Мы познакомились с Ириной, когда нам было по пятнадцать — ну, мне-то пятнадцать, ей уже семнадцать. Она жила в соседнем доме, и судьба нас столкнула в очереди за молоком. Пока стояли — успели поссориться и помириться. С тех пор не разлучались. Теперь мы давно в разных городах, видимся редко, и единственная ниточка — интернет да мои изредка приезды. Но есть вещи, которые нас связывают крепче расстояния. Вещи, которые случились в той парадной.
Ирина была красивая — из тех, на кого оборачиваются. До сих пор, если честно, выглядит лет на восемнадцать. И при этом — гордая. «Честь берегу» — это не пустые слова. Если приходил кавалер, моё присутствие было непременным условием. Я садилась в кресло с видом почётного арбитра и наблюдала, как ухажёры маются. Программа была скромная: карты, чай, разговор ни о чём — и по домам. Не каждый выдерживал такой формат.
Серёжа выдерживал. Почти.
Он ухаживал красиво — конфеты в золотой бумаге, цветы не с углового ларька, а настоящие, завёрнутые в крафт. Смотрел на Ирину так, что я каждый раз чувствовала себя лишней. Но правила есть правила.
В тот вечер мы ждали его к семи. Поставили музыку, накрыли стол — сушки, печенье, заварка в термосе. Было темно за окном, и слякоть, и фонари размывались в стекле. Хорошо было. Уютно.
Стук раздался без предупреждения — не тот деликатный стук, которым стучат, когда хотят понравиться. Громкий, настырный, почти злобный. Мы переглянулись. Странно. Серёжа так не стучит.
За дверью стоял Аркадий Михайлович с пятого — человек с репутацией и обидами. Репутация состояла в том, что он был убеждён: все непорядки в парадной — наших рук дело. Кто-то написал на стене «Зоя + Коля = любовь» — виноваты мы. Кто-то разбил лампочку на третьем — тоже мы. Мы давно перестали спорить.
— До чего довели парня! — заорал он с порога. — Это надо же — человека до окна довести!
Мы вышли на лестницу и увидели: на ступеньках выше валялся букет — те самые, крафтовые — рассыпанные конфеты, и Серёжа. Сидел, обхватив голову руками, всхлипывал. Аркадий Михайлович, оказалось, жил на седьмом, услышал топот в парадной, вышел и побежал следом — и догнал Серёжу на девятом этаже именно в тот момент, когда тот уже занёс ногу над подоконником.
Насилу втащил обратно.
Что произошло — Серёжа объяснить не смог. Просто бежал вверх и хотел выпрыгнуть. Зачем — не знал. Ирина его не бросала. Письма с чёрной меткой ему никто не писал. Ни ссоры, ни плохих новостей. Просто вошёл в парадную — и что-то произошло. Что-то, что потащило его наверх.
Аркадий Михайлович швырнул в нас букетом, прихватил свою дворняжку (которую гордо называл овчаркой) и повёл Серёжу на остановку. Больше мы Серёжу не видели.
Потом, перебирая всё это в памяти, мы всё время крутили пальцем у виска. Это было проще, чем думать.
Блондин появился примерно через неделю после Серёжиной истории.
Сначала я заметила его у продуктового — стоял чуть в стороне, смотрел. Не пялился, не подходил — просто был в нужном месте в нужный момент. Потом увидела его в троллейбусе. Потом — у школы. Потом Ирина сказала, что тоже его видела — у своего дома, у библиотеки, на рынке. Не тот, с которым бывает неловкость оттого, что ты красивая, а другой взгляд — тяжёлый, немигающий, как у человека, который давно принял решение.
Мы звали его между собой Белым.
Однажды я рассказала брату.
Брат вернулся из плавания той ночью — загорелый, пахнущий морем и соляркой. Мы не виделись почти три месяца. Посидели с родителями, потом вышли на лестницу: им рано вставать, а нам было что рассказать друг другу. Я встала у окна на площадке, брат устроился на корточках ниже — привычка с детства, он всегда так отдыхал после дальних рейсов.
В парадной было тихо. Лампочка на втором перегорела неделю назад, внизу темно.
Дверь подъезда скрипнула.
