Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ЭТНОГЕНРИ

На тот свет — как в гости: зачем деревенские бабы собирают узелок «на смерть» и что там внутри.

В каждой старой избе, в дальнем углу шифоньера или в нижнем ящике комода, за старыми письмами и пожелтевшими фотографиями, лежит узелок. Ситцевый. Небольшой. Перетянутый бельевой резинкой или завязанный простым узлом. Молодые про него не знают. А старухи знают. И каждая собирает свой.
Собирают долго. Год за годом. Без спешки, без суеты, как белка запасает орехи к зиме. Только белка — к зиме, а

В каждой старой избе, в дальнем углу шифоньера или в нижнем ящике комода, за старыми письмами и пожелтевшими фотографиями, лежит узелок. Ситцевый. Небольшой. Перетянутый бельевой резинкой или завязанный простым узлом. Молодые про него не знают. А старухи знают. И каждая собирает свой.

Собирают долго. Год за годом. Без спешки, без суеты, как белка запасает орехи к зиме. Только белка — к зиме, а бабы — к смерти. К своей собственной. К той, которую не обманешь и не обойдёшь.

Лежит в том узелке разное. Новый платок — белый, в мелкий цветочек, ни разу не надеванный. Сорочка — просторная, чистая, с кружевом по вороту. Тапочки — лёгкие, матерчатые, чтобы в них лежать удобно было. Свеча — церковная, восковая, ещё с прошлого Рождества припасённая. Молитва — на бумажке, от руки переписанная, мелкими буквами. И ещё — денежка. Немного. Так, на всякий случай. «Мало ли, — говорят старухи, — какие там расходы. Лучше, чтоб своё было. Чтоб детей не обременять».

И вот лежит этот узелок годами. Ждёт своего часа. И пока лежит — баба жива. А когда достанут — всё. Отходила.

Так говорила бабушка Анфиса. И все в округе знали: у Анфисы Петровны узелок — самый складный. Самый аккуратный. Она его ещё двадцать лет назад собрала, когда на шестом десятке первый раз сердце прихватило.

Анфисе Петровне было семьдесят шесть.

Жила она в глухой деревеньке на берегу реки — одна, пятый год. Муж умер давно, сын уехал на Север, звонил редко. Хозяйство небольшое: куры, огород, кошка Дымка. Дом старый, рубленый, с покосившимся крыльцом и геранью на окнах. Жила тихо, незаметно, как и положено старухе, которая своё отжила, а чужого не просит.

Но в деревне её уважали. За прямоту, за твёрдый характер, за слово, которое всегда попадало в самую точку. И ещё — за узелок.

Про узелок Анфисы ходили легенды. Говорили, что она туда всё самое лучшее отложила. И платок тот — не простой, а оренбургский, ещё от матери доставшийся. И сорочку — сама шила, стежок к стежку, с вологодским кружевом. И свечу — с самого Валаама, монахи знакомые передали.

Анфиса слушала эти разговоры и усмехалась в платок. Ничего не подтверждала, но и не опровергала. Потому что узелок — это личное. Это как исповедь. Чужому туда заглядывать — грех.

Вот только Галка, соседка через два дома, больно любопытная была. Всё ей надо знать, до всего дело есть.

Галке было тридцать семь.

Приехала она в деревню из города — то ли от мужа сбежала, то ли ещё от чего. Купила дом под дачу, а потом так и осталась. Перебивалась огородами, самогон гнала потихоньку, бегала на почту звонить кавалерам. Жила шумно, хаотично, как мотылёк — сегодня здесь, а завтра там.

И всё ей было интересно. Особенно — чужое.

— Анфиса Петровна, — прибежала она как-то утром, запыхавшаяся, в яркой кофте, — а правду говорят, что у вас узелок самый богатый в округе? Что там даже золото есть?

Анфиса сидела на лавочке у дома, перебирала крупу для кур.

— Тебе-то чего? — спросила она, не поднимая головы.

— Так интересно же! Я статью хочу написать. Для газеты. Про народные традиции. Про то, как бабушки к смерти готовятся. Это же этнография, Анфиса Петровна! Культурное наследие!

