Марина проснулась от шёпота в коридоре. Муж говорил кому-то такое, что к утру чемодан уже стоял у двери. Но самое страшное она узнала позже.
Марина проснулась от того, что рядом было пусто. Подушка Глеба ещё хранила вмятину, но простыня уже остыла.
Она лежала, глядя в потолок, и слушала. Из коридора доносился голос. Тихий, почти неразличимый, будто человек боялся собственных слов.
Марина повернулась на бок. Часы на тумбочке показывали 2:14. Зелёные цифры мигнули и замерли.
Она могла бы закрыть глаза. Могла бы натянуть одеяло до подбородка и уснуть, как делала каждый раз, когда что-то внутри подсказывало: не ходи, не слушай, не надо. Но в ту ночь ноги сами опустились на холодный ламинат, и она встала.
Коридор был длинным. Восемь шагов от спальни до гостиной, она знала, потому что считала их каждое утро по дороге к кофеварке. Восемь шагов, мимо детской, мимо ванной, мимо зеркала, в котором она старалась не смотреть на себя по ночам.
Глеб сидел на диване. Спиной к двери, телефон у правого уха, левая рука лежала на колене, и пальцы мерно постукивали по ткани домашних штанов. Этот жест она знала. Он так делал, когда нервничал на совещаниях, когда ждал результатов анализов дочери, когда врал.
- Нет, я не могу сейчас об этом говорить, - сказал он. И замолчал, слушая.
Марина прижалась плечом к дверному косяку. Пол под ногами был ледяной, она стояла босиком, и холод полз вверх по щиколоткам, но она не двигалась.
- Ты же знаешь, как мне с ней. Я тебе сто раз говорил.
Пауза. Долгая, секунд на десять. Марина считала удары собственного пульса в висках.
- Люблю, - сказал Глеб. Почти шёпотом. Так тихо, что она могла бы себе сказать: послышалось. Но не послышалось.
Он произнёс это слово не так, как говорил ей. Ей он говорил «люблю» между двумя глотками чая, на ходу, по привычке, как говорят «будь здорова» после чиха. А тут голос был другим. Мягче. Ниже. Как будто слово имело вес, и он осторожно клал его на ладонь.
Марина попятилась. Два шага назад, потом ещё два. Зеркало в коридоре поймало её отражение: бледное лицо, тёмные брови почти на переносице, волосы, примятые подушкой. Она посмотрела себе в глаза и не узнала. Там не было ни слёз, ни злости. Только что-то плоское, как вода в тазу.
Она вернулась в спальню, легла, натянула одеяло. Лежала ровно, как доска, и слушала, как Глеб через пятнадцать минут крадётся обратно, как укладывается рядом, как его дыхание выравнивается. А её не выровнялось до утра.
Утром всё выглядело как обычно. Кофеварка зашипела в 6:40. Полина, их дочь, семи лет, с рыжими кудрями и привычкой разговаривать с кашей, сидела за столом и мешала овсянку ложкой, выкладывая из неё что-то похожее на гору.
- Мам, это Эверест.
- Ешь свой Эверест.
Глеб вошёл на кухню, одетый, побритый, пахнущий тем самым одеколоном, который она подарила ему на тридцатисемилетие. Рубашка голубая. Брюки без складок. Он выглядел так, будто ничего не случилось, потому что для него ничего и не случилось. Это был его обычный день. Для неё обычных дней больше не осталось.
- Доброе утро, - сказал он и поцеловал Полину в макушку.
- Доброе, - ответила Марина.
Она стояла у плиты и жарила яичницу. Масло потрескивало, и каждый щелчок отдавался где-то в затылке. Она смотрела на сковороду, на белок, растекающийся по чугуну, и думала о том, что одиннадцать лет назад на этой же кухне он впервые сказал ей «люблю». Тогда они снимали эту квартиру, у них не было ни мебели, ни штор, только матрас на полу и эта сковорода, привезённая его матерью.
Та же сковорода. Тот же голос. Но слово ушло к другой.
- Ты сегодня молчишь, - заметил Глеб, наливая себе кофе.
- Голова болит.
- Выпей таблетку.
- Выпью.
Он ушёл в 7:15. Поцеловал Полину, кивнул Марине, сел в машину. Она стояла у окна и смотрела, как серый седан выезжает со двора, и держала кружку двумя руками, хотя чай давно остыл.
