Конец ноября 1831 года, лес под Саровской пустынью, четверг, день пасмурный. На земле снег в четверть аршина, сверху сыплется густая снежная крупа. Помещик Николай Мотовилов сидит на пне только что срубленного дерева, напротив него на корточках сидит старец Серафим. Через несколько минут разговора о цели христианской жизни Мотовилов вдруг перестаёт видеть лицо собеседника. Вместо лица остаётся один свет, ослепительный, расходящийся на сотни метров вокруг и озаряющий снежную поляну ярче полуденного солнца. Мотовилов запишет позже, что глаза у него ломило от боли, как от прямого взгляда на солнечный диск, а от снега вокруг шёл пар, и пахло так, как не пахнет ничто земное. Старец спросит его, что он чувствует, и услышит в ответ: необыкновенную теплоту среди зимнего леса, и тишину в душе, которую нельзя выразить словом.
Эту сцену Мотовилов записал по памяти через несколько лет, рукопись пролежала в бумагах его вдовы семьдесят лет и была найдена публицистом Сергеем Нилусом за три месяца до канонизации Серафима в 1903 году. Сам Мотовилов оказался в Сарове человеком, обязанным старцу буквальным спасением тела, не случайным гостем: двадцати двух лет он три года страдал ревматическим параличом, лишившим его ног, и был исцелён Серафимом за два месяца до лесной беседы, в начале сентября того же 1831 года, после чего стал ближайшим помощником старца в делах Дивеевской общины. Текст беседы назвали "Беседа преподобного Серафима с Н. А. Мотовиловым о цели христианской жизни", и именно в этом тексте старец произносит формулу, ради которой стоит читать всю беседу не один раз: истинная цель христианской жизни состоит в стяжании Духа Святого Божьего.
Слово "стяжание" заслуживает отдельной остановки, потому что современный читатель легко проскальзывает мимо него, не замечая богословской плотности. Серафим сам объясняет термин Мотовилову через коммерческую метафору, и делает это совершенно сознательно. Цель жизни мирского человека, говорит он, есть стяжание, то есть наживание денег, а у дворян вдобавок получение чинов и наград. Стяжание Духа Божьего работает по той же логике приобретения, только капитал здесь благодатный и вечный. Молитва, пост, бдение, милостыня и любая добродетель, совершаемая ради Христа, хороши сами по себе, но не являются целью. Они средства, инструменты накопления, а целью остаётся сам Дух, который через эти средства входит в человека и меняет его природу.
Это принципиальный богословский ход, и стоит назвать его прямо: перед нами синергия, учение о сотрудничестве человеческой воли и Божьей благодати, восходящее через долгую цепь отцов-пустынников к апостольскому Посланию, где сказано, что мы соработники Богу. Без человеческого усилия благодать не действует механически, как кран, который достаточно открыть. Без благодати человеческое усилие остаётся голым морализаторством, гимнастикой воли без результата. Стяжание держит оба конца одновременно: усилие нужно, но плодом усилия становится дар, который приходит через добродетель и по ценности превышает её бесконечно.
Теперь о том, как именно Серафим стяжал этот дар на практике, потому что разговор с Мотовиловым стал видимой вершиной десятилетий невидимой подземной работы.
Прохор Мошнин, в монашестве Серафим, родился в Курске в 1754 году в купеческой семье, и в 1778 году, двадцати четырёх лет, пришёл послушником в Саровскую пустынь в тогдашней Тамбовской губернии. После нескольких лет общежительной монастырской жизни, исполнения обычных послушаний и тяжёлой трёхлетней болезни, которую сам он считал духовно полезной, он принял постриг и священство, а затем испросил благословения уйти в одиночную келью в нескольких верстах от монастыря, в глухом лесу.
Именно в эти годы пустынножительства сложился стержень его практики, и здесь нельзя пройти мимо одной детали, важной для разговора о метафизике света и о преемстве традиции. Настольной книгой Серафима было Добротолюбие, переведённое на церковнославянский язык старцем Паисием Величковским и изданное в 1793 году, через несколько лет после монашеского пострига самого Серафима. Этот сборник аскетических текстов греческих и сирийских отцов вернул в русское монашество забытую за века практику умной, сердечной Иисусовой молитвы, ту самую психосоматическую технику, которую защищал в спорах с Варлаамом Калабрийским святитель Григорий Палама ещё в четырнадцатом столетии на Афоне. Через Паисия и его Добротолюбие византийский исихазм перетёк в русские леса спустя четыре с лишним века, и Серафим стал одним из первых крупных плодов этого перетекания.