Шаги — быстрые, уверенные. Я посмотрела вниз и не сразу поняла, что вижу. Блондин. Белый. Он поднимался прямо ко мне. Потом обернулся, увидел брата — и замер. Секунду стоял неподвижно. Потом пошёл выше, на четвёртый, нажал кнопку лифта — подождал — снова спустился на первый. Вышел. Не оглянулся.
— Он меня преследует, — сказала я. — Если бы я была одна...
Брат схватил швабру — смешно, наверное, но что было под рукой — и выбежал. Двор был пустой. Белый растворился.
Утром пришли из милиции.
В соседнем подъезде на женщину напали ночью. Она вышла на лестницу — позвать кота, — потом вернулась, и кто-то рывком сорвал кодовый замок с двери и вошёл следом. Она услышала, как он бежит снизу, и бросилась к квартире — успела добежать, но дверь захлопнуть не смогла. Что-то держало дверь снаружи — не рукой, говорила она, — лапой. Как будто пальцы были слишком длинные и слишком твёрдые. Она — крупная женщина, навалилась всем телом. На шее и плечах остались царапины — длинные, глубокие, параллельные. Три полосы.
В протоколе написали: последствия стресса, самоповреждение.
Мы с братом описали Белого. Участковый записал, кивнул и ушёл. Больше никто не приходил.
После этого я боялась даже ехать в лифте. Семь этажей — сто восемьдесят секунд — казались вечностью. Поднималась пешком, прислушиваясь к каждому звуку.
Это случилось в конце октября.
Я засиделась у Ирины — чай перешёл в разговор, разговор в темноту за окном, и спохватились мы уже около двенадцати. На улице было промозгло, и ехать одной не хотелось. Решили так: я спускаюсь на лифте, открываю входную дверь, Ирина ждёт на площадке и следит.
Я вошла в кабину, нажала «1».
Лифт шёл. Мимо шестого, пятого. На четвёртом — остановился.
Не по кнопке. Просто — встал.
И тогда оно завыло.
Я не могу этого описать так, чтобы вы поняли. Это не был вой собаки — у собаки в вое есть тоска, есть что-то знакомое, почти человеческое. Это не был ветер в трубах. Это не было похоже ни на что из того, что издаёт живое существо. Низкое, утробное, протяжное — и при этом громкое, как будто источник звука был огромным. Как будто что-то большое стояло на лестничной клетке четвёртого этажа и обращалось к кому-то, кого мы не видим.
Боль в ногах пришла мгновенно. Не та боль, от которой кричат, — другая. Ножом по ступням. Холодная, острая, снизу вверх. Я нажала «стоп».
Сквозь щель между дверьми лифта что-то было видно. Не образ, не силуэт — просто объём. Темнота, которая имела форму и вес. И давление — не физическое, нет — что-то другое: ощущение чужой силы, которой здесь не должно быть.
Оно ударило по двери лифта.
Кабина качнулась. Я едва устояла. Вой повторился — ближе, громче, теперь уже прямо за металлом. Я нажала «7» и вжалась в угол.
На седьмом этаже Ирина стояла за приоткрытой дверью квартиры — не могла закрыть, не зная, что со мной. Увидела меня, крикнула:
— Беги сюда!
Я побежала.
Мы закрыли все замки. Погасили свет. Залезли под стол — большой обеденный стол с тяжёлой скатертью, — и сидели там, обнявшись, не говоря ни слова. В половине первого мама Ирины поднялась с первого — она жила этажом ниже — и постучала. Мы не открыли. Не могли. Не потому что боялись объяснений, а просто — тело не слушалось.
Часа через два стало светать. Или нам так казалось.
Мы вышли из-под стола, когда за окном забрезжило. Ирина включила плиту — поставила чайник. Мы сидели на кухне и молчали. В окне медленно светало над крышами.
— Ты тоже слышала? — спросила я наконец.
— Слышала, — сказала она.
Мы никогда так и не нашли объяснения. Объяснить — это значит понять природу вещи. А природу того, что стояло на четвёртом этаже в октябре, мы так и не поняли.
Блондина больше никто не видел. Серёжа не вернулся. Аркадий Михайлович через год переехал. Кодовые замки в подъезде меняли трижды.
Парадную снесли в две тысячи девятом — дом признали аварийным.
Я до сих пор не езжу в лифтах выше пятого этажа.