Марина отвела Полину в школу, вернулась домой и села на кухне. Не включая свет. Апрельское солнце пробивалось через немытое стекло, оставляя на столе мутные пятна.
Она достала телефон и набрала номер. Не подруги. Не матери. Юриста.
- Добрый день. Я хочу подать на развод.
Голос звучал ровно. Она сама удивилась, насколько ровно. Как будто репетировала всю ночь. А может, и репетировала: восемь часов лежать без сна, глядя в потолок, это ведь тоже своего рода репетиция.
Юрист задавала вопросы. Марина отвечала. Есть ли совместное имущество. Есть. Квартира, машина, дача в Тульской области, оставшаяся от бабушки Глеба. Есть ли несовершеннолетние дети. Есть. Полина, семь лет. Согласен ли супруг на развод. Не знаю. Он не знает, что я подаю.
Когда она положила трубку, руки дрожали. Мелко, почти незаметно, но она видела, как подрагивал телефон на ладони, будто внутри него что-то билось.
И тогда она заплакала. Не от того, что услышала ночью. От того, что сделала только что. От того, что впервые за много лет приняла решение сама, без советов, без обсуждений, без «а давай попробуем ещё раз». Слёзы текли тихо, и она вытирала их тыльной стороной ладони, а потом перестала вытирать.
Вечером позвонила мать.
- Маринка, ты как?
- Нормально, мам.
- Голос у тебя нехороший.
- Устала просто.
Зинаида Павловна, шестьдесят один год, невысокая, с короткой стрижкой и привычкой говорить правду в лицо, даже когда никто не просил, помолчала. Она молчала ровно пять секунд, что для неё было рекордом.
- Ты от меня что-то скрываешь.
- Мам, я правда устала.
- Когда ты говоришь «правда», ты всегда врёшь. Я тебя тридцать пять лет знаю.
Марина закрыла глаза. Прижала телефон к уху. На заднем фоне, у матери, тикали часы и скворчало что-то на плите. Знакомые звуки. Кухня в Серпухове, клеёнка с ромашками, кастрюля с борщом, который варится каждый вторник.
- Я подала на развод, - сказала Марина.
Тишина. Долгая. Борщ у матери, наверное, уже кипел, но она не шелохнулась.
- Глеб знает?
- Нет.
- Есть причина?
- Есть.
- Серьёзная?
- Да.
Зинаида Павловна выдохнула. Марина слышала этот выдох, длинный, со свистом, как будто мать выпускала из себя все слова, которые хотела сказать, но решила не говорить.
- Приезжай в субботу. С Полинкой. Я пирог испеку.
- Мам...
- С вишней. Ты любишь с вишней.
Марина кивнула, хотя мать не могла этого видеть. И нажала отбой.
Глеб вернулся в восемь. Снял ботинки, поставил их ровно у стены, повесил куртку на крючок. Всё как обычно. Всё по линейке.
Марина сидела в гостиной с ноутбуком. Полина уже спала, обняв плюшевого кота с оторванным ухом. В квартире пахло варёной картошкой и чем-то цветочным от кондиционера для белья.
- Ужинать будешь? - спросила она, не поднимая глаз.
- Да, спасибо.
Он прошёл на кухню. Загремел тарелками. Открыл холодильник, постоял перед ним, как делал каждый вечер, вглядываясь в полки, будто в витрину музея.
Марина смотрела на экран ноутбука. Там был открыт сайт с арендой квартир. Однокомнатные, рядом с Полининой школой, до двадцати пяти тысяч в месяц. Она уже отметила три варианта.
- Марин, картошка с чем?
- С маслом. В холодильнике, на второй полке.
Она закрыла ноутбук. Не резко. Аккуратно, как закрывают книгу, которую дочитали до конца.
Ночью он снова вышел. Она не спала, ждала. В 1:47 матрас качнулся, и его силуэт проплыл к двери.
На этот раз Марина не встала. Она лежала на спине и слушала. Его голос доносился глухо, как из-под воды, отдельные слова проступали, а потом тонули снова.
«Скучаю.»
«Завтра не получится.»
«Потерпи.»
Она считала трещины на потолке. Их было четырнадцать, она пересчитывала их много раз за последние два года. Раньше казалось, что потолок нужно перекрасить. Сейчас ей нравились эти трещины. Они были честными. Дом старел, и не скрывал этого.