Метод, описанный у Никифора Исихаста и Григория Синаита и собранный позже в том же Добротолюбии, не сводится к одной формуле слов. Подбородок прижимается к груди, взгляд направляется внутрь, к области сердца, дыхание замедляется и удерживается на краткий миг между вдохом и выдохом, а слова молитвы, "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя", распределяются по слогам в ритме этого дыхания, пока ум, по выражению самих исихастов, не "сходит" из головы в грудную клетку и не соединяется там с памятью о Боге в одно неразделимое действие. Никакой источник не утверждает буквально, что Серафим пользовался именно этой записанной техникой слово в слово, но книга с её подробным описанием лежала у него под рукой годами, а форма его собственного подвига, неподвижность тела, ритмичное повторение короткой молитвы часами и днями подряд, воздетые руки на камне, в точности соответствует психофизической рамке этого метода, а не свободной импровизации одинокого подвижника.
Дальше начинается аскетика, которую можно описывать без всякого приукрашивания, потому что свидетельства о ней сохранились даже в переписке игуменов с епархиальным начальством.
После разбойничьего нападения 1804 года, когда грабители, поверив слухам о деньгах, избили его обухом топора, проломили голову и переломали ребра, Серафим чудом выжил, остался на всю жизнь согбенным и, вопреки настояниям братии, отказался свидетельствовать против пойманных нападавших. Восстановив силы, он усугубил подвиг и взял на себя стояние на камне. Ночью он молился с воздетыми руками на большом камне в лесу, повторяя молитву мытаря из евангельской притчи, "Боже, милостив буди мне грешному", днём молился на другом камне, перенесённом им в келью. Житийная традиция называет срок в тысячу дней и ночей. Серьёзные исследователи его жизни, в частности историк Всеволод Рошко, отмечают, что цифра дошла до нас со слов самого старца уже спустя годы, без точной датировки начала и конца, и могла обрасти символическим округлением, обычным для житийной литературы. Сам факт продолжительного телесного подвига на камне подтверждён прямым свидетельством игумена Нифонта, который писал в Тамбовскую епархию, что о тайных действиях старца, включая стояние на камне, братия узнала позже всех.
После стояния на камне Серафим принял на себя обет молчания, продолжавшийся около трёх лет, начиная приблизительно с 1807 года. Если в лесу ему встречался человек, старец падал лицом в землю и не поднимался, пока прохожий не уходил. В 1810 году он вернулся в монастырские стены и затворился в келье, никого не принимая и не выходя сам, и в затворе провёл около пятнадцати лет, читая, как сообщают современники, весь Новый Завет за одну неделю и пребывая в постоянной Иисусовой молитве. Только 25 ноября 1825 года, по преданию после нового явления Богородицы, повелевшей старцу выйти к людям, двери его кельи открылись. С этого момента и до смерти в январе 1833 года Серафим принимал тысячи посетителей, исцелял, пророчествовал, наставлял, и встречал каждого приветствием "Христос воскресе!" в любое время церковного года, а также словами "Радость моя", которые стали для русского благочестия таким же узнаваемым знаком, как камень в лесу или ручной медведь у кельи.
Если выстроить эти подвиги в одну линию, общежитие, пустынножительство, столпничество на камне, молчание, затвор, старчество, видно методичное продвижение по ступеням одной и той же лестницы, не хаотичный набор крайностей, и эту лестницу задолго до Серафима описали авва Иоанн Лествичник и другие отцы исихастской традиции. Каждая ступень снимает с человека один уровень опоры на внешнее: сначала на собственность и волю, затем на общество и разговор, затем на сам голос и движение, наконец на возможность видеть и быть увиденным. Тело при этом не отбрасывается, оно ровно тот инструмент, через который проводится вся работа, поза, дыхание, голод, неподвижность мышц на холодном камне.
Возвращаясь к лесной сцене с Мотовиловым, теперь видно, что она не случайный фокус и не единичное чудо, выпавшее из общего ряда. Это закономерный плод десятилетий стяжания, ставший на несколько минут видимым третьему лицу, которое оставило письменное свидетельство. Свет, ослепивший Мотовилова, в богословской рамке самого Серафима и всей хесихастской традиции есть тот же нетварный свет, который апостолы видели на горе Фавор при Преображении, свет, о природе которого спорили византийские богословы и который Палама определил как реальное проявление божественных энергий, доступное самому телесному зрению человека, очищенного благодатью. Серафим в разговоре прямо подтверждает эту телесность: он просил у Бога, чтобы Мотовилов увидел сошествие Духа "телесными глазами", и объясняет испуг собеседника тем, что тот сам в этот миг наполнился той же благодатью и сделался способен видеть свет, недоступный обычному зрению.
Здесь нужна методологическая оговорка. Статья служит пониманию традиции, не подтверждению веры. Историчность отдельных деталей жизни Серафима, тысяча дней на камне, дружба с медведем, рукопись самой беседы с Мотовиловым, обсуждается специалистами и не получает единогласного подтверждения в каждой мелочи. Но это не отменяет главного исследовательского факта: перед нами один из самых подробно документированных случаев в истории, когда человек на дистанции в несколько десятилетий прошёл узнаваемый, описанный заранее в патристической литературе путь психофизического подвига и оставил после себя письменное свидетельство третьего лица о видимом результате этого пути. Традиция здесь работает как воспроизводимая, хотя и редкая, технология преображения человека, не как абстрактная метафора.
Восточное богословие называет конечную точку этого пути теозис, обожение, причастие нетварной природе Бога без слияния и без растворения личности. Западное богословие после Августина чаще говорило языком оправдания перед судом, прощения долга и снятия вины, хотя и в западной мистике случались всплески того же опытного, телесного переживания благодати, вспомним хотя бы восхищения Терезы Авильской, о которых шла речь в одном из прошлых очерков этой серии. Серафим стоит твёрдо на восточной стороне этой развилки, и его язык банковского "стяжания" любопытным образом соединяет оба полюса: образ суда и капитала взят из мира договоров и долгов, но содержание, которое в эту форму вложено, это реальное усыновление и реальное преображение природы, не прощение долга, доступное здесь и сейчас, среди зимнего леса, на пне только что срубленного дерева.
Линия, по которой это содержание добралось до саровской кельи, заслуживает отдельного внимания, потому что без неё легко спутать Серафима с одиночным самородком без корней. Ещё в конце пятнадцатого века преподобный Нил Сорский, поживший на Афоне, пытался привить на русской земле тот же исихастский метод умной молитвы и нестяжательного скитского жития, но после его смерти школа не получила широкого продолжения, а в синодальный восемнадцатый век, когда церковное управление в России во многом подчинилось светской бюрократии петровского образца и семинарская богословская мода смотрела на запад, практика умного делания почти выпала из обихода даже у монашествующих. Паисий Величковский, проведший десятилетия на Афоне и в молдавских монастырях, собрал заново и перевёл этот патристический корпус, и через его учеников и через его книгу метод вернулся в русские обители незадолго до того, как Серафим принял постриг. Той же дорогой, через прямых учеников паисианской традиции, сложилась в Оптиной пустыни линия старцев, Льва, Макария, Моисея, ставшая для русской культуры девятнадцатого века не менее значимой, чем сам Серафим, вспомним хотя бы то, как к оптинским старцам ездили Достоевский и Толстой. Саров и Оптина в этом смысле два сообщающихся сосуда одной заново открытой реки.
Стоит сказать и о социальном плоде этой практики, потому что Серафим сформулировал его в фразе, которую сегодня цитируют чаще, чем саму беседу о стяжании, и часто без понимания, на чём она держится. Своему ученику он говорил: стяжи дух мирен, и тысячи душ спасутся около тебя. Это прямое следствие всего описанного выше метода, не благое пожелание и не риторическая фигура. Мирный дух в этом смысле есть тот самый стяжанный благодатный капитал, ставший устойчивой чертой личности после многих лет камня, молчания и затвора. Действие такого духа на окружающих не нуждается в проповеди и поучении, оно происходит само собой, через одно присутствие человека, как происходило с диким медведем, который, по многим независимым друг от друга устным свидетельствам дивеевских сестёр и саровских монахов, приходил к келье старца в лесу и брал хлеб у него из рук, не пугаясь и не пугая. Этический и социальный плод аскетики, исцеление чужих болезней, утешение тысяч паломников, основание и попечение о Дивеевской женской обители, оказывается у Серафима прямым побочным эффектом стяжанного внутри мира, не отдельной программой добрых дел.
Сама смерть Серафима в ночь на 2 января 1833 года довершает рисунок света, с которого начался этот очерк. Келейник нашёл старца уже бездыханным, стоящим на коленях перед келейной иконой Богородицы "Умиление", которую он называл "всех радостей радостью", и лицо умершего, по свидетельствам очевидцев, сохраняло выражение необыкновенной радости. Канонизация состоялась в июле 1903 года при личном участии императора Николая II и его семьи, в Саров тогда пришло, по разным оценкам, около трёхсот тысяч паломников. В двадцатые годы советская власть закрыла монастырь, мощи преподобного исчезли из официального учёта на десятилетия и были обнаружены заново только в 1991 году, в фондах Музея истории религии в Ленинграде, что само по себе можно прочитать как ещё один эпизод в долгой истории прятавшегося и возвращавшегося света, которым отмечена вся эта традиция, от Фавора через Афон и Паисия до лесного пня под Саровом.
Сухой остаток для человека, который не собирается специализироваться в патрологии, легко сформулировать и трудно исполнить. Добрые дела, посты и долгие молитвенные правила сами по себе не являются целью и не гарантируют результата автоматически. Они остаются средствами накопления того единственного капитала, ради которого Серафим выстоял тысячу ночей на лесном камне и три года молчал, прежде чем сказать что-то заново. Этот капитал нельзя выписать себе чеком за одно усилие. Но, судя по свидетельству человека, который сидел рядом на пне и записал каждое слово, его можно стяжать настолько, что от лица того, кто его стяжал, в один обычный пасмурный день начинает идти свет, заметный непривыкшему глазу соседа по бревну.
Продолжение следует.
ОТКРЫТ НАБОР НА КУРС "СЦЕНАРИЙ ТЕЛЕСЕРИАЛА".
СЛЕДУЙТЕ ЗА БЕЛЫМ КРОЛИКОМ!