жрать, пусть извинится на коленях.
— Да ты садист! — Антонина вырвала руку и отошла к окну, потому что ей казалось, что если она останется рядом, то точно вцепится ему в горло. — Ты хочешь, чтобы она перед тобой унижалась? Ты этого ждёшь? А сам ты перед ней извинился за слова про то, что лучше бы её не было? Ты хоть на секунду представил, каково ей это было услышать от родного отца? Ты её просто раздавил этими словами, а она тебе всего лишь ответила правдой на вопрос. Тебе укололи твое драгоценное самолюбие, и ты решил объявить родной дочери голодную блокаду?
Муж ничего не ответил, просто взял свою сумку, перешагнул через остатки салата, и вышел из квартиры. Ева всё это время стояла в дверях своей комнаты и слышала каждое слово. Когда за отцом закрылась дверь, она медленно сползла на корточки, обхватила колени руками и сказала удивительно спокойным голосом, от которого у Антонины сердце сжалось:
— Мам, не надо. Правда, не надо. Если он так решил, пусть. Я как-нибудь проживу на стипендию. У подруги перекантуюсь до защиты. Только давай ты не будешь из-за меня с ним ругаться. Мне и так тошно, что я вам всем жизнь порчу своим существованием.
Услышав это тихое "своим существованием", Антонина поняла, что дело пахнет керосином, и запах этот идёт не от дочери, которая, да, бывает резкой, колючей, несдержанной, но никогда не жестокой, а от мужа, который методично и хладнокровно добивает в девочке веру в себя и в семью. Внутри у Антонины будто лопнул какой-то нарыв, который зрел долгие годы, пока она закрывала глаза на диктаторские замашки мужа, на его привычку всё мерить деньгами, на его убежденность, что он пуп земли и все вокруг должны плясать под его дудку.
И все компромиссы, на которые она шла ради сохранения семьи, все вечера, когда она сглаживала углы и мирила отца с дочерью, вдруг показались ей не добродетелью, а предательством по отношению к Еве. Ведь она своими руками создавала для дочери иллюзию того, что отец её любит просто так, а не за хорошее поведение и покладистый характер. А теперь эта иллюзия разлетелась вдребезги о слойку, купленной только для себя и жены.
На следующий день Антонина проснулась с чётким планом действий. Утро началось с того, что она намеренно нажарила целую гору сырников и поставила тарелку с тремя штуками перед Евой, которая вышла к завтраку с осунувшимся лицом, говорившим о бессонной ночи. Илья сидел за столом, пил кофе и демонстративно смотрел в телефон, игнорируя то, как Антонина заботливо подкладывает дочери сметану. Но когда Антонина нарочно пододвинула к нему тарелку с двумя сырниками и сказала: "Это тебе, дорогой, ровно два, как ты любишь", он оторвал взгляд от экрана и уставился на неё в упор, сощурившись.
— Ты чего это удумала? — в голосе его зазвенел металл. — Решила меня доконать? Заодно с ней?
— Нет, Илюша, — Антонина смотрела на него с улыбкой, но глаза у неё были как ледышки, — я просто ввожу в нашем доме новую бухгалтерию. Ты первый начал делить семейный бюджет по принципу "кто на кого обижен". Ну так давай теперь делить всё. Квартплату пополам, продукты по чекам, стирку по графику, потому что, знаешь ли, стирать трусы человеку, который родную дочь вычёркивает из списка живых, мне тоже как-то противно. Ты у нас теперь сам по себе, раз семейные узы для тебя пшик.
— Ты с дуба рухнула! — рявкнул Илья, отодвигая тарелку. — Я вас обеих обеспечиваю, я пашу как проклятый, чтобы вы ни в чём не нуждались, а ты мне тут про стирку трусов втираешь?
— А при чём тут обеспечение? — Антонина оперлась руками о стол и нависла над мужем, чувствуя небывалый прилив куража. — Ты нас обеспечиваешь? Спасибо. Но ты решил, что Ева недостойна твоих слоек и твоей любви, потому что она тебе правду сказала. А мне знаешь что непонятно? Ты спросил: "Ты со всеми так по-хамски?" А она тебе честно ответила: "Нет, только с тобой". И ты, здоровый мужик, который должен понимать, что это не оскорбление, а констатация её доверия, воспринял это как личный плевок в душу. Тебе что, хотелось бы, чтобы она на улице перед чужими мужиками так же распускала язык и рисковала получить в ответ по зубам? Ты предпочёл бы, чтобы она и с тобой была такой же фальшиво-вежливой, как с кассиршей в магазине? Ты идиот, Илья. Ты клинический идиот.