Глеб вернулся через двадцать минут. Лёг. Она ощутила его тепло рядом, запах одеколона, уже выдохшегося к ночи, и чуть слышный аромат зубной пасты. Раньше от этого близкого тепла ей делалось спокойно. Сейчас она лежала, как рядом с чужим.
Он заснул быстро. А она поднялась и пошла на кухню.
Включила свет. Налила воды из фильтра, сделала глоток. Вода была холодная и безвкусная, как всё в этой квартире за последний год. Она открыла шкафчик над раковиной и достала стакан Глеба, тот самый, с логотипом радиостанции, который он привёз из командировки в Казань пять лет назад. Повертела в руках. Поставила обратно.
Не время. Пока не время.
В четверг Марина пришла в юридическую консультацию. Кабинет располагался на третьем этаже старого здания на Пятницкой. Лифт не работал, и она поднималась по лестнице, слушая, как под каблуками скрипит линолеум.
Юрист оказалась молодой, лет тридцати, с прямой спиной и короткими ногтями без лака. На столе стоял кактус в горшке с надписью «Не трогать Фёдора».
- Марина Сергеевна, вы указали в заявлении, что брак распался. Можете уточнить обстоятельства?
- Измена.
- Доказательства есть?
- Я слышала разговор. Ночной. По телефону.
Юрист, Алиса Дмитриевна, записала что-то в блокнот.
- Запись есть?
- Нет.
- Переписка?
- Не проверяла.
Алиса подняла голову.
- Не проверяли?
- Нет.
- Почему?
Марина помолчала. За окном проехал трамвай, и стёкла мелко задрожали. Кактус Фёдор покачнулся в горшке.
- Потому что мне достаточно того, что я слышала.
Алиса кивнула. Без осуждения, без сочувствия. Просто зафиксировала.
- Хорошо. По закону вам не нужно доказывать измену для расторжения брака. Достаточно вашего желания. Если супруг не согласится, суд даст срок на примирение, до трёх месяцев. У вас несовершеннолетний ребёнок, поэтому развод только через суд.
- Я знаю.
- Вопрос об алиментах будете ставить?
- Да.
- На ребёнка?
- На ребёнка.
Марина подписала бумаги. Ручка была дешёвая, шариковая, с рекламой стоматологии. Она писала медленно, выводя каждую букву, и думала о том, что одиннадцать лет назад так же медленно расписывалась в ЗАГСе, и тогда ручка тоже была дешёвая, только с рекламой турагентства.
Когда она вышла на улицу, солнце ударило в глаза. Апрель пах мокрым асфальтом и тополиными почками. Марина прищурилась и вдруг почувствовала, как плечи расправляются сами. Не потому что стало легче. А потому что решение уже было принято, и нести его оказалось проще, чем ждать.
В субботу она поехала к матери. Полина сидела на заднем сиденье и пела что-то про динозавра, который потерял маму. Голос у дочери был высокий, звонкий, чуть хрипловатый после недавней простуды.
Серпухов встретил их запахом сирени из-за каждого забора и лаем собак. Зинаида Павловна стояла у калитки, в фиолетовом платье и резиновых калошах, и смотрела на машину дочери прищуренными глазами.
- Бабуля! - Полина выскочила из машины и повисла на ней.
- Тише, тише, шею свернёшь мне.
Марина подошла, обняла мать. Та пахла пирогом, ванилью и чуть-чуть потом, как пахнут люди, которые с утра месили тесто.
- Похудела, - сказала Зинаида Павловна, отстранив дочь и оглядев с ног до головы.
- Нет.
- Я вижу, что похудела. Пойдём, борщ стынет.
Они сидели на кухне, той самой, с клеёнкой в ромашках и часами в виде кота с бегающими глазами. Полина ела борщ и рассказывала про школу, про мальчика Лёшу, который плюнул в компот, и про учительницу, которая заплакала, когда дети подарили ей рисунки.
Зинаида Павловна слушала внучку и кивала, но глаза её то и дело возвращались к Марине. Она ждала. Она умела ждать.
Когда Полина убежала во двор, к соседскому коту Барсику, мать налила чай и поставила кружку перед дочерью.
- Рассказывай.
Марина обхватила кружку ладонями. Чай был горячий, почти обжигающий, и руки покраснели, но она не отпустила.
