Егор Трофимович жил один. Жена умерла пять лет назад — тихо, во сне, как праведница. С тех пор он сам топил печь, сам доил козу, сам варил себе похлёбку и сам смотрел в потолок долгими зимними вечерами.
Деревня его стояла в таёжном углу, на высоком берегу реки. Дома — старые, почерневшие, многие заколочены. Постоянных жителей — двое: он да соседка через три двора. Летом ещё приезжали дачники, но то летом. А зимой — только он, ветер и тайга.
Сын был один-единственный. Алексей. Выучился, уехал в Сыктывкар, стал человеком. Квартира, машина, должность — руководитель отдела в строительной фирме. Жена, двое детей, ипотека. Крутился как белка в колесе.
Отец его понимал. Не обижался, что редко звонит. Не упрекал, что не приезжает. Понимал: жизнь. Работа. Семья. Там — своё, тут — своё. Так у всех теперь. Так и должно быть.
Но была одна вещь, которую Егор Трофимович не мог понять: почему, когда он звонил сыну, тот отвечал с такой досадой? Как будто отец не самый родной человек на земле, а надоедливый клиент, который звонит не вовремя.
— Пап, я занят. Давай попозже?
И «попозже» не наступало никогда.
В тот день всё было как обычно.
Егор Трофимович проснулся рано. Затопил печь. Покормил козу. Вышел на крыльцо — вдохнуть морозный воздух. Тайга стояла белая, тихая, торжественная. Солнце едва поднималось над лесом — невысокое, зимнее, слабое.
И вдруг — боль.
Резкая, сжимающая. Где-то глубоко в груди, за рёбрами. Как будто кто-то взял сердце в кулак и сжал.
Егор Трофимович замер. Переждал. Отпустило.
Он вернулся в дом, сел на лавку. Посидел. Думал: «Может, показалось? Может, от простуды?»
Но боль возвращалась — уже третий день. То утихнет, то опять накатит. И с каждым разом — сильнее.
Фельдшера в деревне не было — умерла ещё в позапрошлом году, а новую не присылали. До райцентра — сорок вёрст по зимнику. Лошади нет, снегохода нет, попуток нет. Если что случится — никто не поможет.
И тогда Егор Трофимович впервые за долгое время испугался. Не за себя — ему-то что? Пожил, хватит. А за то, что не успеет. Не скажет. Не попрощается.
Он взял телефон — старый кнопочный, подарок сына, — и набрал номер.
Гудок. Второй. Третий.
— Алло.
Голос Алексея был торопливый, сбитый — явно на бегу, между делом.
— Лёш, это я.
— Пап, привет. Ты чего? У меня совещание через пять минут. Что-то срочное?
— Да я... — Егор Трофимович замялся. Как сказать? Как объяснить? Он всю жизнь не привык жаловаться. Сорок лет лесорубом — любую боль молча переносил. А тут...
— Пап, давай быстрее, а? Мне правда некогда.
— Я хотел сказать... сердце у меня чего-то... прихватывает. Третий день уже.
Пауза. Короткая. А потом — резкое, раздражённое:
— Ой, пап, ну ты опять! Мне некогда слушать твои болячки! У тебя каждый раз что-то болит — то спина, то колено, то сердце. Ты в аптеку сходи, таблетки купи. И давление померяй. У меня совещание, люди ждут. Всё, я наберу!
И короткие гудки.
Егор Трофимович держал телефон в руке и смотрел на погасший экран.
«Мне некогда слушать твои болячки».
Он повторил про себя — медленно, по словам.
«Твои болячки».
Он долго сидел на лавке — не двигаясь, не моргая. Боль в груди прошла, но появилась другая — не в груди, а где-то глубже, там, где у человека душа.
Он думал: «Вот оно, значит, как. Болячки. Я для него — болячки. Не отец. Не родная кровь. А набор жалоб, который некогда слушать».
Он вспомнил, как носил Алёшку на плечах по тайге — показывал ему первые подснежники, следы лося, медвежью берлогу. Как учил рубить дрова — пацану было десять, топор тяжелее его самого. Как сидел ночами, когда сын болел ангиной, — менял компрессы, поил чаем с малиной, слушал дыхание: ровное? не хрипит?
Ему тогда было некогда? Нет. У него тогда не было совещаний. Но была работа — та же, тяжёлая, по двенадцать часов в лесу. И были свои болячки — спина после лесоповала не разгибалась, руки не слушались. Но он слушал. Он всегда слушал своего сына.
А теперь сын не хочет слушать его.
«Мне некогда».
И Егор Трофимович сделал то, чего не делал никогда в жизни. Он положил телефон на стол. И сказал вслух — тихо, в пустоту:
— Ну, раз некогда — и не надо.
И больше не позвонил.
Прошло три дня. Боль в груди то отпускала, то возвращалась. Он не обращался к врачам — не доехать. Не говорил соседке — зачем беспокоить? Не набирал сына — зачем? Там совещание. Там люди ждут.
На четвёртый день Егор Трофимович не смог встать с кровати.
Просто не хватило сил. Ноги — ватные. Грудь — как камень. Дышать — трудно.
До телефона дотянулся не с первой попытки. С третьей. Набрал не сына — соседку.
— Нюра, — прохрипел он. — Ты это... зайди, что ли.