В комнате наступила пауза, которую нарушила Ева. Она вдруг отодвинула тарелку, встала из-за стола и сказала:
— Мам, не надо. Я поняла. Он прав. Я дура, что сорвалась. Пап, извини меня. Просто я больше не могу слышать, как ты меня унижаешь, когда я и так вся на нервах. Но если тебе станет легче, я извиняюсь. Правда извиняюсь. Давай я уеду на дачу к бабушке, и ты меня не увидишь. Хочешь, вообще съеду на съёмную квартиру после защиты, только прекрати этот цирк с булками. Это унизительно для тебя самого в первую очередь.
Илья посмотрел на дочь, и на его лице промелькнуло что-то похожее на замешательство, но только на секунду. Потому что следом его челюсти снова сжались в привычную линию непреклонности, и он ответил, даже не повернувшись к Еве:
— Поздно извиняться. Ты своё уже сказала. Съедешь, так скатертью дорожка. У меня больше нет дочери.
Вот тут Антонину и прорвало окончательно. Она поняла, что никакие слова, никакие призывы к логике и совести на этого человека больше не действуют, что его обида, разросшаяся до масштабов раковой опухоли, сожрала все отцовские чувства. Если она не встанет между ним и дочерью стеной, он просто морально уничтожит девчонку. Она поняла, что обязана защищать своего ребёнка, даже если это означает пойти против мужа.
Вечером, когда Илья вернулся с работы, в квартире стояла напряжённая тишина. Ева уехала к репетитору, чтобы окончательно отшлифовать свою дипломную речь, и Антонина ждала мужа в зале, сидя в кресле с прямой спиной и сложенными на коленях руками, будто на приёме у врача. Она специально надела строгую блузку и собрала волосы в тугой узел, чтобы выглядеть максимально официально и непоколебимо. Илья вошёл, скинул ботинки, повесил куртку и, заметив жену в неестественной позе, хмыкнул:
— Что за собрание парткома? Ты чего такая наглаженная, как на трибуну собралась?
— Садись, — сказала Антонина и указала ему на диван напротив. — Разговор будет серьёзный, и я бы хотела, чтобы ты меня выслушал, не перебивая.
— Ну-ну, давай, наводи ужас, — Илья плюхнулся на диван и закинул ногу на ногу, всем своим видом демонстрируя, что он здесь хозяин и никакие бабские разборки его не проймут.
— Илья, я хочу, чтобы ты понял одну вещь, — начала Антонина, тщательно взвешивая каждое слово, потому что ошибка в формулировке сейчас могла стоить ей всего, чего она добивалась. — Я люблю тебя. Я прожила с тобой двадцать три года. Ты отец моей дочери, и я всегда считала тебя надёжным, крепким мужиком, за спиной которого мы с Евой как за каменной стеной. Но то, что ты устроил в последнюю неделю, не имеет ничего общего с надёжностью. Это деспотизм, замешанный на уязвлённом самолюбии. Ты спросил у дочери, хамит ли она всем. Она ответила тебе честно: нет, только тебе. Ты сам спровоцировал этот ответ своим вопросом. А теперь из-за правды, которая тебе не понравилась, ты вычеркиваешь её из жизни и демонстративно лишаешь еды? Я не буду этого терпеть.
— Лишаю еды? — Илья саркастически рассмеялся. — Да в холодильнике еды на три семьи! Холодильник я купил, кстати, на свои деньги. Продукты в нём тоже мои. Она может жрать что угодно, просто я ей специально покупать не буду. Захочет, возьмёт из общих запасов.
— Ах, из общих запасов! — Антонина подалась вперёд. — То есть ты ей великодушно разрешаешь есть гречку и макароны? А ты понимаешь, что она не просто так тебя бесила? У неё преддипломный стресс. Она боится не сдать. Она на взводе. И вместо того чтобы поддержать её, ты закатил истерику из-за немытой сковороды, перешёл на личности, а когда она тебе огрызнулась, решил её уничтожить экономическими методами. Ты знаешь, как это называется? Это эмоциональное насилие над собственным ребёнком.
— Да иди ты со своими психологическими терминами! — заорал вдруг Илья, вскакивая с дивана. — Я ей не мальчик для битья! Если бы она так на улице с кем-то заговорила, ей бы уже давно башку свернули! А я должен всё это глотать, потому что я "понимающий отец"?