- Он разговаривает по ночам. По телефону. С кем-то.
- С кем?
- Не знаю. С женщиной.
- Откуда знаешь, что с женщиной?
- Он говорит «люблю».
Зинаида Павловна не изменилась в лице. Ни одна морщинка не дрогнула. Только пальцы сжали край фартука.
- Давно?
- Я слышала дважды. Во вторник и в среду.
- А раньше?
- Раньше я не просыпалась. Или просыпалась и убеждала себя, что мне показалось.
Мать встала. Подошла к плите, сняла чайник, хотя он не кипел. Поставила обратно. Это был её способ думать: двигаться, переставлять предметы, создавать порядок там, где порядка нет.
- Ты с ним говорила?
- Нет.
- Почему?
- А что он мне скажет? «Это коллега»? «Ты не так поняла»? Я не хочу слушать, как он подбирает слова.
Зинаида Павловна повернулась к дочери.
- Может, и правда коллега.
- Мам.
- Что? Я просто говорю: может.
- Ты слышала, как папа говорил тебе «люблю»?
Пауза. Длинная, тяжёлая. Часы-кот двигали глазами: тик-так, тик-так.
- Слышала. Раз в год, на годовщину.
- А если бы услышала, что он говорит это кому-то другому ночью, шёпотом, когда думает, что ты спишь?
Мать не ответила. Вытерла руки о фартук, хотя руки были сухие.
- Пирог готов, - сказала она. - Давай позовём Полинку.
Воскресенье прошло тихо. Марина с Полиной гуляли вдоль речки, кормили уток хлебом, который Зинаида Павловна завернула в пакет с наказом «чёрствый, самое то для уток, свежий им нельзя». Полина бегала по берегу, и её красные резиновые сапоги оставляли на мокрой земле следы, похожие на следы маленького космонавта.
Марина сидела на скамейке и смотрела на воду. Речка была мутная, весенняя, с пятнами пены у берега. Где-то на другом берегу мужчина выгуливал собаку и курил, и дым поднимался вверх тонкой линией.
Она достала телефон. Три пропущенных от Глеба.
Набрала его.
- Привет. Мы у мамы.
- Я знаю. Ты говорила. Когда вернётесь?
- Вечером.
- Марин, всё хорошо?
- Да.
- Точно?
- Точно.
Она нажала отбой и убрала телефон в карман. Пальцы наткнулись на что-то, она вытащила: старый чек из продуктового, трёхнедельной давности. Хлеб, молоко, яйца, яблоки. Обычный набор обычной жизни. Она скомкала чек и бросила в урну.
Полина подбежала, мокрая до колен.
- Мам, утка меня укусила!
- Покажи.
- Вот, сюда. Почти укусила. Чуть-чуть не достала.
Марина улыбнулась. Первый раз за неделю, и от этой улыбки что-то заныло в скулах, будто мышцы забыли, как это делается.
В понедельник Глеб нашёл повестку.
Марина не прятала. Положила на кухонный стол, рядом с солонкой, и ушла отводить Полину. Когда вернулась, он сидел за столом. Повестка лежала перед ним, расправленная, как будто он разглаживал её ладонями.
- Что это?
- Ты прочитал. Ты знаешь, что это.
- Заявление о разводе.
- Да.
Он смотрел на неё. Глаза серые, чуть прищуренные, с мелкими морщинами у висков, которые появились за последний год. Рост 182, широкие плечи, чуть сутулые, как у людей, которые привыкли пригибаться в дверных проёмах. Лицо было спокойным. Только на шее, чуть выше ворота футболки, пульсировала жилка.
- Объясни.
- Ты разговариваешь по ночам. По телефону.
Он не дрогнул. Не отвёл взгляд. Но жилка на шее забилась чаще.
- Ты подслушивала?
- Я проснулась. Ты ушёл из спальни. Я услышала.
- Что именно?
- «Люблю.» Это ты сказал. Во вторник, в два часа ночи.
Глеб встал. Отошёл к окну. Стоял, глядя во двор, где какой-то мальчик гонял мяч между лужами.
- Марина.
- Что?
- Это не то, что ты думаешь.
Она молчала. Ждала. Привычная фраза, которую она проигрывала в голове сотни раз за эти дни. «Не то, что ты думаешь.» Самая бесполезная фраза в мире.