— Наследие, — повторила Анфиса и усмехнулась. — Ты, Галь, сама-то узелок собрала?

— Я? — Галка расхохоталась. — Мне ещё рано! Я молодая!

— Молодая, — согласилась Анфиса. — А смерть про возраст не спрашивает. Приходит — и всё. Хоть тридцать семь, хоть семьдесят шесть. Ей без разницы. Так что ты про «рано» не говори. Не зарекайся.

Галка перестала смеяться. Села рядом на лавочку.

— А страшно — узелок-то собирать? — спросила она тихо.

— Не страшно. Спокойно. Когда соберёшь — легче становится. Потому что знаешь: всё готово. Всё как надо. Можно идти.

— А что там? В узелке?

Анфиса помолчала. Потом отставила крупу, вытерла руки о передник и сказала:

— Пойдём. Покажу.

В доме у Анфисы пахло травами и старым деревом. Половицы скрипели под ногами. На окнах — герань. На стенах — фотографии. Чёрно-белые, с зазубренными уголками. Муж. Сын. Внуки. Те, кого уже нет.

Анфиса подошла к старому комоду. Достала из нижнего ящика узелок — небольшой, ситцевый, в бледно-голубую клетку. Перетянутый простой белой резинкой. Положила на стол. Развязала.

Галка замерла.

Там лежало: белый платок — тонкий, почти прозрачный, с ручной вышивкой по краю. Сорочка — длинная, ниже колен, с кружевом на вороте и манжетах. Тапочки — матерчатые, белые, на мягкой подошве. Свеча восковая, толстая, оплывшая. Молитва — на тетрадном листке, мелкими буквами. И сложенный вчетверо конверт.

— Здесь всё? — прошептала Галка.

— Всё. И деньги ещё. Немного. Чтоб сыну не тратиться.

— А можно… посмотреть поближе?

— Смотри.

Галка взяла платок. Развернула. Ткань была тонкая, почти невесомая. По краю — вышивка: мелкие незабудки, синие с жёлтой серединкой.

— Это мамин, — сказала Анфиса. — Она его ещё до войны купила. На смерть себе готовила. Да не пригодился — её бомбой накрыло, в сорок третьем. Даже хоронить нечего было. А платок остался. Я его и взяла. В память.

Галка осторожно положила платок. Взяла сорочку. Льняная, прохладная на ощупь. Кружево — тонкое, ручной работы. Каждый стежок — ровный, аккуратный.

— Это я сама шила, — сказала Анфиса. — Три месяца. Зимой, когда вечера длинные. Включу радио, сяду у печки — и шью. Думаю о разном. О жизни. О смерти. О том, что после меня останется.

— А тапочки?

— А тапочки мне Дуся принесла. Подруга моя. Мы с ней сорок лет дружили. Она помирала — попросила: «Нюся, я тебе тапочки сошью. На память». И сшила. А через месяц умерла.

— И вы их… в узелок?

— А куда же? Дуся для меня старалась. Значит, они со мной и пойдут. Туда, — Анфиса чуть подняла глаза к потолку.

Галка взяла конверт. Вопросительно посмотрела на Анфису.

— Открой, — сказала та. — Там не деньги. Там другое.

Галка открыла. В конверте лежала старая фотография — выцветшая, с обтрёпанными краями. Муж Анфисы — крупный мужчина в гимнастёрке, с орденом на груди. И записка. Три слова, написанных корявым почерком: «Жди. Я скоро».

— Это он с фронта писал, — сказала Анфиса. — Последнее письмо. Через три дня убили. Я это письмо сорок лет хранила. А теперь пусть со мной ляжет. В гроб. Под подушку. Может, там встретимся — я ему и покажу. Скажу: «Вот, Коля. Ждала. Дождалась. Теперь вместе».

Галка сидела тихо. По щекам у неё текли слёзы.

— Что плачешь? — спросила Анфиса.

— Красиво всё. И страшно. И правильно. Я не знаю… я не могу объяснить. У меня в городе — всё по-другому. Там суета, беготня, кредиты, распродажи. Там никто про смерть не думает. Вернее — думают, но боятся. Прячутся. А вы — не боитесь.