— Именно! — Антонина тоже встала, и теперь они стояли друг напротив друга, как два боксёра на ринге. — Ты и есть понимающий отец! Это твоя прямая обязанность — понимать, что в переходном возрасте дети орут на родителей и говорят гадости, потому что дома они могут расслабиться и быть собой! А ты хочешь, чтобы она и дома ходила по струнке и улыбалась, как на приёме у стоматолога? Давай тогда заодно запретим ей дышать и моргать, чтобы тебя не раздражать!
В этот момент хлопнула входная дверь. Ева, которая, судя по всему, вернулась с занятий чуть раньше, остановилась в прихожей, услышав крики родителей. Антонина замолчала на полуслове и выглянула в коридор. Ева смотрела на мать огромными глазами, в которых плескалась смесь благодарности и ужаса. Она всё слышала. Илья тоже заметил дочь и, вместо того чтобы смягчиться, демонстративно отвернулся и громко заявил:
— А вот и виновница торжества. Ну что, Ева, довольна? Мать из-за тебя со мной воюет. Может, ещё и развод нам устроишь, чтобы окончательно семью развалить?
— Не смей! — рявкнула Антонина, вставая между мужем и дочерью, как коршун, защищающий птенца. — Не смей перекладывать на неё ответственность за свои поступки! Если мы разведёмся, то только из-за того, что я увидела твоё истинное лицо, а не из-за того, что она тебе что-то сказала. Ты меня понял, Илья?
Илья переводил взгляд с жены на дочь, и в его глазах читалась растерянность, которую он изо всех сил пытался скрыть за маской презрения. Но Антонина видела его насквозь. Она знала, что под этой коркой упрямства и гордыни скрывается мужчина, который когда-то носил маленькую Еву на плечах, учил её кататься на велосипеде и в четыре утра мчался в аптеку за жаропонижающим. Но сейчас этот мужчина заперся в склепе собственной обиды и отказывался выходить на свет. И чтобы достучаться до него, требовалось что-то экстраординарное, что-то, что пробьёт эту броню, не разрушив при этом остатки семьи до основания.
Решение пришло к Антонине поздно ночью, когда она, лёжа без сна на диване, потому что с Ильёй они теперь спали раздельно, вдруг вспомнила про старенький ноутбук, который хранился в кладовке. Тот самый, на который Илья ещё в двухтысячных сливал семейные видеозаписи с кассет, чтобы оцифровать архив. Она тихо, чтобы не разбудить мужа, прокралась в кладовую, разгребла завалы из старых коробок и нашла тяжелый, дребезжащий агрегат с еле работающим жёстким диском. Ноутбук загружался минут пятнадцать, но когда он наконец ожил, Антонина погрузилась в папки с видео и фотографиями, выискивая нужный файл. Она не знала точно, что ищет, просто скроллила даты, пока не наткнулась на видео, подписанное корявым почерком мужа в названии файла: "Еве 5 лет, утренник, танец снежинок". Это было то самое, легендарное видео, где маленькая Ева в белом платье с блёстками, с двумя хвостиками и огромным бантом на голове, путается в движениях, но старательно выводит каждое па, а за кадром слышен голос Ильи, который растроганно шепчет: "Ты посмотри на неё, Тонь, а? Принцесса, настоящая принцесса".
Антонина перекинула видео на флешку. На следующий день она попросила Еву на час уйти из дома, поставила ноутбук на кухонный стол, подключила флешку и дождалась, пока Илья вернётся с работы. Когда он вошёл, она без предисловий усадила его на стул, включила запись и вышла, закрыв за собой дверь, сказав только: "Там, на столе. Посмотри это, пожалуйста. Просто посмотри". Она слышала через дверь, как он сначала сопел и матерился, что она ему опять устраивает какие-то сюрпризы, потом стих.
Через пятнадцать минут Антонина осторожно заглянула в кухню. Илья сидел перед погасшим экраном, закрыв лицо ладонями.
Она тихо присела рядом и обняла его за плечи, чувствуя, как он напрягся, но не отстранился. Минуты две они сидели молча, а потом он заговорил, всё ещё не отнимая ладоней от лица, глухим, простуженным голосом:
— Я не могу, Тонь. Не могу, понимаешь? Я так её люблю, что меня разрывает. И когда она мне говорит, что только со мной она такая злая, я слышу не "доверяю", а "ты — тряпка, об которую я вытираю ноги". Я слышу, что я самый никчёмный отец, раз она меня ни в грош не ставит. И всё, что я делаю эту неделю, — я просто пытаюсь защититься.