- А что это?
- Я разговариваю с Леной.
- С Леной.
- С сестрой.
Тишина. Где-то на улице мальчик попал мячом в лужу, и раздался всплеск.
- С Леной, - повторила Марина. - С сестрой, с которой ты не общался четыре года.
- Три. Три с половиной.
- И ты говоришь ей «люблю» в два часа ночи. Шёпотом. Из коридора.
- У неё рак, Марина.
Кухня стала маленькой. Стены придвинулись, потолок опустился, свет стал плоским и жёлтым. Марина стояла, и руки повисли вдоль тела, как будто из них вынули кости.
- Что?
- Лена звонит ночью, потому что днём она в процедурах. Химия, облучение, я не знаю все эти слова. Она звонит, когда может. Ночью ей легче.
Он повернулся от окна. Глаза были красные. Не от слёз: от того, что он их удерживал.
- Я не говорил тебе, потому что она попросила не говорить. Она не хочет, чтобы кто-то знал. Ни ты, ни мама. Никто. Только я.
- Глеб.
- Она говорит, что если все узнают, то начнут жалеть, и тогда она точно не выкарабкается. А так: позвонит мне, поплачет, я скажу ей, что люблю, и она засыпает. Каждую ночь. Уже два месяца.
Марина села. Медленно, как садятся пожилые люди, придерживаясь за край стола. Стул скрипнул. Солонка стояла рядом с повесткой, белая, керамическая, с трещинкой на боку.
- Почему ты не сказал мне?
- Она взяла с меня слово.
- Я твоя жена.
- А она моя сестра. И она умирает.
Слово «умирает» повисло в воздухе, как запах гари, который не выветривается. Марина смотрела на свои руки, лежащие на столе. Ногти коротко стрижены, на среднем пальце левой руки маленький шрам от ожога, детский ещё, и обручальное кольцо, тонкое, с чуть потемневшим золотом.
- Я подала на развод, - сказала она.
- Я знаю. Я прочитал.
- Я могу забрать заявление.
Он молчал.
- Глеб. Я могу забрать.
- Это не отменяет того, что ты не спросила. Ты услышала и решила. Без вопросов. Без разговора. Заявление.
Она закрыла глаза. Внутри поднималось что-то горькое, с привкусом чёрного кофе и стыда. Не того стыда, когда тебя поймали, а другого: когда ты сама поймала себя и не можешь отпустить.
- Ты прав.
- Я не хочу быть правым. Я хочу, чтобы ты мне доверяла.
- Я доверяла. Одиннадцать лет.
- И за одну ночь перестала?
Она открыла глаза. Посмотрела на него. Он стоял у окна, и свет падал сбоку, разрезая его лицо пополам: одна половина освещена, другая в тени.
- Я не перестала. Я испугалась.
Два дня они почти не разговаривали. Не ссорились. Не молчали демонстративно. Просто слова куда-то ушли, и на их месте остались действия: он готовил ужин, она мыла посуду, он укладывал Полину, она стояла в дверях детской и слушала, как он читает про динозавра, который нашёл маму.
В среду вечером он сел рядом с ней на диван. Без телефона. Без ноутбука.
- Лена хочет с тобой поговорить.
- Со мной?
- Я рассказал ей. Про заявление. Она рассмеялась и сказала, что я дурак, что не рассказал тебе сразу.
- Она права.
- Знаю.
Марина повернулась к нему. Вблизи она видела, как устал он. Круги под глазами, тёмные, будто нарисованные углём. Щетина, которую он обычно не допускал. Губы сухие, обветренные.
- Как она?
- Плохо. Но врачи говорят, что шансы есть. Опухоль уменьшилась после второго курса. Ещё два впереди.
Марина положила руку на его колено. Он вздрогнул, будто не ожидал.
- Я заберу заявление.
- Марин.
- Что?
- Ты подала на развод, потому что испугалась. А я два месяца молчал, потому что испугался. Мы оба виноваты.
Она кивнула. И они сидели так, в тишине, не включая свет, пока за окном не зажглись фонари и двор не стал оранжевым.
В пятницу Марина позвонила Лене. Та взяла трубку после четвёртого гудка, и голос у неё был хриплый, низкий, но с какой-то упрямой насмешкой, как у человека, который знает что-то такое, чего другие не знают.
- Ну здравствуй, невестка.