— А чего бояться? — Анфиса снова завязала узелок, аккуратно, не торопясь. — Смерть — она часть жизни. Последняя часть. Как точка в конце предложения. Без точки — не поймёшь, о чём написал. Так и без смерти — не поймёшь, зачем жил.

— И зачем вы жили?

Анфиса подумала. Потом ответила:

— Я дом строила. Детей растила. Мужа любила. Друзей не предавала. Нищему подавала. За скотиной ходила. Огород сажала. Хлеб пекла. Песни пела. Плакала, когда больно. Смеялась, когда хорошо. Вот и вся жизнь. А сейчас — узелок. Значит, пора. Скоро.

— Не говорите так!

— А что? Я готова. Узелок собран, дом прибран, дети на ногах. Чего ещё? Можно и на покой.

-2

Галка долго молчала. Потом спросила:

— Анфиса Петровна… а вы меня научите? Узелок собирать?

Анфиса посмотрела на неё — долгим, внимательным взглядом.

— Научу. Только не сейчас. Рано тебе ещё.

— Вы же сказали — смерть про возраст не спрашивает!

— Не спрашивает. Но и ты её не торопи. Живи. Вот поживёшь лет двадцать-тридцать — тогда и приходи. Покажу. А пока — просто помни, что умирать тоже надо уметь. И готовиться к этому — не стыдно. Это по-человечески.

Галка кивнула. Вытерла слёзы. И вдруг сказала:

— А знаете, что я поняла? Узелок этот — он не про смерть. Он про любовь. Про то, что вы даже мёртвой хотите быть красивой. Чтоб дети не стыдились. Чтоб перед Богом не стыдно было. Чтоб маму свою встретить — в её платке. Чтоб мужа — с его письмом. Это же всё — любовь. А мы, дураки, думаем — бабки с ума сходят, старьё копят.

— Не старьё, — сказала Анфиса. — Это билет. В один конец. Чтоб с багажом — как положено. А не как беспризорник.

И засмеялась. И Галка засмеялась. И долго ещё сидели они на кухне, пили чай, и Анфиса рассказывала про свою жизнь. Про войну. Про голод. Про то, как с мужем познакомилась — на танцах в клубе, он тогда курсантом был, приехал на побывку. Про то, как сына рожала — одна в пустой избе, фельдшер не успел доехать. Про то, как внучку нянчила. Про всё.

А Галка слушала. И думала, что вот оно — богатство. Не в узелке. В человеке.

Через неделю Галка опять прибежала. С целлофановым пакетом.

— Анфиса Петровна! Смотрите! Я тоже начала!

Она вытряхнула на стол: яркий платок — красный, с золотыми нитями. Сорочку — синтетическую, с блёстками. Тапочки — китайские, с помпонами. И свечу — ароматизированную, яблочную.

Анфиса молча смотрела на всё это. Потом вздохнула.

— Галь, — сказала она. — Ты, конечно, извини. Но в этом в гроб не ложатся. В этом на дискотеку ходят. Ты что, помирать собралась или жениха искать?

Галка растерялась.

— А что не так?

— Всё не так. Платок должен быть скромный. Светлый. Не красный. Красный — он на свадьбу, а не на похороны. Сорочка — льняная или хлопковая, чтоб тело дышало. А синтетика — она же не гниёт. Ты в ней и через сто лет лежать будешь, как кукла пластиковая. А тапочки — простые, белые, без помпонов. Это тебе не цирк.

Галка сникла.

— Я думала — красиво.

— Красиво — это по-другому. Красиво — это когда просто. Когда достойно. Когда не стыдно. Вот моя бабушка говорила: «На тот свет — как в гости. Одевайся прилично, бери с собой немного, но всё — самое лучшее. Чтоб не сказали: пришла неряхой, пустая, без даров».

— А какие дары?

— А дары — это дела твои. Добрые. Или недобрые. Это уж кто чего накопил. Так что, Галь, ты давай — живи пока. А узелок отложи. Придёт время — я тебе всё как надо покажу. И платок подберём, и сорочку скроим. Если доживу.

