Машина во дворе засигналила в начале восьмого, когда Лариса дошивала подол.
Платье было выпускное, соседской Алёнке, и срок стоял на сегодня. Лариса встала в пять, чтобы успеть до праздничной суеты: ночью прихватила левый бок, и теперь она сидела у окна, на свету, и подкалывала припуск булавками, держа три штуки в губах. На плите доходила картошка. На столе уже стояли салатницы под полотенцами — она собрала закуски с вечера, потому что Гена сказал, что на майские приедет мать, а раз мать, значит, будет смотр.
Сигнал повторился, долгий, недовольный.
Лариса выплюнула булавки в ладонь, воткнула их в подушечку на запястье и пошла открывать.
Во дворе стояла серая «Лада», вся в дорожной пыли, и из неё уже выбиралась Нина Аркадьевна — в плаще не по погоде, в кольцах, с той прямой спиной, которую она держала даже когда садилась чистить картошку. За ней, с другой стороны, медленно вылезала вторая женщина, незнакомая: маленькая, в вязаной кофте поверх платья, с двумя клетчатыми сумками, какие возят на рынок.
— Открыто, что ли, нельзя было? — сказала свекровь вместо здравствуй. — Стоим тут.
— Здравствуйте, Нина Аркадьевна.
Свекровь оглядела её сверху вниз — заспанную, с подушечкой булавок на руке, в халате поверх ночнушки — и поджала губы.
— Шьёшь всё.
— Заказ. К обеду надо отдать.
— Ну-ну.
Незнакомая женщина подошла, поставила сумки на крыльцо и посмотрела на Ларису снизу вверх, виновато, как смотрят люди, которых привезли куда-то против их желания.
— Это Клавдия Ивановна, — сказала свекровь и понесла свою сумку мимо Ларисы в дом, не дожидаясь, пока её пропустят. — Сватья моя по Витиной линии. Будет пока у вас.
— Пока — это…
— Пока — это пока, — отрезала свекровь уже из коридора. — Где у тебя тут можно человека положить?
Она прошла вглубь, заглянула в спальню, в кухню, в маленькую комнату дочери, которая давно жила отдельно, — и остановилась в дверях проходной комнаты. Той самой, где у окна стоял большой стол под раскрой, где трещала машинка, где на стене висели лекала и катушки в коробке из-под конфет, рассортированные по цветам. Где Лариса работала пятнадцать лет.
— Вот сюда, — сказала Нина Аркадьевна и кивнула Клавдии Ивановне на дверь. — Заноси.
— Нина Аркадьевна, тут я шью.
Свекровь повернулась. Посмотрела на стол, на машинку, на булавки на Ларисином запястье — и сказала ровно, почти ласково, как говорят очевидное:
— Лариса. Тебе сколько? Полтинник скоро. Ты своё отжила. Подвинься.
И поставила Клавдиину сумку прямо в дверной проём мастерской.
Лариса ещё не знала, что женщина в вязаной кофте приехала к ним не гостить.
Праздничный обед прошёл так, как проходят все обеды, на которых сидит Нина Аркадьевна: она говорила, остальные ели.
Гена приехал к двум, с дороги, усталый, обнял мать, кивнул незнакомой Клавдии Ивановне, сел и стал есть. Когда Лариса попыталась поймать его взгляд через стол, он смотрел в тарелку.
Свекровь рассказывала, какие нынче соседи, какие нынче цены, как теперь никто не умеет принять гостя. Клавдия Ивановна сидела с краю, тихая, и почти не ела — ковыряла салат вилкой и складывала руки на коленях, когда думала, что на неё не смотрят. Руки у неё были крупные, в наперстковых рубчиках на указательном пальце, с тем характерным утолщением сустава, какое бывает у тех, кто всю жизнь что-то держит.
Лариса вставала, подавала, уносила. Платье она к обеду всё-таки дошила и отнесла Алёнке через два двора; девочка крутилась перед зеркалом, мать совала Ларисе деньги, и эти десять минут чужой радости были единственным светлым за день.
Когда вернулась, мастерская была уже наполовину разобрана. Её рабочий стол сдвинули к стене, на нём грудой лежали лекала, а посреди комнаты стояла раскладушка.
— Я не трогала машинку, — сказала Клавдия Ивановна откуда-то из-за спины, виновато. — Я только стол подвинула, чтоб лечь. Вы не думайте.