— Защититься от маленькой девочки в розовых носках? — тихо спросила Антонина, поглаживая его по спине. — От той самой принцессы, которую ты сам на утреннике снимал и чуть камеру не выронил от гордости? Илья, очнись. Она тебя любит, идиот ты эдакий. Потому она и огрызается на тебя, что ты для неё самый важный мужчина в жизни. А ты решил, что проще убить эту связь, чем выдержать её правду. Но правда в том, что она просто устала и сорвалась, и ты тоже устал и сорвался. Но она готова мириться, а ты нет.
— Я боюсь, — вдруг выдавил он, и эти слова дались ему с видимым трудом, как будто он вытаскивал из себя занозу размером с бревно.
— А ей каково сейчас? — спросила Антонина. — Ты подумал? Ты ей сказал, что лучше бы её не было. Ты понимаешь, что для ребёнка услышать такое от отца? И она всё равно сказала тебе "извини" вчера за завтраком, хотя виновата была только в том, что ответила на твой вопрос честно. Она тебе уже протянула руку, а ты ей в неё плюнул. Теперь твоя очередь.
Илья долго молчал, и Антонина уже испугалась, что он опять закроется и уйдёт в свою раковину. Но вместо этого он вдруг взял её руку в свою, сжал до хруста и сказал:
— Она ведь моя. Единственная. Я столько лет в неё вкладывал. И когда она вот так, с наскока, говорит: "Только с тобой", это звучит как прочерк всей моей жизни. Но ты права. Наверное, права. Надо что-то делать.
Он поднялся, вытер лицо рукавом рубашки, оставив на манжете влажные разводы, и, не оборачиваясь на Антонину, пошёл в прихожую обуваться. Через сорок минут он вернулся, и в руках у него был бумажный пакет, из которого пахло горячими слойками, а сверху лежали три банки персиков в сиропе, коробка её любимого вишнёвого сока и огромный букет белых хризантем, какие Ева обожала. Он прошёл в комнату дочери, где та сидела над конспектами, и сел на пол прямо напротив её стула, поставив цветы и пакет перед собой, как жертвенные дары. Ева замерла, не веря своим глазам, и несколько секунд в комнате висела такая звенящая тишина, что было слышно, как в соседней квартире работает стиральная машина.
— Дочь, — сказал Илья, и голос его предательски дрогнул на этом слове, — я был полным дураком. И я наговорил тебе такого, за что ты можешь меня не прощать никогда. И про то, что ты мразь, и про то, что лучше бы тебя не было. Это всё неправда. Ты самое лучшее, что у меня есть. Прости меня, дочка.
Ева слушала, и по её лицу текли слёзы, которые она уже не пыталась сдерживать. На какой-то миг она снова стала похожа на ту самую маленькую девочку в белом платье с блёстками, которая путалась в движениях, но всё равно танцевала, потому что знала, что папа смотрит. Она соскользнула со стула и уткнулась лбом в его плечо, заревев в голос, потому что напряжение этой недели наконец прорвало плотину её выдержки.
— Пап, я тоже дура, — сквозь всхлипы выдавила она, — я на самом деле только с тобой так себя веду, потому что ты для меня самый близкий, и я знаю, что ты выдержишь, ну или думала, что выдержишь. Я не хочу с другими быть такой, мне это не нужно. Просто ты меня доводишь иногда до белого каления своими придирками, и я взрываюсь.
— Я постараюсь меньше придираться, — тихо сказал Илья, и его рука легла на Евину макушку, такую знакомую, с вечно торчащими вихрами, которые никогда не укладывались в причёску. — А ты постарайся иногда просто говорить: "Пап, отстань, я устала", вместо того чтобы вгрызаться в меня, как пиранья.
— Договорились, — прошептала Ева, поднимая на него заплаканные глаза и пытаясь улыбнуться.
— Тогда идём на кухню, — сказал Илья, поднимаясь и протягивая дочери руку, — я купил слойки, персики, и вообще у нас там целый пир горой. И Тоня, наверное, уже вся извелась под дверью.
Антонина стояла в коридоре и по её лицу текли слёзы облегчения, когда она услышала, как муж и дочь, наконец, разговаривают, а не цедят сквозь зубы проклятья. Втроём они просидели на кухне до полуночи, ели слойки, смеялись над старыми историями, вспоминали, как Ева в детстве пряталась в шкафу и засыпала там, а Илья, паникуя, трижды оббежал весь двор. А потом обнаружил пропажу среди зимних курток, свернувшуюся калачиком на ворохе шапок и шарфов. И в этой кухне пахло цветами, персиками, вишнёвым соком и запахом дома.