— Доживёте! — сказала Галка. — Вы у нас крепкая!

— Крепкая, — согласилась Анфиса. — Но узелок на всякий случай собран. Вот он, лежит. Ждёт.

Осенью Анфиса заболела.

Сначала — ничего особенного. Простуда. Кашель. Потом — хуже. Врач из района приехал, посмотрел, послушал, сказал: «В больницу надо. С сердцем плохо».

— Не поеду, — сказала Анфиса. — Дома помирать буду.

— Да кто говорит про помирать! — возмутился врач. — Вам лечиться надо!

— Лечиться надо было раньше, — ответила она. — А теперь — поздно. Я своё знаю. Вы уж не спорьте.

Врач уехал. Анфиса осталась.

Галка прибегала каждый день. Топила печку, поила чаем, кипятила молоко с мёдом. Сидела у кровати.

— Может, сыну позвонить? — спрашивала она.

— Не надо. Он далеко. Пока доедет — меня уже не будет. А ему лишние расходы. Не надо.

— Анфиса Петровна, ну как же так?..

— А вот так. Ты, Галь, не плачь. Лучше достань узелок. В комоде. Нижний ящик.

Галка достала. Положила узелок на кровать, рядом с Анфисой. Та положила на него руку.

— Вот, — сказала она. — Всё готово. Теперь можно.

— Что я должна сделать? — спросила Галка.

— Когда помру — достанешь. Платок — на голову. Сорочку — на тело. Тапочки — на ноги. Свечу — в церковь, пусть горят за упокой. Письмо и фотографию — в гроб. Деньги — отдай Дусе, пусть на поминки потратит. Запомнишь?

— Запомню.

— И ещё… Ты, Галь, когда свой узелок собирать будешь — не торопись. Живи сперва. Детей роди. Дерево посади. Дом построй. А потом уже узелок. Потому что узелок — он для тех, кто жизнь прожил. А не для тех, кто мимо пробежал. Ты поняла?

-3

— Поняла.

— Ну вот и славно. А теперь иди. Я спать буду.

Галка вышла. Села на крыльце. И заплакала.

Анфиса Петровна умерла на следующее утро. Тихо, во сне, как и хотела.

Хоронили её по-деревенски. Пришли все — и из своей деревни, и из соседних. Стояли с цветами, с блинами, с поминальным киселём. Сын приехал — запоздало, но приехал. Стоял над гробом, плакал. Потом подошёл к Галке.

— Это вы с ней были?

— Я.

— Спасибо вам. Что не бросили.

— Она меня не бросила. А я её — как же иначе?

Сын кивнул. И спросил:

— А узелок? Был у неё узелок. Не знаете где?

— Знаю, — сказала Галка. — Я всё сделала, как она просила. Платок — на голову. Сорочку — на тело. Тапочки — на ноги.

— А письмо? Фотография?

— С ней. В гробу. Под подушкой. Как она хотела.

Сын замолчал. Отвернулся. Потом сказал глухо:

— Я ей звонил редко. Всё дела, дела. А теперь — всё. Не позвоню.

— Она не обижалась, — сказала Галка. — Она говорила: у детей — своя жизнь. Это правильно.

— Правильно-то правильно. А всё равно… не успеть.

Стояли молча. Потом пошли на поминки.

А через год Галка сидела в своей избе и шила сорочку.

Льняную. Белую. С кружевом.

На столе лежал ситцевый узелок — в бледно-голубую клетку, как у Анфисы. В нём уже было: платок — простой, светлый, без рисунка. Тапочки — матерчатые, на мягкой подошве. Свеча. Молитва. И конверт — пока пустой, но не навсегда.

За окном падал снег. В печке гудело. На стене тикали ходики.

И Галка думала: «Вот и я. Собрала. Значит — готова. Но это не страшно. Это спокойно. Это правильно. По-человечески».

Потому что узелок — он не про смерть. Узелок — он про то, что даже умирая, человек остаётся человеком. С памятью. С любовью. С достоинством. С вещами, которые не просто вещи, а жизнь. Сложенная в ситцевый узелок. Чтобы не потерялась.