Соседка прибежала через пять минут. Увидела его — и ахнула.
— Господи, Трофимыч! Да ты белый весь! «Скорую» надо!
— Нету «скорой», — прошептал он. — Не доедет.
— Тогда участковому позвоню! Он на «буране» довезёт до райцентра!
— Не надо. Поздно уже.
— Да ты что говоришь-то?! — закричала соседка. — У тебя же сын! Внуки! Ты чего удумал!
Она схватила его телефон. Нашла номер Алексея. Набрала.
Алексей ответил со второго гудка.
— Пап, что опять?!
— Алёша, это не папа, — затараторила соседка. — Это Нюра, соседка. Тут такое дело — Егору Трофимовичу плохо. Очень плохо. Сердце. Четвёртый день лежит. Ты бы приехал, а?
Тишина в трубке. Долгая.
— Как — четвёртый день? — голос Алексея изменился. — Он мне три дня назад звонил... говорил что-то про сердце...
— А ты что?
— Я... я занят был. Совещание. Я ему сказал... — он осёкся.
— Что ты ему сказал? — тихо спросила соседка.
— Я сказал... — голос дрогнул. — Я сказал: «Мне некогда слушать твои болячки».
Нюра закрыла глаза.
— Ну, приезжай, — сказала она сухо. — Теперь у тебя будет время.
И положила трубку.
Алексей приехал через пять часов.
Бросил всё. Совещание. Работу. Пробки. Летел по трассе, обгоняя фуры, — сам не помнил, как доехал. В голове стучало одно: «Мне некогда слушать твои болячки. Твои болячки. Болячки...»
Он ворвался в дом.
Отец лежал на кровати. Осунувшийся, бледный, но — живой. Глаза открыты. Дышит.
Увидел сына — и не улыбнулся. Просто смотрел.
— Пап... — Алексей упал на колени перед кроватью. — Пап, прости меня. Прости, дурака. Я сволочь. Я...
— Встань, — сказал Егор Трофимович тихо. — Чего на коленях-то? Пол холодный.
— Пап, я не знал. Я думал — ты как обычно. Давление там, колено... Я не подумал...
— Вот именно, — сказал отец. — Не подумал.
Алексей замолчал.
— Ты знаешь, Лёша, — заговорил отец, глядя в потолок, — я ведь не потому позвонил, что пожаловаться. Я испугался. Мне шестьдесят восемь лет. Я один в тайге. Если со мной что — никто не узнает. А ты — единственный родной человек на всём белом свете. И я тебе — «болячки». Неудобно получилось.
— Пап...
— Погоди. Дай скажу. — Он перевёл дыхание. — Я три дня лежал и думал. И вот что я понял: ваше поколение — вы всё время заняты. У вас всё время совещания, звонки, кредиты, планы. Вы бежите, как белка в колесе. И вам кажется, что так будет всегда. Что мы, старики, обождём. Что наши болячки — это ерунда, мы же вечно ноем. А жизнь, Лёша, — она не ждёт. Она вот так — раз, и кончилась. И белки уже нет. И колеса нет. Ничего нет. Только ты — и память о том, что ты даже не выслушал.
Алексей сидел на полу, опустив голову. Плечи вздрагивали.
— Я здесь останусь, — сказал он глухо. — Пока ты не поправишься. В отпуск уйду. Или уволюсь. Плевать.
— Не надо увольняться, — усмехнулся отец. — Кому ты нужен, безработный-то? Детей корми. А ко мне — приезжай, когда время будет. Если будет.
— Будет, — сказал Алексей. — Теперь будет.
Отца увезли в райцентр. Врачи сказали: инфаркт миокарда, обширный. Если бы на день позже — не спасли бы. А так — выкарабкается, старики в таёжных деревнях живучие.
Алексей провёл с отцом в больнице две недели. Сидел у кровати, кормил с ложечки, слушал. Просто слушал. Про тайгу. Про молодость. Про мать, которой больше нет. Про то, как отец впервые увидел её на покосе и сразу понял — жена.
— Я тебе это рассказывал? — спрашивал отец.
— Нет, пап. Не рассказывал.
— Странно. Может, рассказывал, а ты не слушал?
И оба замолкали. Потому что каждый знал ответ.
Через месяц отец вернулся домой. Алексей приезжал теперь каждые выходные — без пропусков, без отговорок. Топил баню, колол дрова, носил воду. Сидел вечерами за столом, пил чай, слушал.
И однажды, когда они вдвоём сидели на крыльце и смотрели на закат над тайгой, отец сказал:
— Знаешь, Лёш, я ведь на тебя не сержусь.
— А надо бы, — ответил сын.
— Не надо. Ты не со зла. Ты просто не думал. А теперь — подумал. Вот и всё. Жизнь, она, знаешь... всех научит. Кого раньше, кого позже. Главное — чтобы не слишком поздно.
И Алексей заплакал. Впервые за много лет — заплакал, не стесняясь. А отец обнял его за плечи — сухой, слабой ещё рукой, — и сказал:
— Ну, будет. Будет, сынок. Всё прошло.
И тайга молчала. И солнце садилось. И было в этом что-то такое, что не передать словами. Что-то про жизнь. Про любовь. Про то, как одна минута может всё разрушить — и как потом требуются месяцы, чтобы собрать заново.
Если вообще получается собрать.