Лариса ничего не ответила. Молча переложила лекала по местам, проверила, не погнулась ли игла.
Ночью она проснулась от того, что в доме кто-то был. Вышла на кухню — там, в темноте, у холодного окна, сидела Клавдия Ивановна и плакала, беззвучно, прижав ко рту край той самой вязаной кофты, чтобы не разбудить.
Майские тянулись долго.
Свекровь не уезжала. Она расположилась в спальне дочери как у себя, развесила платья, и каждое утро выходила к завтраку с таким лицом, будто это её дом много лет терпит чужих. Гена с третьего дня уехал обратно — позвонили с работы, рейс, — и в доме остались три женщины: одна командовала, одна тихо плакала по ночам, одна шила.
На четвёртый день Нина Аркадьевна объявила план.
Она объявила его за чаем, ровным голосом, как объявляют погоду.
— Клава поживёт у вас, — сказала она. — Насовсем поживёт. Ей деваться некуда, а у вас комната пустая стоит, ты в ней тряпками своими занимаешься. Тряпки можно и на кухне, на столе. А женщине надо где спать. Освободишь.
— Это не тряпки, Нина Аркадьевна. Это работа. Я этим живу.
— Живёшь ты с мужа. А это — баловство. В твоём возрасте бабе хобби ни к чему, тебе внуков нянчить, а не строчить.
Лариса стояла у плиты и держала чайник, и чувствовала, как внутри поднимается что-то медленное и горячее. Она поставила чайник, чтобы не выронить.
— А Клавдию Ивановну вы спросили? — сказала она. — Хочет ли она.
— Клаву спрашивать нечего. Куда я скажу, туда и поедет.
И в этот момент Лариса посмотрела на сватью по-настоящему — впервые за все эти дни. Клавдия Ивановна сидела, опустив голову, и руки её лежали на коленях поверх клетчатой сумки, которую она так и не разобрала. Сумка была раскрыта, и сверху, поверх вещей, лежал свёрток — Лариса узнала его не глядя: так заворачивают раскрой, чтоб не помялся. Сложенная вчетверо выкройка, обмылок для разметки, потрёпанный сантиметр, свёрнутый в кольцо и стянутый резинкой.
Клавдия Ивановна тоже шила. Всю жизнь.
— Вы портниха, — сказала Лариса тихо. Не вопросом.
Сватья подняла глаза. И впервые за эти дни в них было не виноватое, а что-то другое — узнавание.
— Сорок лет, — сказала она. — Полрайона обшивала. У меня своя машинка была, «Чайка», ещё мамина.
— Была?
Клавдия Ивановна не ответила. Зато ответила свекровь — резко, чтобы закрыть тему:
— Нет у неё ничего теперь. Сын дом продал, её не спросил, машинку на свалку, саму на улицу. Вот я и вожу её, как чемодан. — Она встала, отодвинула чашку. — Так что, Лариса, освобождай комнату. Двум мастерицам в одной норе не ужиться, а ты помоложе, перебьёшься на кухне.
Вечером Лариса набрала Гену.
— Гена, твоя мать хочет, чтобы я отдала мастерскую.
В трубке долго молчали, потом он вздохнул — тем вздохом, который она знала наизусть.
— Лар. Ну мать сказала, значит, так и будет. Не лезь ты в это. Перекантуешься.
— Это пятнадцать лет моей работы.
— Это тряпки, Лар. Не начинай.
Он положил трубку. Лариса осталась стоять с телефоном в руке и не знала ещё, что женщина, которую к ней привезли, чтобы занять её место, окажется не на той стороне, на которую её привезли.
Комнату свекровь заперла.
Просто взяла ключ — он всегда торчал в двери, Лариса им сроду не пользовалась, — повернула и положила себе в карман плаща. «Чтоб не растаскивала обратно». Машинка осталась внутри, под замком, вместе с недошитыми заказами и коробкой катушек.
Два дня Лариса шила то немногое, что успела вынести, на кухонном столе, согнувшись, при плохом свете. Спина горела. Заказчицы звонили, она отвечала, что задерживает, и впервые за пятнадцать лет ей было стыдно перед людьми, которые ей доверяли.
На третий день она вышла ночью попить воды и снова застала Клавдию Ивановну в коридоре. Та стояла у запертой двери мастерской и трогала ладонью косяк.