- Здравствуй, Лен.
- Глеб сказал, ты на него в суд подала. Молодец. Давно пора.
- Я уже забрала заявление.
- Жаль. Я бы на твоём месте ещё подержала. Для воспитательного эффекта.
Марина рассмеялась. Неожиданно для себя, громко, так, что Полина в соседней комнате крикнула: «Мам, ты чего?»
- Лен, как ты?
- Лысая, злая и живая. Три из трёх.
- Ты серьёзно.
- Серьёзно. Химия это ад. Но ад с перерывами на сон. Можно терпеть.
Марина прижала телефон к уху. За окном шёл дождь, и капли стучали по подоконнику, каждая с маленьким щелчком, как будто кто-то набирал текст одним пальцем.
- Почему ты не хотела, чтобы я знала?
- Потому что ты бы начала помогать. А мне не нужна помощь. Мне нужен Глеб в два часа ночи, который говорит «люблю» и не лезет с советами. Этого достаточно.
- Я бы не лезла с советами.
- Врёшь. Ты бы уже искала клиники в Израиле.
Марина хотела возразить, но промолчала. Лена была права.
- Ладно, - сказала Лена. - Не реви. Я тебя по голосу слышу.
- Я не реву.
- Ага. Как скажешь.
Они помолчали. И в этом молчании было больше, чем во всех разговорах за последнюю неделю.
- Лен.
- М?
- Ты выкарабкаешься.
- Я знаю. У меня нет другого варианта. Мне ещё Глеба надо на свадьбу Полинки привести. Лет через двадцать. Я планирую.
В субботу утром Марина стояла на кухне и жарила яичницу. Масло потрескивало. Полина сидела за столом и строила Эверест из каши. Глеб вошёл, одетый, но не побритый, и это маленькое отступление от привычки показалось ей чем-то вроде трещины, через которую пробивался настоящий он.
- Доброе утро, - сказал он.
- Доброе.
Он подошёл. Остановился рядом, не касаясь. Стоял и смотрел, как она переворачивает яйцо.
- Марин.
- Что?
- Спасибо, что забрала.
Она не ответила. Перевернула яичницу, выключила плиту, достала тарелку. Поставила перед ним. Тарелка была белая, с маленьким сколом на краю, из старого сервиза, который им подарили на свадьбу.
Он сел. Взял вилку. Она стояла у плиты и смотрела на его руки: крупные, с короткими пальцами, с заусенцем на большом пальце правой.
- Полинка, ешь кашу, а не лепи, - сказала Марина.
- Это не Эверест, это вулкан теперь.
- Ешь свой вулкан.
Солнце пробивалось через окно и ложилось на стол тёплым пятном. Солонка стояла на месте. Повестки рядом с ней уже не было.
Вечером, когда Полина уснула, Марина сидела на кухне. Одна, без света, как в тот первый вечер, когда позвонила юристу. Но сейчас всё было по-другому. Или ей казалось, что по-другому.
Она достала из шкафчика стакан Глеба. С логотипом радиостанции. Повертела в руках. Стакан был тяжёлый, с толстым дном, и свет фонаря из окна преломлялся в стекле, бросая на стену маленькую радугу.
Марина поставила стакан обратно. Не дальше в шкаф. На полку, где он стоял всегда. На своё место.
Из спальни послышался звук. Телефон. Вибрация.
Она подождала. Через минуту из спальни вышел Глеб. Босой, в майке, с телефоном у уха. Прошёл мимо кухни, увидел её и остановился.
Они смотрели друг на друга. Он с телефоном. Она со стаканом, который только что поставила.
- Лена? - спросила Марина тихо.
Он кивнул.
- Передай ей привет, - сказала она.
И ушла в спальню. Легла. Натянула одеяло.
Из коридора доносился его голос. Тихий, низкий, мягкий.
«Всё нормально. Марина передаёт привет. Да. Да, она знает. Нет, не плачь. Лен, не плачь.»
Марина лежала и слушала. И в этот раз слова не царапали. Они ложились ровно, как ложится снег на подоконник, слой за слоем, тихо и неостановимо.
Часы на тумбочке показывали 2:14. Зелёные цифры мигнули и замерли. То же время. Другая ночь.
Друзья, ставьте лайки и подписывайтесь на мой канал- впереди много интересного!
Читайте также: