Билет на его вечер в Доме писателей доставали с боем — как на премьеру в Большой. Михаил Зощенко выходил к рампе, держал в руке листок и читал ровным, тихим, чуть гнусавым голосом, без единой ухмылки. А зал лежал. Стонал от хохота. Тысяча девятьсот двадцать седьмой год: самый читаемый писатель страны — и самый невесёлый человек в этом зале.
Это и есть главная загадка его судьбы. Он умел рассмешить миллионы — и не умел рассмеяться сам.
Доктор, который слушал, как говорит улица
Он не был профессиональным юмористом. До тридцати лет Михаил Зощенко успел сменить столько занятий, что хватило бы на три биографии. Студент-юрист, не доучился. Доброволец Первой мировой — командир, отравленный газами на фронте, с навсегда повреждённым сердцем. Потом — кого только не было: милиционер, сапожник, телефонист, инструктор по кролиководству, секретарь суда, агент уголовного розыска. Он будто нарочно собирал людей. Слушал, как они говорят.
И вот что странно: именно из этой каши и родился его язык. Зощенко первым в литературе заговорил голосом обычного человека с коммунальной кухни — с его словечками, с его кривой логикой, с его трогательной важностью по пустякам. «Аристократка», которая в буфете съедает три пирожных и тянется за четвёртым — а платить нечем. Жилец, у которого в бане смылся номерок с ноги. Маленький человек большого города, растерянный и смешной.
Читатель в этом человеке узнавал себя. И хохотал. А Зощенко сидел и думал: почему же мне самому так тяжело.
Книга, которой он хотел вылечить сам себя
Слава пришла оглушительная. Книжки его расхватывали, фразы уходили в народ, имя знали даже те, кто читал по складам. Но за рабочим столом сидел человек измученный — он годами не мог заснуть без снотворного, его душила тоска, которую он называл просто «хандрой» и от которой не помогали ни врачи, ни санатории.
Тогда он сделал то, чего не делал ни один писатель до него. Он решил вылечить себя сам — и написал об этом книгу. «Перед восходом солнца»: попытка разобраться, откуда в человеке берётся беспричинная печаль. Он перебирал собственную жизнь, как доктор перебирает историю болезни, искал тот первый испуг, ту первую тень. Это была самая честная и самая личная его вещь.
Журнал начал её печатать в сорок третьем. И тут всё оборвалось. Книгу назвали неуместной, «пошлой», публикацию запретили. Тогда он ещё не знал, что это была лишь первая трещина.
Восемьдесят писем, на которые не пришло ответа
Четырнадцатого августа сорок шестого года вышло постановление о двух ленинградских журналах. С высокой трибуны прозвучал доклад, где имя Зощенко поставили рядом с именем Анны Ахматовой — и оба имени произнесли так, будто это приговор. Поводом назвали маленький, почти детский рассказ — про обезьянку, сбежавшую из зоопарка. В нём отыскали насмешку над советским человеком. Вдумайтесь: за сказку про мартышку взрослого человека в один день лишили имени, хлеба и читателя.
Его исключили из Союза писателей. В один день. Перестали печатать, сняли с полок, вычеркнули из планов. Друзья переходили на другую сторону улицы. Гонораров не стало, продуктовую карточку отобрали — а у него на руках была семья.
А теперь главное: он так и не понял, за что. Человек, который всю жизнь смеялся над мещанством и пошлостью, вдруг оказался их главным глашатаем. Он писал письма наверх — спокойные, с достоинством, без жалоб. Объяснял, что он честный, что он фронтовик, что он любит свою страну. Восемьдесят таких писем он, по сути, свёл в один ответ: я не виноват. Ответа не было.
Спички, чужой смех и тишина в Сестрорецке
Жить было не на что — и он сел переводить. С финского, по подстрочнику, повесть про мужика, который пошёл за спичками да так и не дошёл. «За спичками» — лёгкая, искрящаяся книжка чужого автора. Зощенко перевёл её так, что она стала смешнее оригинала. Снова люди хохотали над страницами — и снова не знали, что человек, подаривший им этот смех, сидит в полутёмной комнате, считая копейки.
В пятьдесят четвёртом случилось последнее. На встрече с иностранными студентами его спросили: согласен ли он с тем давним докладом. Старый офицер, который никогда не врал, встал и сказал, что не согласен, что с обвинениями жить не может. И этим лишил себя последней надежды на возвращение. Его снова растоптали — теперь окончательно.
Последние годы он почти молчал. Похудел, постарел, перестал выходить. Двадцать второго июля пятьдесят восьмого года его не стало — шестьдесят три года, больное сердце фронтовика, отравленное газами полвека назад. Его не пустили лежать рядом с писателями, которых он пережил. Похоронили в Сестрорецке, под соснами, у залива.
И вот что рассказывают те, кто стоял у гроба. Лицо его, всю жизнь серьёзное и печальное, было спокойным. Говорят, на нём впервые проступило что-то похожее на улыбку. Та самая, которой он дарил всех — и которую за всю жизнь так и не нашёл для себя.
Читайте также
Ахматова: поэму «Реквием» знали наизусть 11 человек — и ни один не предал
Бунин: первый русский Нобель — а получал премию человек без родины и без паспорта
Солженицын: один день, который прочла вся страна, — и двадцать лет молчания за него