— Не спится, — сказала Лариса.
— Я её слышу, — отозвалась Клавдия Ивановна, не оборачиваясь. — Машинку. Запертую. Как живую за стенкой.
Они постояли молча.
— Я не для того сюда ехала, — сказала вдруг сватья. Тихо, но твёрдо. — Чтоб тебя из-за стола выживать. Меня саму так. Из своего дома. Пришли, сказали — мать, ты своё отжила, езжай к людям, поживёшь. И повезли. — Она наконец повернулась. — Я думала, к родне еду доживать. А меня тобой решили заткнуть. Чтоб самой не возиться, а в дом посадить хозяйку, какая удобнее.
— Вас не спрашивали.
— И тебя не спрашивали. — Клавдия Ивановна слабо усмехнулась. — Вот мы две, кого не спросили. — Она кивнула на запертую дверь. — Открой её, Лариса. Я Нине твоей в глаза скажу. Я старуха, мне терять нечего, а тебе тут жить.
Ключ Лариса достала просто.
Утром, пока свекровь умывалась, плащ висел на крючке. Лариса вынула ключ из кармана, отперла мастерскую, а ключ положила обратно. Без слов, без сцены.
К завтраку она вынесла из комнаты вторую табуретку и поставила её у окна, рядом со своим столом. И сказала Клавдии Ивановне при свекрови:
— Садитесь. Будем кроить вдвоём. У меня заказов на двоих, я одна не вытягиваю.
Нина Аркадьевна побелела.
— Это что такое.
— Это работа, Нина Аркадьевна. — Лариса говорила спокойно, и от этого спокойствия свекровь злилась сильнее, чем от крика. — Клавдия Ивановна мастер. Я мастер. Будем шить вместе. А спать она будет в комнате Оксаны, я постелила.
— А я что сказала?!
— А вы сказали, что я своё отжила. — Лариса подняла на неё глаза. — Так вот, пока я не отжила, я в своём доме решаю, кто за моим столом сидит. Гене позвоните, если хотите. Скажите: или мы с Клавдией Ивановной шьём, или я уезжаю к дочери и забираю все заказы с собой. На что вы тут вдвоём жить будете — вы и решите.
Свекровь открыла рот. Закрыла. Она привыкла, что Лариса молчит и подаёт, — и в этом молчании столько лет читала согласие, что теперь, когда оно кончилось, ей нечего было сказать.
Она уехала через день. Сухо, не прощаясь толком, бросив от калитки, что «таких невесток ещё поискать» и что «Гена ещё разберётся». Лариса не ответила. Стояла на крыльце и держала в руках чужой раскрой.
Гена приехал из рейса в конце мая.
Мать ему, конечно, всё рассказала по-своему — и он вошёл хмурый, готовый разбираться. Но в проходной комнате у окна сидели две женщины, и две машинки строчили в два голоса, и на столе лежали свёрнутые заказы, и пахло отпаренной тканью, и было так обыкновенно, так по-рабочему, что разбираться оказалось не с чем.
— Это что теперь, — сказал он. — Артель?
— Считай, артель, — сказала Лариса, не поднимая головы от строчки.
Он потоптался, ушёл на кухню. Что-то между ними так и не легло на место — то, как он смотрел в тарелку, как сказал «не лезь», как ни разу за все эти дни не набрал её сам. Это не зажило и не заживёт быстро, Лариса знала. Можно отстоять стол и не отстоять мужа. Можно выиграть комнату и остаться с человеком, который в трудный день смотрит в тарелку.
Но по утрам теперь в доме строчили две машинки.
Клавдия Ивановна оказалась мастером лучше Ларисы по части мужского кроя — она брала брюки, пиджаки, то, что Лариса не любила. Заказчиц прибавилось. Вечерами они пили чай вдвоём у того же окна, и Клавдия Ивановна рассказывала про свою «Чайку», которую сын снёс на свалку, и про то, как сорок лет одевала полрайона, и Лариса слушала и думала, что в дом к ней привезли чужого человека, чтобы выжить её, — а вышло, что привезли единственного, кто за этот год встал рядом.
На подоконнике, между двумя машинками, стояли две чашки. Одна с отбитой ручкой — Клавдиина, она другую не брала.
Имеет ли женщина право не уступать своё место в доме, когда его требуют старшие по семье, — или семья и держится на том, кто молча подаёт и подвигается?